– Быков! – позвал комбат. – Ты ж у нас вроде заклятый. Сходи.
   Пашка молча пожал плечами. Может, на то ему и нужен был дар дядьки Матвея, чтобы пятнадцать бойцов смогли пережить эти последние дни войны? Свою гранату он уже израсходовал, у ребят нашлось только две. Значит, кидать надо было наверняка.
   В доме не то чтобы всерьез полыхало, а было скорее дымно. Сквозь смрадную завесу Пашка подобрался к балкону, благо дверь вынесло близким разрывом, вышел на него и одну за другой точно швырнул гранаты. Пулемет захлебнулся, но в одном из окон этажом ниже застрекотал автомат. Пули цвикнули вокруг, разбивая гипсовые балясины. Пашка поспешно отступил в комнаты, матюгнувшись про себя, и стал раздумывать, что делать дальше. Гранат больше не было.
   Внезапно, сквозь треск огня и выстрелов, ему послышалось тихое скуление. Как скулит щенок, потерявший мамкину титьку. Пашка пошел на звук и на кухне под покореженной раковиной нашел мальца лет пяти. Водопроводную трубу побило осколками, она истекала последними каплями воды. Должно быть, пацану казалось, что это самое безопасное место в доме. Пашка так не думал.
   Он закинул автомат за спину и поднял малыша. Можно, конечно, подождать здесь. На улице стреляют, а огонь не причинит им вреда. То есть Пашке. Что, если чудо дядьки Матвея не защитит незнакомого пацана? И потом, когда начнет рушиться крыша… спасибо, это мы уже проходили!
   Пашка прижал мальца поудобнее и вышел на улицу. Теперь вот туда, за угол, до которого полных тридцать шагов.
   Вначале пришла мысль: вспомнит ли малой этот день, когда его спас из огня советский солдат. У которого, может, его же батька едва не сжег родную деревню. Потом перед глазами встал дядька Матвей: «Пулю остановить никто не в силах!» И добавил, чего Пашка от него не слышал въяве: «Это так, малыш. Жить и умирать стоит только ради жизни!» А потом мыслей не стало совсем. Потому что пули все били и нужно было просто идти… дойти туда, где они уже не смогут достать маленького немца, который ни в чем не виноват…
 
   Это не с него лепили солдата в Трептов-парке.
   Пашка Быков, рядовой, один из миллиона советских солдат, навсегда оставшихся в Европе. Он лежит под черным камнем, а на этом камне лежат живые цветы, потому что, в самом деле, ничто не забыто. Он лежит и не знает, как меняется мир вокруг него. Он лежит, навеки двадцатилетний, и время не властно над ним, потому что сам он стал этим временем.
   И над его могилой, вопреки всем изменениям границ и политических систем, все-таки горит Вечный Огонь.

Юлия Рыженкова
Когда дочери берут меч

   Бабочка порхала, выбирая, куда сесть. Желто-коричневые крылья мелькали так быстро, что сливались в воздушное облако. Бабочка раздумывала. Чуть было не приземлилась на куст шиповника, но в последнее мгновение передумала и снова взмыла в воздух. Потом резко спикировала к траве, зависла на пару секунд и снова взлетела. Солнце уже перешло зенит, но жара не начала спадать. Чуть заметный ветерок практически не ощущался, только слегка теребил траву, отчего поляна казалась зеленым морем. Бабочка пролетела над этим морем и, наконец, опустилась на черный рукав чуть ниже красно-белой нашивки со свастикой.
   – Курт, она выбрала тебя! Тебе теперь придется на ней жениться! – загоготал эсэсовец и попробовал накрыть бабочку сложенной лодочкой ладонью. Не получилось: та взмахнула крыльями и через секунду была уже так высоко, что человек не мог ее достать.
   – Дурак ты. И косорукий к тому же. Даже бабочку не можешь поймать. А что будет, если тебя на русский фронт пошлют? – скривился Курт.
   – Да пошел ты! – обозлился Михаэль.
   – Эй, парни! Хватит! Достали уже, – еще один в белой рубашке с короткими рукавами и черной фуражке со стилизованными буквами SS встал между ними. – Мы тут, кажется, не для дуэли собрались.
   Остальные одобрительным гулом поддержали товарища. Все пятеро перевели взгляд на девушек напротив. Кое-какие оставшиеся тряпки, которые никому в голову не пришло бы назвать одеждой, прикрывали кости, обтянутые кожей. Их было около двадцати, и каждая старалась стать невидимкой, втягивая голову в плечи. Некоторые не только не шевелились, но даже почти не дышали. Лишь самые смелые изредка переступали грязными босыми ногами, не издавая при этом ни звука. Самой младшей было двенадцать, самой старшей двадцать. И у каждой были огромные, круглые от страха глаза. На белой, даже синюшней, коже они казались единственным цветным пятном: карие, голубые, зеленые…
   – Да, мы пришли сюда повеселиться, а не ругаться, – хмыкнул пухлый и краснощекий эсэсовец. – И не знаю, как вы, а я собираюсь сделать то, зачем пришел.
   Фаня закрыла глаза. Она с трудом, но понимала, о чем говорят немцы. Недаром в школьном аттестате у нее по немецкому языку стояло «отлично». Да и за годы войны практики хватало. Почувствовала, как справа начала икать маленькая Соня. Покрепче сжала ее руку. У Сони на глазах закололи родителей, а младшего брата разорвали овчарки. С тех пор девочка не плакала, а когда пугалась, икала.
   Открыла глаза. Перед ней стояли пятеро фашистов в форме СС. Черные брюки со стрелкой, начищенные до зеркального блеска сапоги, белые хрустящие рубашки, черные фуражки. В щегольском пиджаке со свастикой только один. Курт. Девушка про себя застонала. Опять он. Молодой, красивый до умопомрачения. Сколько ему? Двадцать пять? Не больше. Как и остальным. Сложение Аполлона: тугие мускулы и ни капли жира. Светлые волосы, голубые глаза. Улыбающиеся. Наглые. Живые. Ненавистные.
   Курт пялился на нее не отрываясь. Фаня разглядывала свои босые ноги, но краем глаза наблюдала за фашистом. Вот он снял пиджак и аккуратно положил его на траву. Вот сделал шаг. К ней.
   – Файна, пойдем, – Курт называл ее на английский манер. Говорил, что у нее замечательное имя, от слова «файн», что значит «хорошо».
   Взял за руку, больно сжав ладонь. Потянул. Фаня, как тряпичная кукла, пошла за ним. В животе почему-то стало холодно, как в погребе. Соня начала еще громче икать. Курт притащил Фаню на другой конец поляны, за кусты шиповника. Она слышала взрывы смеха фашистов, но не могла разобрать, над чем они смеются. Предположила, что над ними.
   – Ты такая красивая, – прошептал Курт, усадив ее перед собой на траву. Фаня вздрогнула. Она? Красивая? Умирающая от голода, в шрамах и гнойниках? С вываливающимися от цинги зубами?
   Он провел ладонью по ее плечу. Фаня почувствовала тепло и мягкость. Ни у кого в лагере не было таких ладоней. В редкие моменты, когда ее кто-то гладил, девушке казалось, будто кости скрежещут о кости.
   Курт целовал ее волосы и лоб, целовал руки, поднося к губам то одну, то другую. Прижал к себе. Девушке казалось, что все это происходит не с ней. Что это какое-то чужое тело прижимают к фашистской груди, а сама она далеко отсюда, смотрит на все сверху, как на страшный сон.
   – Будь моей! – жарко прошептал Курт ей в ухо. Уже далеко не впервые. Фаня покачала головой.
   – Сука! – Ладонь, как плеть, хлестнула ее по щеке. Аж в голове зазвенело. – Почему? Ну почему? – он вскочил и начал ходить кругами. – Я, кажется, не урод. У меня хорошая должность, я чистокровный ариец, в конце концов! Что за женское упрямство? Чего тебе еще не нравится?
   – Твоя душа, – чуть слышно произнесла девушка.
   – Моя душа? А что с ней не так?
   – Она принадлежит дьяволу.
   Курт запнулся. Остановился. Хотел было что-то сказать, но передумал и махнул рукой.
   – Идем, – сказал металлическим голосом и, не оборачиваясь, пошел обратно. И вот теперь Фаине стало страшно до истерики.
   Девчонки, кажется, обрадовались, что она вернулась. Все же вместе не так страшно, как поодиночке. Фашисты гоготали, поглядывая на Фаню. Как обычно, ржали, что Курт не может ее трахнуть без ее согласия. Наконец успокоились. От эсэсовцев отделился «породистый» ариец – светло-русые волосы, карие глаза, тонкие черты лица. Михаэль.
   – Раздеться. Быстро, – приказал девушкам. Его слова били наотмашь. Резкие. Ледяные. Ни у кого даже не возникло мысли ослушаться: тряпки упали к ногам.
   Михаэль первым подошел к шиповнику. Медленно вытащил из кармана белоснежный платок с монограммой. Девушки, как загипнотизированные, ловили каждое его движение. Аккуратно обмотал платком кончик ветки, вытащил нож – вжик – срезал. Зачистил с одной стороны от шипов, чтобы удобно держать, не боясь уколоться. Четверо эсэсовцев выбрали себе по кусту шиповника и последовали его примеру.
   Фаня заворожено смотрела, как пятеро мужчин в кипенно-белых рубашках и наглаженных черных брюках медленно и спокойно, с осознанием себя хозяевами, срезают, придерживая белоснежными платочками, длинные прутья шиповника, выбирая попрямее и подлиннее. Срезают и аккуратно складывают в кучу. Время остановилось. Она еще не понимала, что произойдет, но чувствовала – что-то ужасное. Когда фашисты с той стороны реки хотели поразвлечься, ничем хорошим для евреев это не кончалось. А те все срезали и срезали ветки, зачищая их с одной стороны до белизны. Когда куча стала внушительной, эсэсовцы убрали ножи. Михаэль взмахнул платком, вытряхивая из него шелуху. Сложил, убрал в карман. Вытащил из кучи одну ветку. Взмахнул пару раз, слушая ее свист. Сам себе кивнул.
   – Лечь на землю, – приказал Михаэль. Время вздрогнуло и опять пошло. Фаня бросила взгляд на Курта: тот выбирал из кучи прут подлиннее. Она легла на живот, прикрыв голову руками. Слева и справа так же легли ее подруги по концлагерю. От страха все прижимались друг к дружке.
   – Руки вдоль тела! – рявкнул эсэсовец. Пришлось вытянуть руки и открыть голову.
   Вначале Фаня услышала свист, а потом почувствовала, как ее кожу сдирают. Она знала, что в гестапо пытают, засовывая иглы под ногти. Сейчас ей казалось, что именно это с ней и делают, только иглы вонзаются не под ногти, а по всему телу. От боли не было спасения. Свист и боль, свист и боль. И так без перерыва. Когда стирались шипы на одной ветке, фашисты брали другую. Кровь заливала глаза, шипы застревали в голове, вырывая не только клоки волос, но и куски кожи. Когда на несколько секунд у Фани вдруг возникла передышка, она чуть приподняла голову и увидела, как Курт заносит над ней руку для следующего удара.
   Аня лежала в болоте. В марте было очень холодно лежать в болоте. Ледяная вода, грязь и осока достали уже до кишок, но выбора не было. Если морпехи еще могли как-то выбирать более сухие участки, то у нее тут была позиция. Хоть и мокро, зато замечательно простреливается сарай напротив, где засели фашисты. Аня не шевелилась. Ее тут не было. Даже свои не знали, где именно точки снайперов. Зато о ее существовании скоро узнали фашисты. Один из них имел неосторожность высунуться из сарая и тут же схлопотал пулю. Аня била без промаха. Недаром у нее значок «Ворошиловский стрелок» первой и второй степени!
   Впрочем, очень сложно бить в десятку, если от холода дрожат руки. Да и больше никто не высовывался – поняли, что снайпер держит всех на мушке.
   Когда стало ясно, что с той стороны болота никто больше не появится, Аня вернулась на базу. Пальцы от холода не разгибались, и больше чем пищи хотелось костра, который нельзя было разводить.
   – Слушай мою команду, – сказал командир, у самого зуб на зуб от холода не попадал. – Разведка доложила обстановку: мы вполне можем захватить сарай, выбив оттуда фашистов. Гадов там не много, оружие – только автоматы. И мы сможем перебраться в сухое место.
   При этих словах дождь, все это время моросивший, разразился ливнем, словно насмехаясь. Мокро было и сверху, и снизу, и Ане начало казаться, что она превращается в лягушку.
   – Атаку начинаем через час. Выходим все, включая снайперов.
   Аня с Машей переглянулись.
   – Командир, как это так? Где ж это видано, чтоб снайперы в атаку ходили? – возмутилась Маша.
   – Да и сомневаюсь я, чтобы у них не было ничего, кроме автоматов. Ох, хитрый народ эти фрицы… – поддержала ее подруга.
   – У меня есть данные разведки. И потом, если мы не переберемся сейчас на сухое, то скоро все схлопочем воспаление легких. Все. Не обсуждается.
   Ане очень не понравилась идея командира, но приказ есть приказ. Через час она вместе со всеми шла в атаку.
   Сарай был близко, пройти всего ничего. План оказался предельно прост – прийти и убить всех. Ребята рванули, Аня за ними, а Маша замешкалась.
   Дождь чуть утих, и было хорошо видно, как фашисты высыпали из укрытия и начали доставать из-под сарая пулеметы – один за другим. Балтийцы открыли огонь, пытаясь поймать призрачную надежду – перебить немцев до того, как пулеметы начнут выплевывать убийственный свинец. Все прекрасно понимали, что если это не получится, то все.
   Лешка стрелял от пуза – он еще не успел научиться правильно держать автомат – заливал все патронами, не жалея их. Слева по всем правилам, аккуратно расходуя боеприпасы, стрелял Владимир Михайлович. Пустые гильзы падали в болотную жижу и утопали в ней, как сапоги, давно мокрые насквозь. Пулемет срезал обоих одновременно. Лешка взмахнул руками и тюкнулся лицом в воду. Владимир Михайлович осел без лишних движений, экономно, как и стрелял.
   – Свооолооочиии! – заорал Сережа, но крик потонул в пулеметных очередях.
   Аня даже не поняла поначалу, что ее ранило, сделала по инерции еще два шага и упала. Из сапога потекло красное, смешиваясь с тиной и дождевой водой. А когда замолчали пулеметы, ее встретило дуло автомата, удар, и она потеряла сознание.
   Очнулась в сарае. Было холодно, но сухо. Первое, что почувствовала – боль в правой ноге и в голове. И еще – нигде не видно ее винтовки.
   «Шнель, шнель», – раздавалось снаружи.
   Аня подползла к щели в двери сарая, схватилась за неструганные доски, прильнула к ним. На берегу лежали человек двадцать. Под командиром растекалась красная лужа – Аня разглядела его развороченный живот. У остальных ранения казались не такими страшными. Фашисты раскладывали красноармейцев на холме в один ряд так, чтобы их было видно на другом берегу болота. Наконец, когда всех уложили и подровняли, сами выстроились в шеренгу напротив.
   – Айн, цвай, драй, фойер! – скомандовал один, и рев автоматов обрушился на март сорок третьего.
   Аня привалилась к стене, закрыла глаза.
   Дверь открылась от пинка. В сарай ввалился десяток фашистов, только что добивших раненых. Мокрые: опять пошел дождь, грязные, возбужденные, они о чем-то переговаривались резкими, отрывистыми фразами. Аня постаралась вжаться в стену, но это не помогло. Ее заметили.
   Один подошел вплотную. Его сапоги были заляпаны кровью. Дулом автомата под подбородок поднял Анину голову. У него оказались очень колючие серые глаза, глубокие морщины и седые волосы. Что-то спросил. Аня не поняла, промолчала. Он еще раз спросил, ударив сапогом по ребрам. От удара девушка разучилась дышать. Когда, наконец, вспомнила, как это делается, жадно начала заглатывать воздух.
   – Нихт ферштейн, – выдавила из себя сквозь кашель.
   Офицер махнул кому-то еще, подбежал совсем молодой парень. Присел на корточки, чтобы быть на одном уровне с Аней, спросил на ломаном русском:
   – Снайпер?
   Аня молчала.
   – Отвечай. Ты снайпер?
   Она опустила глаза. Вот и все.
 
   Лида уже почти не чувствовала боли. Было только жарко. Вокруг метались и кричали женщины, а ей было все равно. Она вспоминала маму. Когда ночью домой завалились фашисты, Лида спряталась подальше на печке, накрывшись с головой одеялом. У нее выработался рефлекс: если в доме неожиданно появляются люди – надо прятаться. Они кричали «руссиш партизанен», потом несколько раз ударили маму и повалили на лавку. Мама заплакала, и фашисты ее закололи. Люди со свастикой жили в их деревне, в доме дяди Коли. Дяди все равно не было. Он вместе с отцом и другими мужчинами ушел в лес. Но иногда приходил.
   Папка появился следующей ночью. Он нашел Лиду на соседней лавке, голую и всю в крови. На запястьях и голеностопах виднелись синяки от мужских рук, державших девочку. Когда она проплакалась и все рассказала, отец велел ей одеться потеплее, идти в лес и ждать его там. Сказал, что скоро вернется, и исчез. А утром послышались выстрелы, и загорелся дом дяди Коли. Солдаты сумели остановить пожар, огонь съел только три дома. После этого собрали всю деревню – всех женщин, что остались.
   – Если вы скажете, где находятся партизаны, мы вас не тронем, – переводил усатый немец в грязной каске. У него на пузе висел автомат, и обе руки лежали на нем. Усатый вышагивал вдоль женщин – под ногами хрустел снег – и втолковывал:
   – Если вы будете скрывать партизан – нам придется вас убить.
   Лиду поймали около леса. Этот самый усатый. Так что теперь девочка стояла в той же шеренге. «Интересно, папа меня тут найдет?» – думала она.
   А потом их всех согнали в колхозную конюшню. Лошадей там не было с начала войны. Часть забрала Советская Армия, остатки – фашисты, когда встали тут с оккупацией. Лиде было очень жалко вороного Булата. Ему было столько же лет, сколько ей, восемь, и он так мягко брал с ладошки яблоки… Папа обещал научить ее ездить по-взрослому, в седле. Где теперь Булат?
   Послышался стук молотков.
   – Двери забивают! Замуровывают! – завизжали женщины. Показались языки пламени. «Пожар где-то», – подумала Лида. Скоро стало ясно, что горит как раз конюшня. Сначала девочка даже обрадовалась – хоть немного погреться, а то на улице такие трескучие морозы, что окоченеешь. Потом стало жарко. Потом загорелась тетя Нина.
   У Лиды тлели полы шубы, и поначалу девочка пыталась сбить с себя огонь, но поняла, что это бесполезно. Она подняла взгляд и увидела под крышей в огне худенькую девочку с мечом. Девочка была постарше Лиды и, казалось, вся состояла из огня. В панике пожара ее никто не замечал.
   – Тебе уже не больно? – спросила она у Лиды, спускаясь пониже.
   – Нет, – удивленно ответила та, оглядывая языки пламени, гуляющие по телу. – Только жарко. А тебя как зовут?
   – Лада.
   – А меня Лида, – улыбнулась она. – Ты из какой деревни? Далеко отсюда?
   – Далеко, – кивнула Лада. – Я даже не из Белоруссии.
   – Ух ты! Я так далеко никогда еще не была. А как ты тут оказалась?
   – Помогать пришла.
   – Да, – с серьезным видом кивнула девочка. – Помощь нам нужна.
   Огненная Лада опустилась на землю и протянула Лиде меч.
   – Возьми. Этим мечом ты сможешь защитить своих.
   – А ты? Без оружия останешься?
   – У меня есть еще, – улыбнулась та. – Но одной мне везде не поспеть. Нужны помощницы. Будешь защищать Белоруссию?
   Лида кивнула. Меч сначала показался ей тяжелым, но с каждой секундой становился все легче, приноравливаясь к руке. И вот уже девочка не могла понять, где заканчивается рука и начинается оружие. Взмахнула им и вдруг взлетела. В этот момент рухнула крыша, погребая всех. Лида же пролетела сквозь горящее дерево и взмыла еще выше. Ей нужно было спасти папку. Там, где она пролетала, загорались дома и машины. И этот огонь фашисты не могли потушить.
 
   В те редкие минуты, когда фашисты оставляли ее в покое, Аня пыталась думать о чем-нибудь другом, кроме боли. Думалось только о смерти. Еще мелькала мысль: «Хорошо, что тут нет зеркала». Аня понимала, что ее лицо изуродовано. Правым глазом она ничего не видела и подозревала, что его больше нет. Как они объяснили – чтобы больше не могла прицеливаться. Еще они сломали ей все пальцы на правой руке. Глупые, не знали, что «Ворошиловский стрелок» одинаково стреляет с обеих рук.
   «Вряд ли в мире существует такая смерть, которой хотя бы один человек не умирал, – думала девушка. – И потом, наверняка существует масса смертей еще худших. Сожжение там… или четвертование… или на кол». Аня пыталась придумать смерть еще худшую, чем трехдневная пытка, которую устроили ей фашисты. Сначала ее насиловали и били. Потом – били и насиловали. Ломали пальцы и ребра. Жгли углями. Выкололи глаз.
   «Если другие прошли через это, то и я пройду. В конце концов, у меня все равно нет выбора». Аня вспоминала детские разговоры о самой ужасной смерти. Ее сестра утверждала, что нет ничего более страшного, чем сгореть заживо. Подруга Аленка рассказывала о какой-то китайской пытке водой, капающей на темечко. Сейчас Аня готова была поменяться на любую из этих смертей. Хоть какую, лишь бы уже поскорей. Ее тело, однако, упорно цеплялось за жизнь, а ничего, принесшего бы облегчение, под рукой не было.
   В сарай вошел кто-то. Аня перестала их различать уже на второй день. После того как седой передал ей, что ее напарница «встала на охоту» и положила пятерых. Аня тогда улыбнулась, за что ей тут же разбили губы и объяснили, что за каждого убитого немца отвечать будет она, Аня. А когда они возьмут ее напарницу, то сделают с ней то же самое.
   Перед ней сели на колени, но почему-то не ударили. Аня повела заплывшим левым глазом и увидела худенькую девушку с длинными золотистыми волосами. На коленях у нее лежало что-то блестящее.
   – Меня зовут Лада, – произнесла та.
   На следующий день холм накрыли три «катюши», сравняв немецкие укрепления с землей. Дивизион БМ-13 неожиданно сбился с пути и наткнулся на остатки бригады морпехов. Ни одному фашисту не удалось выжить под шквальным огнем. Когда русские пришли хоронить своих, единственное тело, которое не нашли, – Анино.
 
   К вечеру эсэсовцы утомились и ушли на ту стороны реки Бук, в свой дом отдыха. Ни одна из двадцати девушек не шевелилась. Прошло еще полчаса, и Фаня охнула. Казалось, у нее со всей спины, головы и ног сняли кожу до костей. Не сразу она смогла встать. А когда встала, увидела девушку в зеленом сарафане, сидящую у куста шиповника.
   – Ты из «Мертвой петли»? – спросила Фаня.
   – Нет, – ответила Лада.
   – А откуда?
   Лада пожала плечами:
   – Я была тут еще до того, как первый гунн ступил на эти земли.
   Фаня не поняла, о чем она и кто такие гунны. Боль заглушала все мысли, ноги не слушались, подгибались. Лада увидела, что девушка сейчас упадет, и подбежала к ней, подставила плечо. Фаня оперлась, и ей показалась, что боль начала уходить.
   – Я давно не появлялась на людях, – продолжила Лада, – но сейчас славяне в опасности. Я пришла им на помощь.
   – А я еврейка… – протянула Фаня.
   Лада улыбнулась:
   – Это неважно. Ты живешь здесь, соблюдаешь мои законы. И вообще, – подмигнула она, – чистых славян никогда не было. – Протянула меч: – Хочешь?
   Фаня кивнула.
   – Бери, он твой.
   – Спасибо, конечно, только мне бы лучше автомат…
   Лада залилась звонким смехом.
   – Извини, автомата у меня нет, – ответила, утирая слезы от смеха. – Но я надеюсь, меч тебе тоже понравится.
   – Ну, если автомата нет, то, конечно, возьму меч!
   Фаня робко протянула руку, но уже через минуту выпрямилась, уверенно держа его перед собой. Спина перестала кровоточить, молодая кожа затягивала раны. Боль, голод, жажда и усталость отступили. Фаня чувствовала какими-то новыми органами каждую букашку, каждую смерть и рождение, каждую боль и радость на славянской земле. И ответственность за всех живущих и умерших.
   Она взлетела. С высоты было хорошо видно, как русская пехота штурмовала концлагерь «Мертвая петля». Охранников расстреливали на месте, дом отдыха эсэсовцев на другой стороне реки Бук взяли в кольцо и подожгли. Кто пытался выскочить – добивали в упор.
   Лада взмахнула крыльями и обхватила ими все свои земли. К ней присоединились сестры наверху и братья внизу.

Михаил Кликин
Обреченный на жизнь

   Припадочная Матрена уже в феврале знала, что в июне начнется война. Так и сказала всем собравшимся у сельмага, что двадцать второго числа, под самое утро, станут немецкие бомбы на людей падать, а по земле, будто беременные паучихи, поползут железные чушки с белыми крестами. Мужики помрачнели: Матрена зря слова не скажет. Что бы там в газетах ни писали, но раз припадочная сказала, значит, все по ейному и выйдет.
   Так все и вышло.
   Ходили потом к припадочной Матрене и мужики, и бабы; спрашивали, когда война кончится, да что со всеми будет. Только молчала Матрена, лишь глазами кривыми страшно крутила да зубами скрипела, будто совсем ей худо было.
   Одному Коле Жухову слово сказала, хоть и не просил он ее об этом.
   – Уйдешь, Коля, на войну, когда жена тебе двойню родит. Сам на войне не умрешь, но их всех потеряешь…
   Крепко вцепилась припадочная в Колю; как ни старался он ее стряхнуть, а она все висла на нем и вещала страшное:
   – Ни пуля, ни штык вражеский тебя не убьют. Но не будет нашей победы, Коля. Все умрем. Один ты жить останешься. Ни народу не станет, ни страны. Все Гитлер проклятый пожжет, все изведет под самый корень!
   Никому ничего не сказал тогда Коля. А на фронт ушел в тот же день, когда жена родила ему двойню: мальчика Иваном назвали, а девочку – Варей. Ни увидеть, ни поцеловать он их не успел. Так и воевал почти год, детей родных не зная. Это потом, в отступлении, догнала его крохотная фотокарточка с синим клеймом понизу да с въевшейся в оборот надписью, химическим карандашом сделанной: «Нашему защитнику папуле».
   Плакал Коля, на ту карточку глядючи, те слова читая.
   У сердца ее хранил, в медном портсигаре.
   И каждый день, каждый час, каждую минуту боялся – а ну как Матренино слово уже исполнилось?! Ну как все, что у него теперь есть, – только эта вот фотография?!