В хитроумно разработанном плане абитуриент из Гороховея предусмотрел все детали. Сочинение писалось на вольную тему и сплошь состояло из деепричастных оборотов, выпутаться из которых экзаменаторы так и не смогли, влепив тройку. На правах заслуженного педагога отец прорвался в приемную комиссию и добыл произведение сына, испытав то же недоумение, что и от приказов облоно: по сути, все правильно — и тем не менее мерзость окаянная. Воодушевленный первой победой, Андрей отстукал Таисии ликующую телеграмму. После математики и химии — другую, с боем добыв тройку. На физике решено было провалиться, молчать гордо и неприступно. Замшелый старикашка битый час наседал на дурня и невежду и, сломленный, громогласно обозвал гороховейца лопухом и тупицею. На следующий день Андрей пришел за документами и был ошарашен новостью: он принят! Он -студент! Он попал в некую квоту, только что установленную для выпускников сельской глубинки!
   Заплетающиеся ноги привели Андрея в уборную на третьем этаже. Он сел на пол и уткнул голову в коленки. Кто-то из курящих и гомонящих принял его за своего, такого же провалившегося на экзаменах бедолагу, присел, посочувствовал, дал верный совет: срочно подать документы в Тимирязевку, там -недобор! Не все еще потеряно, друг!
   Вспугнутый Андрей поплелся на другой этаж. На факультете, рекомендованном ему только что, учился Иван Шишлин, предрекавший Андрею второгодничество, исключение из школы и метлу на заводе.
   Отец нашел его в скверике. Сигарета, первая в жизни, торчала в зубах Андрея. Обрадованный педагог постарался ее не заметить, однако утвердился в решении: никаких общежитий, ослабить до минимума тлетворное влияние столицы, сына — к тетке, на все пять студенческих лет.


2


   Не все еще было потеряно, еще можно было спасти себя для Таисии, для настоящей жизни: сбежать из Москвы глухой темной ночью, добраться до Гороховея, чтоб и оттуда сбежать, вместе с Таисией.
   Но не сбежал. Дух знаний уже проникал во все поры, уже туманилась голова в предчувствии того, что будет познано только им, лопухом и тупицею, и Таисия все отдалялась и отдалялась от него, шли недели и месяцы студенческой жизни, а вестей от нее не прибавлялось, и вдруг стороною Андрей узнает, что его любовь — первая и последняя (это он уже понимал), ранняя и поздняя сразу, — продала дом, уехала из Гороховея, пропала в неизвестности. Вот когда сказалась разница в возрасте!
   (Академик Сургеев А. Н. прославился книгами по теплу и электричеству, по физике твердого тела и кибернетике, но в нередкие минуты самокопания он честно признавался себе, что до сих пор не знает, почему катится колесо и от какой прихоти скользит по цилиндру поршень. Как только он заглядывал в самую сокровенную глубину явлений, связанных с расширением и сжатием, как только вдумывался он в существо покоя и движения, так сразу же обнаруживал неимоверную ложность всех теорий. Призрак абсолютной непознаваемости миропорядка будил Андрея Николаевича по ночам, и, в кромешной тьме добравшись до письменного стола, рвал он в тихой ярости попадавшиеся под руку бумаги и вышептывал проклятья. Все лучшее осталось в прошлом! Как правильно рассчитал и продумал восемнадцатилетний мозг все варианты будущего! Как точно мыслил он, как верно угадывал! Да, надо было закупорить себя там, в родном городке, запереться в сарайчике, полном металлического хлама. И Таисия рядом, стареющая быстрее его, вся обратившаяся на детей, позволявшая ему существовать в комфорте жизненных неудобств, потому что все великое прозревается в закутках контор, в лабораториях, где приборы уже не умещаются на столах, где запутаешься в паутине проводов, где отрешишься от наглых притязаний эпохи… Да, все было продумано, все — кроме клубней растения семейства пасленовых, то есть картофеля.)

 
   А пока — Пятницкая улица, двадцатиметровая комната двумя окнами выходит на нее, а еще двумя — на магазин в переулке, торгующий молоком и сардельками. Бурлит толпа, торопясь на Пятницкий рынок. Возле кинотеатра «Заря» девчонки, длинноногие и накрашенные, строят глазки. От рыбного магазина пахнет водоемами, тиной, зарослями камыша. В пяти минутах ходьбы -метро, чуть поближе — церквушка в переулке, на нее-то и крестится двоюродная тетка, не такая уж, оказывается, злюка. Комната всегда сдавалась, но только сейчас в ней появился настоящий хозяин, переклеивший обои, натянувший продавленный диван. Прежние хозяева оставили, правда, о себе добрую память. На всю войну в комнату поселили таинственного офицера, который уезжал и приезжал по ночам, для него и поставили телефон. После офицера в комнате надолго обосновался зять тетки, строитель метрополитена, всю жизнь рывший тоннели да ямы и докопавшийся до подмосковной дачки, откуда уже носа не высовывал. Потом -артист и, наконец, администратор цирка, от которого остались три мешка засохшего, твердого как камень урюка. Иногда раздавался в двери короткий просящий звонок, на лестничную площадку выглядывала тетка, долго рассматривала мальчишек, которые молча изучали носки своих растоптанных ботинок. И звала Андрея, тот развязывал мешок с урюком, нес пацанам сладкие камешки.
   Все в доме знали студента, поселившегося у тетки, на втором этаже, и на рынке тоже знали, несли к нему примусы и швейные машинки, утюги и керогазы, звали на консультации, подводили к изъезженным «опелям» и «мерседесам». Платили то скудно, то щедро. Из бокового кармана вельветовой курточки денежные купюры перекладывались в ящик письменного стола, лежали там месяцами, семестрами, пока не попадали в сберкассу. Ни копейки не просил Андрей у родителей, но плоды их огорода принимал. И деньги, нажитые ремонтом автомобилей, запрещал себе тратить. Он закрывал глаза, представляя деньги эти в доме Таисии, на них он мог бы купить одежду детям, платье жене, позволить себе кое-какую обновочку. Тоска по жизни, еще не прожитой, но уже оконченной, была временами такой острой, что сердце переставало стучать и в ушах покалывало.
   Часами, как некогда в гороховейском креслице, сидел он на табуретке у окна. Так и не научившись мыслить по-взрослому, в прежней безалаберности поигрывал он пустячными мыслишками, рассматривал морозный узор на стекле и дурашливо упрекал природу в склонности кристаллизоваться не лучшим образом. Или в теплые дни следил за ползущей мухой и в уме решал задачу неимоверной сложности: с какой скоростью должна перелетать она с одного полюса электрической батареи на другой, чтоб цепь замкнулась?
   Дважды, взывая к совести, ему предлагали вступить в комсомол. Обещали тут же дать Сталинскую стипендию, которая давно ждет его, лучшего студента. Угрожали. Советовали. Рекомендовали. Решительно настаивали.
   Он отказывался. С детства ВЛКСМ связывался почему-то с «волком», который «съел». Менее угрожающей была аббревиатура КПСС, но, догадывался Андрей, в партию его никогда не позовут — хотя бы из-за прозвища.
   Осенью и весной приезжавшие в столицу гороховейцы заглядывали на Пятницкую с непременным мешком картошки, к нему родители прикладывали пять фунтов сала в просоленной тряпице. С добрым куском его Андрей шел в общежитие к ребятам, сокурсники высоко оценивали гостинцы, сало нарезали тонкими ломтиками, клали на язык и причмокивали. На картошку смотрели с испугом и недоверием: откуда такая чистая, крупная, вкусная на глаз?
   Однажды требовательно задребезжал звонок, Андрей открыл дверь и увидел мешок — с картошкой, конечно, а у мешка, в окружении сумок и корзин, стояла девица в крепдешиновом платье. На вопрос, какого черта ей здесь надо, ответила напевно, показав крупные хищные зубы:
   — Галя Костандик. Аль не помнишь?
   Да, да, та самая девчонка, что пришептывала и сюсюкала, вороватая и наглая. Та, что прыгнула на него, напугала, бросила к Таисии.
   — Пшла вон! — заорал Андрей, как прежде, в родительском доме, когда с колен своих сбрасывал эту гадину. Дернул к себе мешок. Из окна увидел: школьница Галя Костандик впихивает в такси корзины и сумки. Повернулась к нему, сдвоила у рта ладошки и крикнула:
   — А хорошие ты мне сказочки тогда рассказывал!
   И — о ужас! — покачала бедрами, как потаскушка у кинотеатра «Заря».
   Андрей захлопнул окно и свирепо выругался. Девчонка, оказывается, все тогда понимала и чувствовала! А это значит, что прахом пошли труды этой зимы, отведенной на осмысление философского фокуса под названием «вещь в себе». Он не разгадывался умозрительно, этот фокус, а требовал беспристрастной оценки чувственных восприятий. И объектом рассуждений была выбрана писклявая и худющая девчонка шестиклассница. Пока ходила по комнате — бедра ее можно было охватить пальцами рук, а грудей, наверное, вообще не существовало. А села — и водрузила на колени не тощий зад, а чресла разбитной бабенки, о груди же и говорить нечего, такой грудью вскормлен не один младенец. Вот и спрашивается: кому принадлежало тело Гали Костандик — ей самой или распаленному воображению Андрея? «Вещь в себе» или «вещь для нас»? Возможен ли взаимный переход качеств? Если да, то ученица 6-го класса обязана чувствовать себя развратницей, елозя пышным задом по бедрам мужчины! Но ведь не чувствовала! Голубиная невинность во взоре! Так что же — разум человека не принадлежит человеку? «Вещь в себе» подвластна аффектам?
   Гали Костандик уже след простыл, а Андрей все бесился, ибо трансцендентальная апперцепция Канта полного опровержения не получила. Допущена оплошность — надо было впустить девчонку, надо было! Взять у тетки портновский сантиметр, точно замерить им охват бедер, груди и талии Галины Костандик, а потом те же замеры произвести в ситуации, когда она — на коленях его, в кресле. Кресла, правда, в наличии нет, но диван имеется, на нем и разгадалась бы вековая философская тайна. Следует, правда, учесть погрешности измерений: девчонка станет вертеть задом, а руки экспериментатора — дрожать.
   Осенью ему повезло, удалось достать несколько ценных книг и хорошо подумать над апперцепцией и аффикцией — применительно к бедрам малолетней гороховейской шлюхи. Сработали, оказывается, механизмы физиологического и биологического приспособления. Девчонка бессознательно укрупняла в объеме ляжки и расширяла мышечные ткани грудной клетки. Раздвигает же кобра позвонки хребта, когда образует капюшон, чтоб принять устрашающую или привлекающую позу!

 
   Зимой от дурных жиров в столовке, от пирожков с гнилым мясом (с «котятами», как тогда говорили), что продавались у метро «Бауманская», замаялись животами однокурсники, и Андрей Сургеев притащил в общежитие полмешка картошки — той самой, что привезена была Костандик. Кто покашливал — тех заставлял дышать парами разваренных клубней, кого мучил понос и рези в желудке — угощал белой рассыпчатой мякотью, посыпанной солью. На сеанс лечения приперся старикашка, некогда обозвавший абитуриента Сургеева лопухом и тупицей. Он, как и все преподаватели, убежден был, что гороховейский недоросль убоится формул и сбежит из института еще до первой экзаменационной сессии, но поскольку такого не произошло, разъяренно посматривал на почти круглого пятерочника Сургеева и всякий раз норовил застукать его на незнании того, в чем сам путался. Студенческая братия так буйно готовилась к лекциям и экзаменам, что не будь рядом дежурных преподавателей — по кирпичикам разнесла бы общежитие. Старикашке выпал жребий на этот вечер, его угостили уже где-то стаканчиком, но закуску пронесли мимо рта, в комнату с картошкой приманил его запах да восторженный рев. Отведав лакомства, он возрадовался и произнес речь:
   — Послушайте, вы, бестолочь окаянная, олухи непеченые… Скажу-ка я вам следующее… Это вот — что?
   Он пальцами полез в кастрюлю, подбросил и поймал неочищенную картофелину.
   — Картошка! — нестройным хором ответствовали студенты.
   — Как бы не так… Трагедия русского народа, обреченного на житье впроголодь!.. Ну, а с точки зрения ботаники, это однои многолетнее растение семейства пасленовых, самозародилось оно в Южной Америке. Картофелина же эта — не плод, как многие говорят, а корневое образование. Выращенный землею питательный комок, содержащий в себе углеводы, белки с аминокислотами, ценнейшие витамины и не менее нужные человеку элементы -фосфор, железо, калий, магний, кальций. В шестнадцатом веке картофель завезли в Европу, откуда он и попал в Россию, где началась его многострадальная история. Нет более выгодной и более подходящей для России культуры, чем картофель, он как бы создан для просторов государства Российского — и все просторы того же государства со скрипом и скрежетом противились внедрению картошки, как нынешние студенты — знанию. Картофель так вошел в быт племен и наций России, что получил не только русский паспорт, но и русскую судьбу. Он стал такой же неотъемлемой частью истории и культуры, как язык, душа, как характер, определить который нельзя ничем, кроме как словом «русский». Плодовитость и выносливость его была схожа с крестьянским двором, где вся еда — котелок пустых щей, но детей где, грязных и голозадых, куча мала. А иначе и не могло быть, все напасти пережила Русь. Хлебный недород, болезни косили простой люд, мор пошел, вот и предписали: картошку сажать повсеместно. Предписали — а народ запротивился, народ под розгами не хотел заморских плодов. Заставили все-таки, усмирили картофельные бунты, к концу века картошка с огородов пошла на поля, но не везде. Пищей был только печеный картофель, а это означает людей у костра, у печки, насыщались сообща, миром, вместе — еще один штришок… До варки клубней в горшках, кастрюлях, тазах — не догадывались…
   Студенты тут же опустошили кастрюлю. Слушали внимательно. Старик — спьяну, что ли, — смотрел на них со слезой.
   — В следующем веке картофель распространяется вширь и вглубь. Из него делают патоку и крахмал, его скармливают скоту, наконец-то его варят в котелках, кое-где он начинает вытеснять зерновые культуры. Обычный урожай — сам-пять, сам-десять, на всех операциях — ручной труд, предварительная вспашка и посадка — под мотыгу или соху, в нее впрягают коня. Перед Первой мировой войной урожай — девяносто центнеров с гектара по нынешней системе измерения. Матушка-Россия тогда была впереди всех — не по урожаю, а по землям, на которых росла картошка…
   Перочинным ножичком старик разрезал картофелину, стал сдергивать с нее кожуру. Студент-китаец конспектировал его речь.
   — И ни одного трактора, конечно. Ни одного механизма, облегчавшего труд, лишь соха универсального типа. И тут -война, не эта, а та, империалистическая, германская, а потом и Гражданская. И картофель показал свою необыкновенную живучесть. Что-то впитала эта культура от народа, который так долго брезговал ею. И отблагодарила. Какие только армии не топтали землю — красные, белые, зеленые, — а лопата голодающего всегда находила в земле желанный плод, и разжигался костер, и запах еды разносился по степи. Мешок картошки, доставленный в город, спасал семьи от неминуемой гибели. Мне кажется иногда, — прошамкал старик, — что судьба послала России картошку, потому что она никогда не входила в нормы карточной системы, потому что была самой нетрудоемкой культурой… И воспевать начали картошку, и урожайность ее стала почти сто центнеров. И замерла на этой цифре.
   Карандаш китайца осекся на загогулине. Китаец спросил, сколько этой картошки, что едят сейчас, взято с гектара, и Андрей, в уме пересчитав сотки огорода и мешки урожая, сообщил:
   — Одна тысяча триста центнеров…
   Китаец демонстративно встал и ушел. Все смеялись. Старик сунул нос в кастрюлю, убедился, что там — пусто, оскорбился и бочком, бочком — к двери. Студенты его не любили, уж очень привередливым был, но физика позади, сдана, отчего бы не покалякать с забавным хмырем.
   Андрей же продолжал высчитывать и соизмерять. Старику нельзя не верить. Сто центнеров — это производительность общественных полей, статистика только их и учитывает, никто ведь в Гороховее не обмерял огороды и не спрашивал, сколько в каком году уродилось. Да и мог ли он думать, что клочок земли, на котором семья педагогов выращивает овощи, входит в историю государства Российского и косвенно подтачивает устои, то есть общественный способ возделывания сельскохозяйственных культур? А это громадное, в тысячу гектаров пространство, на котором раскинулась столица, — тоже история страны. Кстати, что за страна? По утрам поют: «Союз нерушимый республик свободных…» Историю математики, физики и механики Андрей Сургеев знал, в прочих историях путался, заходил в глухие тупики, порой на экзаменах отвечал так, что преподаватели торопливо обрывали его; кое-кто из них полагал, однако, что очень эрудированный студент оскорблен примитивным вопросом и отвечает поэтому намеренно неточно и грубо.
   — А где мы живем? — спросил Андрей, очумело озираясь, и студенты хмыкнули. Им это было не в диковинку, Лопушок -парень со странностями, стебанутый малость.
   Следующим вопросом, так и не произнесенным, было: что за техника обработки почвы на общественных полях? На высокоурожайных огородах — лопата и мотыга, вилы и ведро. Выходит, что колхозно-совхозные угодья лишены и этого первобытного инвентаря?
   Старика Андрей нашел на остановке. Если бы не тяжелая доха, колючий февральский ветер сдул бы картофельщика на трамвайные рельсы. Подошел вагон, искря дугой, блистая огнями, как новогодняя елка. Андрей легко переставил старика со снега на подножку.
   — И копалки есть, и сажалки, — мрачно ответил старик. -И комбайн скоро появится. Государственный. Но картошки хорошей все равно не будет. И урожаи будут падать.
   — Почему?
   — Тайна сия неразгаданная велика есть… На небесах она.
   Все великое, таинственное, загадочное не желало, как давно уже заметил Андрей, проясняться в образах человеческого сознания, не шло в руки, а попытки заглянуть в истоки мироздания всегда связывались почему-то со злокозненностью. Мефистофели владели тайнами, но не честные бюргеры или гелертеры. С другой стороны, сказано же было немцем: «Даже преступная мысль злодея величественнее всех чудес неба». Так что же есть истина? На земле она или на небе? И что есть картошка?
   — Не нужна она! — огрызнулся старик, и в дохе зябнувший. — А если истина и нужна, то для того, чтобы искать и не находить ее. Думать о ней. Но не тебе, олуху. Человек, постигший тайну общественной картошки, на эшафот пойдет. По розам.
   Андрей проводил его до дома. Приехал на Пятницкую, в чуланчике при кухне склонился над остатками картошки. Включил свет, рассматривал плоды земли гороховейской. Неужели в каждом из них — тайна?
   Старика схоронили той же зимой. Внуки его принесли на Пятницкую вязанку книг, завещанных Андрею. Старикашка, видимо, признал его не совсем тупым.
   Книгам Андрей порадовался. Книги положили начало его библиотеке.

 
   Еще один звонок — в жаркий июньский полдень, — и Андрей увидел перед дверью Галину Костандик, без мешка картошки, но со знакомыми уже корзинами и сумками. Протянула пропуск — письмо от родителей Андрея — и смело перекидала через порог поклажу свою, не встретив сопротивления. Появилась она весьма кстати -у Андрея засиделась однокурсница Марина, изрядно ему надоевшая: льнула к нему с пугающим бесстрашием, укромным шепотом выкладывая все свои семейные тайны, и так втерлась в доверие к тетке, что ходила с нею на рынок.
   На нее он и напустил Галину Костандик, а та мгновенно оценила обстановку, надменно-суховато кивнула Марине, чтоб потом разлиться радостью: «Мы вам так рады, так рады… Да уж не вставайте, сидите, мы уж вас чайком угостим, самоварчик поставим, за калачами пошлем…» Андрей захохотал, а тоненькая Марина стала неуклюжей гусыней, саданула боком по этажерке, засмущалась, прикрыла ладошкою рот, захихикала вдруг деревенской дурочкой, ушла — и больше уже на Пятницкую не зарилась.
   Родители писали, что гордятся сыном, победившим на студенческом конкурсе; что о статьях его в научных журналах знает весь Гороховей; что подательница сего письма Галочка Костандик существо удивительное: не обладая обширными знаниями, она тем не менее умна и проницательна; что для славы средней школы No 1 города Гороховея ему, Андрею, надлежит подготовить Галю к поступлению в институт; что…
   Дочитывать он не стал. Одно ясно: проницательная Галочка родителей — облапошила, иначе бы не хлопотали педагоги, устраивая судьбу гадкой девчонки, которая сейчас мурлыкала и щебетала сразу, обнимая и расцеловывая тетку. Сбросила с ног туфли на непривычном высоком каблуке, вошла в комнату Андрея, согнула в локтях руки, уцепилась пальчиками за верх крепдешинового платья и по-змеиному повела спиной, бедрами, плечами, словно хотела выползти из прошлогодней выцветшей кожи. На самом деле — всего лишь провентилировала тело, окатила его воздушными потоками. На Андрея смотрела так, будто видела его каждое утро. Заскрипела сумками и корзинами, вытаскивая гостинцы для тетки. Мигом окрутила старушку, даже что-то про Бога прогнусавила. Затем принялась за Андрея. Сказала, что поступать будет в педагогический, сочинение напишет, но вот по физике ее надо поднатаскать.
   — В институте общежитие есть, для иногородних… -обрадовала она Андрея. — Не у тебя буду жить…
   Руки длинные, ноги длинные, жест резкий и убедительный. Стройность как-то диковинно совмещается с гибкостью. Лицо продолговатое, подбородок оттянут книзу, но овал правильный, нос точеный, крупный, глаза синие, мрачные, тонкие и прямые брови умели округляться, превращая низкий лоб неандерталки во вместилище высокоумных мыслей. Октавою ниже стал голос, но не потерял умения быть по-детски умилительным. Грудь и бедра — в обычной восемнадцатилетней норме, почти не выделяются, но уж Андрей-то знал, что они могут расширяться и укрупняться, что они — как лошадиные силы в моторе, временно отключенном. Какой-то скрытый порок гнездился в этой девчонке, оборудованной механизмами с криминогенными приводами.
   На первой же натаске обнаружилось ее фантастическое невежество. Ни один репетитор не мог ей помочь — и тем не менее все экзамены сдала на «хорошо» и в институт просунулась.
   И пропала на несколько лет. А он закончил институт, остался в Москве. Теткина квартира уже изживала себя, она приглянулась внучке, собиравшейся замуж, и рязанский женишок ее с нетерпением посматривал на Андрея: ну-ка, милок, выматывайся… И Андрей перебрался в общежитие для молодых специалистов.


3


   Весь подъезд ведомственного дома отдали холостякам, на каждую квартиру — два, три и более инженера, в теплые дни все окна распахнуты, радиолы мяукают и гнусавят, разнородная музыка обрушивается на обитателей еще не снесенных бараков, прекрасная половина их похаживает в гости к инженерам, чопорно покуривает, сидит, самоотверженно процеживает: «Руки-то убери, парень, а то — оженю…», однако же долго не сопротивляется.
   Пятеро их было, инженеров, в трехкомнатной квартире на пятом этаже, потом один женился, но выписываться почему-то не хотел, хотя твердо обосновался у супруги; второй же постоянно жил на полигоне, в Москве появлялся только на праздники, открывал комнатенку свою, видел в ней следы недавней попоечки, удрученно сплевывал, захлопывал дверь и шел к лифту. Самую большую комнату оккупировали братья Мустыгины, с этого-то ведомственного дома началось приятельство Сургеева с ними, дружба на технической основе здесь заложилась, чтоб перерасти позднее в научное сотрудничество с клиринговыми расчетами, с бартерными сделками.
   Ни в каком кровном родстве они, Мустыгины, не состояли, братьями их называли еще с института, Мустыгиным никто из них не был, и почему именно такой сводный псевдоним взят был ими, знали только сами мнимые братья, большие шутники и конспираторы. Оба — блондинчики, умеющие и любящие стильно одеваться, привившие себе одинаковую манеру говорить, прикуривать и накренять шляпу вперед, по-гангстерски. Им нравилось иметь деньги — сверх всяких окладов, премий и прочих официальных вознаграждений за честный труд в стенах ОКБ, зарабатывать такие деньги стало потребностью души, обоих отличала редкостная смышленость, умение перенимать чужие навыки, они могли бы — при хорошей оплате — резать мозоли, выводить новые сорта тюльпанов для продажи, делать аборты, но мозольный бизнес отвоевали татары в Сандунах, тюльпанное дело хотя и давало норму прибыли много выше ожидаемой, казалось братьям излишне трудоемким, аборты же не так давно разрешили, и единственно приемлемым и выгодным оставалось — выжимать из диплома МАИ урожаи сам-десять. Поживу они чуяли не носом, а бледно-розовой кожей спины, лопатками, икрами ног, пушком верхней губы. К концу же 50-х годов быт столицы уснастился множеством радиоприборов, косяком пошли телевизоры всех мастей, через государственную границу просачивались портативные магнитофоны, электромузыкальные инструменты. Действовала, конечно, сеть ателье по ремонту и настройке, но государственный заповедник был так обширен и так скверно охранялся, что отстрел выгодных клиентов никакой опасности не представлял. В комнате братьев постоянно ремонтировалось не менее дюжины аппаратов, стенд для проверки блоков сделал им Андрей, и братья, посовещавшись, преподнесли ему единовременное вознаграждение за труды. Он принял его, поняв, что отказ нарушит бесперебойный ритм полуподпольной мастерской, владельцы ее тончайшим образом улавливали колебания цен, спады и подъемы в оплате услуг, и неприятие денег умалило бы престиж братьев Мустыгиных. С того и пошло. В пустующей комнате полигонного отшельника держался ящик сухого болгарского вина, рядом с гостеприимным диванчиком. Жили весело и дружно. Андрей по вечерам пропадал в библиотеке, но в любое время готов был помочь братьям, а те, с утра до ночи зашибая деньгу, тоже не забывали о нем, с разбором подтаскивали в квартиру девиц, в уме плюсуя и минусуя, деля и множа, изобретая коэффициенты для учета возраста, образования, внешности и податливости, — суммарный итог оказывал заметное влияние на расчеты с Андреем, иногда блондины извещали смущенно: «За нами кое-что…»