А дело в том, что мне пришла в голову вполне допустимая и даже, если хотите, блестящая мысль; нечто такое, до чего этим дурням ни в жизнь не додуматься и от чего они должны ахнуть, увидев результаты. Ибо, если все было так, как я думал, это дело могло иметь серьезные последствия и заставить долго говорить о себе все газеты. Раз за разом прокручивал я свою мысль и все больше воодушевлялся, видя, как она совершенствуется и проясняется. А ведь похвалы, коих могла удостоиться моя проницательность, – «исключительное здравомыслие этого скромного торгового агента» – были бы, по сути, незаслуженными, поскольку мысль осенила меня неожиданно и теперь словно бы сама прорастала в рассудке, так что только и оставалось отмечать про себя новые соображения – как берут на заметку заказ какого-нибудь из тех редких клиентов, которые сразу предлагают тебе выгодную поездку, – да нанизывать мысленно подробности и детали, дополнявшие мою гипотезу и придававшие ей законченность и правдоподобность.
   – Да ведь мне нечего больше рассказывать, – ответил Севериано. – Мнения разделились самым невероятным образом, были бесконечные споры, даже настоящие ссоры, многие переругались и затаили друг на друга обиду, да только под конец мы знали не больше, чем в начале, точнее – ничего достоверного, потому как все это были лишь более или менее вздорные предположения.
   – Ну хорошо, а бумага-то сама где?
   – Бумага – она у меня. Верней сказать – у моей сестры, у Хуаниты, которой я отдал ее на сохранение до тех пор, пока кто-нибудь не прольет на это дело немного света. Но по сей день ничего подобного не случилось, и я даже, признаться, почти позабыл о ней. Но только ты помянул, что выучился языкам – черт возьми! – я сразу вспомнил и подумал, думаю: «А он, глядишь, сумеет нам помочь…» Завтра с утра я покажу тебе листок, и… там видно будет. А сейчас лучше давай спать. Поздно уже; ты, поди, изрядно устал.
   Устать-то я устал; еще б тут не устать. Но у меня и сон прошел от всех этих разговоров, а мысль о листке и его возможном значении сама по себе работала в голове как заводная, знай вертелась и вертелась, вызывая то надежду, то сомнения… Словом, я уже напрочь лишился сна. И как раз теперь мой дражайший братец, захотев спать, отправлял меня, как ребенка, на боковую.
   – Никак нет, сеньор, я не устал. А потом, раз уж я выбрался к тебе на денек за столько времени, что мы не виделись, не дело дрыхнуть без задних ног. Так что… продолжим нашу беседу, сеньор соня; расскажи-ка еще какие-нибудь подробности. Я тебе уже сказал, что мне пришло в голову довольно правдоподобное толкование этого случая. Сейчас я подгоняю детали, потом все тебе изложу. А пока меня интересует главным образом личность приезжего. Что до бумаги, ее мы изучим с утра, и очень уж будет странно, коли не подтвердится… Но скажи: что конкретного известно об этом человеке?
   – Да ничего конкретного. Я ж тебе говорю, что его никто, по сути дела, не видел. А когда все вдруг стали выдумывать подробности, чтобы привлечь к себе внимание, то никто ни с кем не совпадал. О телеграмме я тебе говорил? Ведь целая история, и тоже не без ехидных споров. А под конец оказывается, что и телеграммы-то никакой не было. Что до водителя автобуса, так тот ничего достоверного не смог вспомнить: он ничего не заметил, никто из пассажиров не привлек его внимания; ему лишь бы они платили да выполняли установленные правила.
   – Ладно. Пусть так. Но жена Антонио, она-то по крайней мере точно его видела, раз подала ужин, отвела в комнату, а потом получила плату. Или, скажешь, она все упорствует?…
   – Да нет, нет; поначалу она точно не хотела рассказывать, из чистого упрямства, разозлившись на мужа. Но потом с ней поговорили серьезно, сам священник высказал ей кой-какие соображения, и бедная хозяюшка выложила все, что знала. Но, даже заставив ее повторить рассказ тысячу раз, мы не сдвинулись с мертвой точки: это были обычные мелочи.
   – Например?
   – Ну, например, что она, будучи наверху, услышала, как кто-то вызывает ее снизу; что она спустилась и там увидела приезжего, с чемоданчиком в одной руке и пальто – в другой; он попросил номер, она провела его наверх, устроила в угловой комнате и тут же справилась, будет ли он ужинать; тот ответил, что да, и через минуту спустился в столовую, сел за стол и принялся читать какие-то бумаги, которые принес с собой, а она тем временем подавала ему еду, ты уже знаешь: суп, жареные яйца, немного баранины и добрую порцию айвовой мякоти; все это он рассеянно съел, увлеченный чтением, и, покончив с едой, снова удалился к себе в комнату, взяв у нее перо, чернила и бумагу… И наконец, рано утром он снова появился в кухне, уже при чемодане и пальто, узнал, что с него следует, и исчез, едва заплатив, не споря и не торгуясь. Вот и все.
   – Но, помилуй, это уже действует на нервы, дьявол! Как так может быть? В гостинице что, больше никого не было? А хозяйка – ее не удивила сдержанность этого типа, или что-нибудь в его внешности, или… уж не знаю что? Я-то знаю женщин и не поверю, чтобы она не спросила его…
   – Так вот, из обслуги больше никого не было (это случайность, не думай, что об этом не толковали, но ведь бывают же случайности): не было ни когда он пришел, ни когда уходил поутру. А пока он ел, прислуживала и убирала за ним сама хозяйка. Случайность, если хочешь…
   – Пусть так, и все же… Не знаю… Во всем этом деле словно какое-то упорное желание нагнать на него больше таинственности, чем оно заслуживает. Этот тип, как он выглядел – молодой или старый, высокий или низкий, блондин или брюнет?
   – Если по ее словам, так ни молодой ни старый, ни высокий ни низкий, ни толстый ни тощий, ни брюнет ни блондин.
   – Понятно; значит, особых примет – никаких. И готова анкета. Одежда, конечно же, обычная. А что с яркими носками и с обувью, о которых рассказывал тот?
   – Тут она мужа опровергает, говорит, это-де все напридумывали. И насчет иностранного акцента тоже – мол, если б не окаянная бумажка, никто б и не подумал… Да ей-то что, лишь бы в чем уесть Антонио… Это любому ясно!
   От последнего замечания хозяйки, признаюсь, у меня душа взыграла: оно подтверждало мою гипотезу. Радость просто захлестнула меня – настолько, что я не сдержался и сказал Севериано:
   – Послушай, старина, эта сеньора (и прости, что я так думаю) – единственный человек, проявивший во всем вашем деле здравый смысл и умение рассуждать. Почему? А потому, что это ею очень верно замечено: конечно же, он не был иностранцем! Фантазии, одни фантазии. Именно так и складываются легенды: увидят бумагу, которую не под силу понять, и сразу: что бы это могло быть? – да ясно: записка на иностранном языке. А значит, и писал ее иностранец. И этого уже достаточно для того, чтоб заявить о замеченном странном произношении, необычной одежде и так далее. Но дело-то в том, любезный ты мой, что ничего подобного здесь и нет, все построено на ложной основе: записка вовсе не на иностранном языке.
   – Ну конечно же, вот и я говорю: это бессмысленный набор слов, написанных рукой сумасшедшего, – ответил мне Севериано.
   Нет, подумать только, ну и болван! Вот уж действительно: хоть кол на голове теши! Ну и дубина! Полная бестолочь!
   – Как же, как же, бессмысленный набор слов, – рассмеялся я. Меня самого покоробило от того, насколько фальшиво прозвучал в темноте мой смех; но я уже был взвинчен, да оно и понятно, не так ли? – Набор слов! – повторил я. – Да ты что, не понимаешь, что ни один псих не способен вот так запросто выдумать новые слова, которые совсем бы не походили на настоящие? Как хочешь, Севериано, – сумасшедший может искажать, смешивать, сочетать; но эти слова – сплошным текстом, одно к другому, лишенные внешне всякого значения… Не станешь же ты утверждать…
   – Так, значит…
   Братец мой совсем растерялся: его привела в замешательство моя резкость. Я отчетливо чувствовал, как он ошеломлен, тихий, неподвижный, парализованный, съежившийся там, в темноте, как напуганная козявка.
   – Так, значит… – смущенно пробормотал он.
   – Все очень просто, – снизошел я, – это же колумбово яйцо [3]. – (Правда, насчет просто… сами понимаете…). – Ну что, не догадываешься? Да ведь это зашифрованное письмо.
   Слово было сказано, именно так: зашифрованное письмо. Только, видать, не очень это ясно было для его мозгов. Да оно и понятно: что мог смыслить Севериано в шифрах, кодах и прочем? В лучшем случае имел смутное представление, и разобраться ему стоило труда. Я принялся объяснять. Для меня все это было знакомым делом, потому как в торговле порой с чем только не столкнешься… Но то ли потому, что мозги у него совсем задубели, то ли оттого, что я, с усталости и нервов, не мог изложить все четко, только под конец пришлось мне просто ему предложить: «А ну-ка, давай, зажги свет, а то я не знаю, где выключатель, и я в момент растолкую тебе все на примерах…» Он включил лампу, я вскочил с кровати и мигом достал из кармана пиджака карандаш и блокнот. Севериано молча следил за мной. Я подошел к его постели, шаткой раскладушке, и пристроился на краешке рядом с ним.
   – Смотри, – сказал я, – значит, вот буквы алфавита… А, Б, В, Г, Д, Е и далее. Так вот, если каждой из них придать определенное числовое значение (например, А равно пяти, Б – восьми, В – четырем и так далее), то ты сможешь записать все, что захочешь, цифрами, и поймет твою запись лишь тот, кто знает условленное значение каждой буквы. Достаточно иметь ключ. Возьмем, к примеру, мое имя – Роке Санчес, а?
   И эдак неторопливо записываю свое имя цифрами, на что этот болван заявляет мне: «Да какое отношение имеет это к словам на чужом языке?» Я поглядел на него спокойно, стараясь не показать раздражения: бедняга туповат, да разве его в том вина? И все же подобная безмозглость так меня разозлила, что я сбился, потерял нить и не смог довести до конца свое объяснение. Да и кто знает, что бы он в нем понял. Я отказался от новых примеров, которые невольно оказались бы только сложнее, и сказал:
   – Ладно, это чересчур научно для того, чтобы объяснить так скоро. О чем я тебе говорю – это что записка зашифрована. В том-то все и дело: зашифрована.
   – Может, оно и так, – ответил он, – но тогда я не понимаю, за каким чертом ему оставлять нам бумагу, которую никому не расшифровать?
   – А вот это уже другая история!…
   Я принялся расхаживать из конца в конец спальни, обходя стоявший посередине столик и стул с одеждой, в то время как он, сидя на постели, с любопытством следил за моими движениями и словами. На этот раз я убеждал его в более простой и, несомненно, верной истине: что этому субъекту, неизвестно с какой целью, требовалось отправить зашифрованное письмо, и наша записка – это черновик, затерявшийся среди других листков на столе.
   – Может, и так. Хотя меня это не убеждает. – (Не убеждает! – возразил он. Каков апломб! Можно подумать, что он хладнокровно взвесил все «за» и «против», чтобы заявить в заключение: не убеждает!) – Как можно позабыть, – настаивал он, – такую важную бумагу, что для нее даже нужно пользоваться тайным письмом?
   – Да не позабыть, а затерять среди других листков. Такое очень может быть. Это могло случиться или с неосмотрительным новичком, или даже с опытным и привычным к опасности человеком.
   – К опасности, говоришь? Ты, значит, думаешь, тут дело серьезное?
   Наконец до этого остолопа дошло.
   – Вполне возможно. И очень даже серьезное!
   Я остановился. Многозначительно замолчал. В голове бродило множество мыслей, отчасти еще путаных и неясных, но зато множество! Хотя пока и туманных. Не то, что вначале, когда они всплывали сами по себе и сами выстраивались в нужном порядке. Теперь они словно высовывались в дырочку и тут же исчезали – прежде, чем я их поймаю. Я чувствовал, что появлялась какая-нибудь мысль; но лишь я собирался ее ухватить, как она уже пропадала… Севериано следил за мной, уважительно пережидая мое молчание. Прошло немало времени, прежде чем он отважился предположить:
   – И, значит, не зная значения каждой буквы…
   – Что-что? Ключа, что ли?
   – Да, не зная ключа…
   – Ладно, слушай: есть специалисты, которым удается расшифровывать тайнопись, что, как ты сам понимаешь, совсем не просто. Вот где толковый народ! А уж денег эти типы гребут… Я к тому говорю, что дело это вовсе не безнадежное, и я, например, намерен поглядеть на письмецо… Не думай, что я в этом разбираюсь, отнюдь. В торговых операциях в деловом мире, у которого столько общего с дипломатией и военной сферой, тоже пользуются шифрами, договариваясь о важных сделках, но отсюда еще очень далеко до расшифровки текстов с неизвестным ключом. И все же, братец, я отчаянно хочу поглядеть на эту бумагу. Ты своего добился – меня уже разбирает любопытство. А потому, раз мы все равно не спим, отчего бы тебе не сходить за ней прямо сейчас?
   – Сейчас?
   – Бог ты мой, ну конечно, сейчас! – Что за упрямое создание, что за рохля! Он даже казался напуганным, словно ему предложили невесть что, нечто невиданное и неслыханное! Это ж подумать только: встать с постели, пойти взять из письменного стола записку и принести ее!
   – Сейчас? – повторил он. – Нет, сейчас никак нельзя.
   – Да почему же?
   Я спросил это, наполовину удивленный, наполовину забавляясь, остановившись у его кровати. И, скрестив руки, замер в ожидании ответа.
   – Да потому что это невозможно. – Он прикрыл глаза. – Бумага, понимаешь, хранится у моей сестры, у Хуаниты.
   Я настаивал. Это не причина. Не то чтобы меня действительно волновала окаянная записка, да и не в нетерпений дело, но я был уже раздражен, и в то же время мне нравилось нажимать на него, ставить в затруднительное положение, хотелось встряхнуть его, вывести из неподвижности.
   – Ведь для этого не нужно ни будить ее, ни шуметь, – убеждал я его. – Не говоря о том, что в эту пору она, вероятно, уже вовсю читает свои утренние молитвы. Может, и нет, конечно, но ведь тебе, главное, даже и шуметь не придется. Пойдешь, поищешь там, где она обычно хранит бумаги… Впрочем, не исключено, что она запрятала ее в какой-нибудь молитвенник…
   – Это, – ответил он серьезным тоном, контрастировавшим с моим, язвительным и, признаюсь, чрезмерно издевательским (я тут же отметил, что это было лишь отражением другого контраста – между его закутанной, неподвижно склоненной фигурой и мной, возбужденным, несомненно смешным и нелепым, оттого что я бегал по комнате в нижнем белье), – это невозможно, Роке. Я бы не смог вытащить у нее загадочное послание так, как ты советуешь. Для Хуаниты это не пустяк – она очень расстроилась бы, узнав, что я рыскал в ее вещах и забрал… Вот треклятая записка, сколько из-за нее всем хлопот!
   Слова эти, произнесенные, как я сказал, серьезным и даже несчастным, почти скорбным тоном, переменили направление разговора. Я снова залез в постель (я уже замерзал) и укрылся до половины, готовый внимательно выслушать откровения, прологом которых звучало подобное вступление. И действительно, он тут же поведал мне все споры и даже ссоры в доме, причиной которых стало зашифрованное письмо. Первой не выдержала Агеда, которой надоело шатание взад и вперед, склоки, дрязги и грызня, вызванные бумагой; в доме проходу не было от посторонних (еще бы – хранителем-то был он, и ему приходилось терпеть назойливость всех желающих взглянуть на письмо и поточить лясы), так что Агеда, с ее-то вспыльчивостью и раздражительностью… Иногда, правда, – хоть она и не признавалась – любопытство брало верх, и она, проходя мимо, заглядывала украдкой через его плечо, когда он изучал в одиночестве злополучные письмена. И Севериано, ища ее расположения, пользовался этим, чтобы предложить ей: «Агеда, а ну глянь ты – как тебе покажется?…», но она не давала себя ввязывать и ускользала, бросая ему что-нибудь навроде: «Оставь меня со своими глупостями, мне некогда терять время на подобную ерунду». И только раз она взяла бумагу в руки, и то, чтобы швырнуть ее тут же на стол, пренебрежительно фыркнув.
   – Между тем, – продолжал рассказ Севериано, – вторая, Хуанита, всегда молчала и не вмешивалась в разговоры, далекая, казалось, от всего, но не пропускала ни словечка, когда говорили на эту тему… пока однажды не ошарашила меня таким невероятным вопросом: «Севериано, когда ты собираешься отдать мне послание?» Ей-богу, вначале я даже не понял толком, о чем это она; поглядел на нее с удивлением и решил не обращать особенно внимания; с тех пор как она стала законченной старой девой и ударилась в благочестие, она тешит свое воображение бредовыми фантазиями и обожает повторять такие слова, как послание, миссия, заклание… Но она, черт возьми, имела в виду записку! «Какое послание?» – «То самое. Когда ты его мне отдашь?» Лезу в папку, где оно у меня лежало, достаю и протягиваю ей. Она тут же хватает его, проглядывает со страстным выражением, появившимся у нее в последнее время, бросает на меня беспокойный взгляд… и исчезает; да, исчезает, унося бумагу в свою комнату и оставляя меня с носом. Я остолбенел, словно столкнулся с призраком, не зная, что и сказать. Да и что тут было говорить? Перед абсурдом человек беспомощен. В вещах нормальных, обычных прекрасно знаешь, что делать: тут ты в своем мире, стоишь на твердой почве реальности, здесь каждая вещь есть то, что она есть, и ничего больше, у нее своя оболочка, объем, вес и форма, температура и цвет, и она спокойно ждет на своем месте, пока тебе не вздумается переставить ее куда-нибудь. Но вдруг начинаешь замечать, что уже не стоишь ногами на твердой почве, хочешь коснуться чего-то и там, где думал наткнуться на поверхность, не находишь ее; то, что ты считал горячим, оказывается холодным, мягкое оборачивается упругим, тянешь руку, чтоб схватить какую-то вещь, а она ускользает… И тогда уже не знаешь, что тебе делать… И ничего не делаешь! Стоишь как в столбняке. Именно это со мной тогда и случилось, да и сейчас продолжается. Ей-богу, порой мою сестру вообще не понять; я даже спрашиваю себя: «Неужели это моя Хуанита?» Короче: она забрала бумагу, и та по сей день у нее! Когда я снова ее увидел, спросил осторожненько: «Хуанита, значит, это будет у тебя?» «Что – это?» – «Как что? Бумажка». А она мне: «Естественно!» Как тебе – «естественно»?! Раза два или три потом я пытался забросить удочку, спрашивал, например, ее мнение о записке, но она только смотрела на меня, то с насмешкой, то с раздражением, и ничего не отвечала. Не устраивать же было тарарам по такому поводу…
   – Теперь ясно, – сказал я тогда своему братцу, – теперь понятно, почему ты не хочешь сейчас же сходить за ней: ты просто боишься свою сестру. Что ж, надо было так и говорить!
   – Да не в страхе дело, а в уважении, – возразил он, краснея, уж не знаю – от стыда или обиды: что-то ведь должно было остаться в нем от былого самолюбия, да и я, откровенно говоря, слегка перегнул: какое я имел право… А кроме того, что мне-то до этой дурацкой деревенской истории?! Да ничего! Но все дело в том, что, когда ты уже взвинчен, поддаешься на любую глупость. Тут Севериано прав: от абсурда человек теряет голову, он притягивает, как пропасть. Я сам поражался нетерпению, которое меня охватило; так жаждал увидеть послание, что был уверен: не успокоюсь, пока не подержу в руках. Боялся – именно так: боялся! – что мне придется уехать, так и не увидав его, и даже решил завладеть им, пусть хоть в последнюю минуту, и увезти; уж потом бы я вернул бумагу братцу заказным письмом, коли он за нее так держится. Но вдруг пора уже будет на поезд, а я, со всем этим хождением вокруг да около, так еще и не увижу записку? Я порешил, коль придется, пропустить поезд в шесть тридцать пять и уехать одиннадцатичасовым, несмотря на все неудобство, невыгодность и даже – кто знает? – неприятности, которые это могло принести. Потому как подобное опоздание на несколько часов могло всерьез спутать мне карты. Я не рассказывал Севериано этих деталей (да и какое ему дело до них!), но суть в том, что управляющий «Мелеро и К°» назначил мне встречу в дирекции «Фабриль Манчега», чтобы решить наконец вопрос о недобросовестных поставках; речь шла о том, чтоб захватить этих молодчиков врасплох и провести хорошо скомбинированную атаку, делая вид, что мы совпали случайно: он должен был прибыть на своей машине, а я – вроде как проездом, с обычным визитом; короче, целая история, и если б я оставил его в дураках… А он вовсе не какой-нибудь кичливый хам, чтобы сыграть с ним подобную шутку! Ведь именно для удобства его дела я устроил все так, чтобы провести эту лишнюю ночь в доме брата, которого к тому же я так хотел повидать… Но теперь этот приезд грозил мне серьезными осложнениями, поскольку невероятно, но я уже чувствовал крайнюю потребность увидеть чертову записку и даже склонен был ехать одиннадцатичасовым поездом, к чему бы оно ни привело. К счастью, этого не потребовалось.
   – Ладно, Севериано, прости; с тобой уж и пошутить нельзя, – сказал я, чтобы сгладить скверное впечатление от моей неумеренной иронии. – Но в любом случае Хуана ведь встает рано, не так ли? Сдается мне, не надо бы нам ложиться – не дай бог, она уйдет к службе, и мы останемся…
   – Не беспокойся, Роке, ведь еще глухая ночь, – ответил мне, умиротворенный, этот добряк.
   – Ну что ты; спорю, уже светает, – уперся я.
   – Да где там, и в помине нету.
   – Говорят тебе; вон уже телеги слышны…
   Слышно было, как проезжают телеги: снаружи доносился скрип осей, поступь мулов, иногда – щелканье бича, брань…
   – Эти телеги выезжают задолго до солнца.
   Между тем я поднялся и подошел к балкону, открыл створку: так и есть, глухая ночь. Но по селу разносилось все больше звуков – пение петухов, лай… Неужели Севериано, на протяжении всей ночи не дававший мне заснуть своей бестолковой историей, сам собирался еще спать? А он лежал не шелохнувшись: повернулся лицом к стене и даже не двинется. Только если он надеется, что я погашу свет… Я встал посмотреть на часы, лежавшие в кармане жилетки, висевшей на спинке стула вместе с другой моей одеждой: всего лишь полпятого! «Севериано, уже без двадцати пяти пять, – окликнул я его. – Вставай, лентяй, пойдем!»
   Он, зевая, поднялся. А все ж таки он добряк, этот бедняга. Я добавил: «Думаю, твоя сестра вот-вот выйдет из комнаты». Он улыбнулся приветливо и грустно, согласился: «Да, и, может, мы наконец избавимся от этой загадки».
   Эх, Севериано… Как сказывались в эту минуту его годы: редкие, всклокоченные белесые волосы; а уши-то!… Он показался мне совсем старым – старик стариком. Я подошел к умывальнику и посмотрелся в зеркало: как же выматывает бессонная ночь, да еще после целого дня в дороге! И ведь сколько лет меня уже носит по свету, черт возьми! Но стоит побриться, умыться, причесаться – и ты как новенький! Я принялся намыливать лицо, пока он потягивался, разводя руки в стороны. Вскоре мы убедились, насколько я был прав: едва мы вышли из комнаты (Севериано потребовалось на сборы меньше времени, чем я боялся), как столкнулись с Хуанитой, намеревавшейся уже улизнуть и слегка опешившей при встрече с нами у дверей столовой, куда мы направлялись в поисках чего-нибудь съестного. Она посмотрела на меня так, словно не узнала или не припомнила, и я в свою очередь подметил в ней что-то странное: нечто лишнее, нелепое и даже комичное в торжественности ее черной накидки, в жесте затянутой в перчатку руки, державшей книгу и четки. Это была все та же Хуанита, но наряженная богомольной старухой… Севериано остановил ее:
   – Вот хорошо, что ты еще не ушла (но как же ты рано встаешь, однако!). Послушай, знаешь, что нам нужно?
   – Не мешало бы поздороваться.
   – Знаешь, что нам нужно?
   – Да, знаю, – неожиданно ответила она. – Знаю!
   Она стояла спиной к двери, немного скованно, с опущенными руками, и мне показалось, что голос ее, слишком торопливый, от напряжения дрожал в бесцветных губах.
   Я глянул на Севериано. Он тоже был бледен.
   – Знаешь? – переспросил он, моргая. И добавил с улыбкой (жалкой, вымученно радостной улыбкой): – Да ты, наверное, думаешь, что мы попросим у тебя завтрак?
   – Ты попросишь у меня послание, – не колеблясь, ответила она и замолчала.
   Севериано моргал так, словно ему что-то попало в глаз. Уверенный, что теперь он рта не откроет, и стремясь отрезать ему пути к отступлению, я спросил:
   – Как ты угадала, сестричка?
   Хуанита скривила губы в какой-то потешной гримасе, но тут же снова стала серьезной, старой; потом испустила вздох; потом сглотнула слюну… Севериано, думаю, был в ужасе от ее молчания. Я вновь почувствовал, что мне нужно вмешаться.
   – Так ты, сестричка, дашь нам его?
   Но произнес я это с каким-то даже чувством неловкости. Пугливость Севериано передалась и мне, и я говорил теперь с некоторой робостью, что, с другой стороны, вполне объяснимо, если принять во внимание более чем странное поведение Хуаниты. Все же я повторил:
   – Ты отдашь нам его?
   Хуана с мольбой подняла глаза к потолку и, обращаясь не ко мне, а к брату, с горечью упрекнула:
   – И ты решился на это! На подобную подлость! А ведь я знала! Я была уверена, что ты воспользуешься первой же возможностью… Наедине со мной, лицом к лицу и без свидетелей, ты бы не осмелился… Но всегда, лишь только ты бросал намек или пялился на меня с желанием что-то сказать и уж особенно когда я заставала тебя (потому что верь или нет, но я заставала тебя не раз) кружащим вокруг моих бумаг, я уже знала и была вполне уверена, что, едва тебе представится возможность, ты не упустишь случая нанести мне подобный удар. И возможность представилась – приезд Роке… Если только ты сам, как мне сдается, не вызвал его на подмогу; иначе чем объяснить его приезд именно теперь, нежданно-негаданно, когда он столько лет даже имени нашего не вспоминал!… Но это тебе не поможет. Нет уж! Я теперь не та, что была! Со мной у тебя это не пройдет! Нет, нет…