— Разрешите сдать дежурство, товарищ капитан второго ранга?
   — Добро!
   — Разрешите принять дежурство, товарищ капитан второго ранга?
   — Добро!
   Ровно в 12.13 лейтенант Маркин неторопливо миновал КПП, прошел полсотни метров по улице Мелания, свернул влево и, дыша полной грудью, двинулся к Батуми, то есть к Харчевне Святого Варлама. Левая рука его несла легкий чемоданчик с гражданскими шмотками, что вполне соответствовали паспорту, который принесет ему около 13.00 матрос Казарки. На ходу буксир, не на ходу, а паспорт будет, шаг в сторону Батуми сделан, хоть маленький, но сделан!
   Конспирации ради надо бы пошататься по улицам — до условленного часа, но уж очень жарко, душно, и Маркин спустился в Харчевню.
 
   Это был длинный, с закопченными низкими сводами полуподвал, источавший кисло-терпкие запахи вин, соусов, горелого мяса, разных пахучих трав и пряностей. После уличной духоты прохлада казалась освежающим душем, свет дня проникал через верхи запыленных оконцев. Под гнутым стеклом буфетной стойки — образцы закусок, проем в стене позволял видеть плиту, пышущую жаром, сковороды на ней и котелки. Сбоку от плиты — разделочный столик с устрашающего вида ножами. Обычно в кухонном чаде царствовала внучка Варлама, подоткнув за пояс все три грузинские юбки, что вопиюще нарушало обычаи, запрет женщинам обнажать все, что между ключицами и щиколотками. Выставленные напоказ — много выше коленок — красивые ноги Нателлы умножали славу Харчевни, и офицеры, единственные посетители заведения, подолгу задерживались у буфетной стойки, глазея на невиданные в Грузии прелести. Появлялась Нателла около одиннадцати утра, делала жареное и горячее, исчезала, чтоб появиться ближе к вечеру, при наплыве офицеров бригады ОВРа, когда они, сойдя на берег и устремляясь к центру города, пропускали стаканчик-другой, отмечаясь, так сказать, и частенько здесь задерживаясь ради недопустимо длинных и возбуждающих конечностей внучки дряхлеющего с каждым годом Варлама. Обеденный перерыв в штабе — с двенадцати до четырнадцати, семейные штабники заправлялись здесь коньячком перед домашним обедом. Уже заправились, почти все, лишь два капитана 3-го ранга никак не могли допить бутылку коньяка, и означать это могло одно: в штаб они сегодня не вернутся. Разлили наконец по стаканам коричнево-золотую жидкость, чокнулись, поднесли ее к губам, что-то пожевали. «Варлам!» — гаркнул один из них, а второй еще громче завопил: «Хозяин!» — потому что тот, в честь которого забегаловка получила громкое название и не менее громкую известность, был глух как пень и офицеров выслушивал, чуть ли не к самым губам их подтягивая хрящеватые уши свои. На голове — что-то, похожее на ермолку, узорный поясок придерживал на теле длинное одеяние, на ногах — шлепанцы с загнутыми носками; седые усы, седые кустистые брови, пухлый крючковатый нос, цыплячья шея, красные прожилки в глазах, потерявших, наверное, способность видеть. Глухой и полуслепой, он еще и по-русски понимал еле-еле, что порою веселило офицеров, а чаще всего — радовало, потому что на помощь деду из кухни вылетала Нателла с хорошим русским языком и — главное — с открытой нараспашку грудью, которой могла бы позавидовать выросшая на молоке и сметане какая-нибудь деревенская девка из-под Воронежа. Никакие специи восточной кухни, никакой кухонный дух не мог побороть прущий из Нателлы жасминный запах семнадцатилетнего девичьего тела.
   — Хозяин! — раздался вторично зычный зов офицера.
   Прошла минута… Вдумчивой старческой походкой Варлам вышел из-за стойки, негнущиеся кривые ноги зашаркали по каменному полу. Одолев расстояние в десять метров, он, истощив силы, остановился, наставил ухо, в которое и прокричали:
   — Старик! Отбивную! Или шницель! Котлету хотя бы!
   Ни того, ни другого, ни третьего уже не было, о чем Варлам поведал, отрицательно помотав головой; привычные офицерам мясные блюда, которые быстренько готовила Нателла, все были съедены, и капитаны 3-го ранга начали, поворчав, рассчитываться, перечислять выпитое и съеденное, но сколько ни орали, старик все чего-то недопонимал, и тогда они, махнув рукой, вывалили деньги на столик, похлопали Варлама по плечу и удалились. Старик сунул червонцы в карман; поднос, найденный им под столом, помог ему дотащить тарелки и бутылки до кухни. В Харчевне никого, кроме Маркина. Он ничего не заказывал, ожидая матроса от Казарки и радуясь тому, что Хомчука нет. Столик занял у окна, чемоданчик поставил на пол, в ноги. Время текло. Маркин закурил. Расположился так, что мог видеть и ермолку присевшего за стойкой Варлама, и входную дверь. Двадцать минут до матроса, пятнадцать… Время шло, приближая момент встречи с пальмами батумской набережной, с подносом в смуглых руках горничной, с коньяком, и глоток его зачеркнет в памяти этот мерзкий подвал с наглыми грузинскими мухами, кусачими и жадными…
   Двенадцать минут… Десять. Семь.
   Время текло, и время начинало подсказывать Маркину, что пальмы на батумской набережной он увидит только после встречи с Хомчуком, если все предположения его правильны. Более того, из Харчевни уходить ему нельзя, потому что от Хомчука сейчас зависит все, в том числе и возвращение осенью на корабли.
   Две минуты оставалось до срока, и жуликоватый матрос от Казарки, не раз уже выполнявший обязанности связного, лихо приложил руку к бескозырке и вручил Маркину конверт. Столь же лихо повернулся, так и не услышав каких-либо слов для передачи их командиру военного буксира No 147, и потопал. А Маркин вскрыл конверт и с поразившим его равнодушием увидел в нем билет на теплоход «Украина», который пришвартуется к морвокзалу в (была карандашная пометка рукой Казарки) 23.30 сегодня вечером и спустя полтора часа уйдет в Батуми.
   Почему военный буксир No 147 в море не выйдет — о том ни слова. Но и то, что в конверте, достаточно. Можно было уходить — домой, спать, чтоб к 23.00 быть на морвокзале.
   Но Маркин не ушел. Жужжали неугомонные грузинские мухи, Харчевня замерла в ожидании Хомчука, который не может не появиться здесь — к такому окончательному выводу пришел Маркин.
   Донеслось клокотание автомобильного мотора, поперхнувшегося какой-то гадостью, так и не выплюнутой. Хлопнула на тугой пружине дверь, по шатким ступенькам спустился Хомчук — в полной парадной форме, будто сегодня День Военно-Морского Флота: белая тужурка, увешанная орденами и медалями, белые брюки, белые парусиновые туфли, белая фуражка, кортик. Явно выдернутый из-за праздничного стола в Челадиди, еле державшийся на ногах, мичман матерно облаял Варлама, понося его за тупость, старость и глупость, и чем грознее хотел казаться Хомчук, тем в большую тревогу начинал впадать Маркин, потому что оправдались-таки самые невероятные предположения его: никакие аферные делишки со сливочным маслом и лавровым листом не потащили бы полупьяного Хомчука из Челадиди в Харчевню, да и само появление в городе было для мичмана смертельно опасно — по пятницам комендатура не лютует, но Хомчук стал бы легкой добычей патрулей при самом малодушном коменданте; белая тужурка положена только адмиралам, да и как за свадебным столом ни оберегал ее мичман, была она все же забрызгана красным вином, а брюки политы соусом, что — в совокупности — повлекло бы недельное пребывание на гарнизонной гауптвахте с выставлением самого Хомчука на общебазовое посмешище… При громовых раскатах мичманского голоса ермолка Варлама оставалась неприступной, старик даже ухом не повел в сторону Хомчука, а тот, куражась и взвинчивая себя, сохранял тем не менее спокойствие и, шаг за шагом приближаясь к Маркину, будто не узнавал его, что давало тому время на тягостные размышления о собственной фатальной невезучести, позволяя заодно наблюдать за превращением удалого и наглого мичмана в жалкого, озлобленного, раздавленного жизнью и службой человека, спасти которого от неминуемой беды мог только Маркин; десять суток ареста от коменданта с содержанием на гарнизонной гауптвахте — сущий рай по сравнению с тем, что ожидало Никиту Федосеевича Хомчука: от восьми до пятнадцати лет тюрьмы. Был человек — и не стало человека. Все псу под хвост: и пенсия, и нажитое добро, и дом, и прикопленные деньжата. Примерно то же самое грозит и Ракитину. Правда, в гораздо больших размерах: высшая мера социальной защиты, то есть расстрел.
   И Маркину не миновать расправы.
   Глубоко вздохнув, еще до того, как начал правду говорить Хомчук, он стал прикидывать, что можно сделать, чтоб спасти не только этих двух подлецов сверхсрочников, но и себя.
   — Варлам, сухого… — сказал он обычным голосом, потому что считал некрасивым орать старику и орать на старика. — «Саперави»! — уточнил он голосом потверже, никак до Варлама не долетавшим. Надо было отойти от края пропасти, к которой придвинул его мичман, и отвлечься на что-то бытовое, хлопотное, обыденное. Хомчуку же было не до лейтенантских тонкостей, и он гаркнул во всю мощь пропитого баритона:
   — Варлам! Мать твою…
   Орудийные залпы его голоса докатились до уснувшего, кажется, старика. Варлам подошел, чуть ли не прислонил себя к Хомчуку, выслушивая заказ. Да, старая оглохшая скотина (это сказано было громко и в самое ухо), ты правильно понял: стакан коньяка и бутылку сухого для лейтенанта! Веки много чего повидавших глаз Варлама прикрылись, он кивнул и зашаркал шлепанцами, скрылся за стойкой. А Хомчук сказал, что на грузинской свадьбе и впрямь тамада сидит в резиновых сапогах, потому что вставать из-за стола ради малой нужды, а возможно и большой, не позволяет обычай. Сам же он восседал на почетном месте, во главе стола: во-первых, близкий родственник, а во-вторых, очень уж чтут грузины ордена и мундиры!
   «Саперави», очень приятное в такую жару своей холодной кислятинкой, принеслось Варламом, и, потягивая винцо, Маркин представлял, как на эти ордена и медали будут посматривать следователи военной прокуратуры, выбивая из Хомчука показания по уголовному делу…
   — Выкладывайте, Никита Федосеевич, выкладывайте все.
   Словно заранее поняв то, что начнет сейчас говорить мичман, и в обоснованном страхе от еще не услышанного, жирные липкие грузинские мухи взметнулись над столом и трусливо жужжащей стаей взлетели к потолку…
 
   Да, тогда, то есть 26 июля, в 11 утра, Маркин не ошибся: мичман Ракитин вышел из штаба базы — и был мичман при пистолете! Ибо только что покинул 8-е (шифровальное) отделение, получив там пакет парной связи на декаду от 20 июля до 31-го. Конечно, начальник отделения не мог не спросить его, почему декадный шифр получается только сейчас, 26-го числа, а не 19-го, не 20-го, на что, без сомнения, Ракитин ответил примерно так: «Будто сами не знаете!» А тот, как и все в штабе, знал про адмиральские забавы под Батуми. И пакет был получен, и предполагалось, что исполняющий обязанности командира поста СНИС мичман Ракитин отбудет на свой мыс Гонио, причем — вот она, власть местного обычая! — никем и ни в каком документе не было предписано, каким транспортом должен следовать за сто километров от штаба вооруженный пистолетом человек со сверхсекретным шифром. Порою проездных документов даже не выписывали: да добирайся как знаешь! Но не встретиться после двенадцати, когда Хомчук сменится, компаньоны и боевые товарищи не могли, и, конечно, прямиком из штаба Ракитин отправился в дом Хомчука. «Ну, выпили…» — так скромно объяснил Хомчук то, что последовало далее, а выпито было так много и основательно, что из головы Ракитина вылетела дата свадьбы, на которой обязан был восседать — при орденах и медалях — Хомчук. Потом же произошло нечто необъяснимое. Пришедший к Хомчуку Ракитин, свято оберегавший военную и государственную тайну, пакет спрятал, а где — сам не помнил и о пакете вообще не тревожился бы, не навались на Батуми странная комиссия. Раз в сутки в 13.07 посту СНИС на мысе Гонио отводилась частота для выхода в эфир, и только на выделенной частоте применялся пакет парной связи, только со штабом базы мог связаться пост СНИС, используя шифр этого пакета. Его-то и хватился Ракитин, когда на пост спикировала странная эта комиссия или слухи о ней докатились до мыса Гонио; мичман и стал вчера названивать Хомчуку, намекать и прямо указывать, что пакет спрятан там, в доме его, он и просил Хомчука срочно доставить шифр в Батуми, чего тот, пакет все-таки нашедший, сделать сейчас, то есть ни сегодня, ни завтра, не сможет. Но для доставки его, полагал Хомчук, Маркин более чем подходит. Во-первых, он вооружен, потому что на катере Казарки есть пистолет (мичман не скрывал, что знает все о планах Маркина, мичман выразился даже более точно: да каждый год, сказал он, кто-то из лейтенантов летит, как на огонь, в Батуми!). Ему же самому никто не выдаст пистолета, да и как он объяснит желание получить личное оружие почему-то именно сегодня и на двое суток? А на причале морвокзала в Батуми Маркина встретит Ракитин. Пакет же — здесь (Хомчук похлопал себя по тужурке и для вящего доказательства извлек его из грудного кармана). Во-вторых, ему, Хомчуку, удаляться из Челадиди нельзя: покинуть свадьбу — значит нанести смертельное оскорбление новой родне, до конца жизни не отмоешься. В-третьих, он еще потому никак не может податься туда, в Батуми, что еле держится на ногах не столько от выпитого, сколько от голода, из-за больного желудка в рот не лезут грузинские кушанья, сейчас бы отбивную настоящую, русскую, без перца и соуса, с картошечкой! Кстати, предложил Хомчук, может, переберемся в столовую военторга? Сейчас оттуда схлынут офицеры, что на обеде, и можно пожрать по-настоящему…
   Перед Маркиным стоял не бравый многократный орденоносец мичман, всю войну проведший в десантах от Керчи до Измаила, а жалкий мужичонка накануне ареста: ноги сгибались от страха и усталости, в глазах копошится нечто, от чего больно и хочется закричать: «Не надо!» Но и все соображающий, все точно рассчитавший, и столовую военторга припутал для того, чтоб от нее отказался Маркин и забрал пакет. Ведь самому-то Хомчуку никак в столовую военторга идти нельзя, рядом с нею — комендатура. Не дай бог пошарит в карманах патруль да найдет пакет; можно представить себе ужас начальства: документ особой важности не в сейфе, а гуляет по рукам.
   Противный человечишко, упоминанием о столовой возбудивший, сам того не осознавая, у Маркина желание помочь ему, Хомчуку, спасти его и Ракитина — потому что не далее как позавчера в той же столовой военторга его унизили, оскорбили, и не кто-нибудь, а сам командир базы. Единственное место в городе, где готовят пищу не по-грузински, а по-русски, — военторговская столовка, там позавчера ужинал Маркин, заглянул в гальюн по малой нужде — и напоролся на пьяненького командира базы. Для базового начальства столовая отвела особое помещение, отдельный кабинет размером с банкетный зал, там-то и шла пьянка, оттуда-то и вышел контр-адмирал, в пьяненьком добродушии мягко пожуривший лейтенанта за то, что тот пришел сюда пить. «Я трезвый, товарищ адмирал!» — возразил не подумавший о последствиях Маркин, на что адмирал с укоризной покачал головой и даже погрозил пальчиком. Лишь на улице Маркин осознал идиотизм ситуации, в которую вляпался: он, лейтенант, уверял пьяного адмирала, что трезв, и уверения эти, соотнесенные с разницей в чинах, граничили с оскорблением высокого должностного лица и сокрушением всех норм не только устава, но и жизни. Вчера при заступлении на дежурство он столкнулся с командиром базы в коридоре и по взгляду того понял: именно сокрушением основ, на которых держится флот, признаны были адмиралом слова лейтенанта Маркина: «Прошу прощения, товарищ адмирал, но я трезв!» — именно так было сказано им после того, как сановный адмиральский пальчик пригрозил тяжкими карами. Вот так вот: командир базы — помнит. Более того, припомнит — в ноябре, когда будут решать: быть Маркину на кораблях или гнить на берегу?
   Подталкивая Маркина к нужному ему решению, Хомчук вновь предложил уйти отсюда в столовую военторга, и вновь Маркин утвердился в решении: быть в Батуми! Обязательно быть! И обязательно с пакетом! Потому что не трудно представить, что произойдет, если комиссия заставит Ракитина начать радиосеанс со штабом базы. Немедленно сыграют аврал всей контрразведке не только базы, но и всего ЗакВО, всего ЧФ. И будет непреложно установлено, где находится лейтенант Маркин. Выхода нет. То есть он — единственный: отобрать пакет у совсем потерявшего рассудок Хомчука и двигать в Батуми.
   На столике же между тем появились свиные отбивные, с жару, свеженькие. И четыре бутылки холодного пива (привозного, «Мартовского»), что редко, очень редко случалось в Харчевне. Хомчук зубами открыл две бутылки, протянул Маркину. Выпили. Отправили в рот по куску мяса. Счастливо вздохнули — так хороши были отбивные.
   — Дай-ка глянуть на конверт, — сказал Маркин, еще в штабе подумавший, что пакет утерян, и обрадованный Хомчук достал его из кармана.
   Маркин глянул. По виду — тот самый, штатный. Приблизился к оконцу, чтоб рассмотреть получше, но стекла не промывались лет десять, в Харчевне тускло. Тогда перешел к проему, откуда бился свет из хорошо освещаемой кухни. Убедился: да, тот самый конверт. Обычного почтового формата, слева в верхнем углу чернилами от руки выведен номер поста, сам же конверт запечатан и засургучен. И — на свет — виднеется содержимое: еще один конверт, размером раза в три меньше, в нем-то и самое главное и ценное — дополнение к общему флотскому пятизначному шифру, двадцать два листочка, сброшюрованные в блок, с группами цифр на тончайшей папиросной бумаге. Печать на конверте настоящая и цельная, не поврежденная (Маркин долго рассматривал ее, вертя в руках конверт так и эдак), сам же конверт немного помят: следы пребывания в кармане. Почему на этих конвертах с пакетами парной связи не делались устрашающие надписи типа «Совершенно секретно», Маркин не знал, мог только догадываться: существует такая степень важности документа, что слов не хватит для измерения ценности и скрытности.
   — Хорошо, — сказал он. — Я забираю его. Ракитина предупреди: до Батуми я добираюсь теплоходом «Украина». Пусть ждет меня на морвокзале, у трапа. Два вооруженных матроса при нем. И давай беги отсюда. Никто не должен видеть нас вместе… Стой! — крикнул он, бросая конверт в чемоданчик. — А шифр на первую декаду августа?
   Тот пошел фельдъегерской почтой, позавчера — таков был ответ, и за Хомчуком прикрылась дверь. Фыркнул мотор «Победы», унося в Челадиди мичмана, оставившего на столе подношение — бутылку прекрасного коньяка, унесенную со свадебного стола, и сотенную за отбивные и пиво. Маркин снял китель и фуражку, из чемоданчика достал бело-голубую в клетку «бобочку», рубашку с короткими рукавами, и натянул ее на себя. Теперь он — штатский человек, с паспортом, Андрей Иванович Кокушкин, 1933 года рождения, из Челябинска. Документ особой важности будет доставлен в Батуми во что бы то ни стало!
   Старик Варлам долго не мог понять, что от него хотят; в скважину уха летели просьбы подсчитать, сколько ему должны, но слова так и не долетали до дна. Маркин оставил на столе деньги, погладил старца по плечу, жалея его, убогого и доброго.
 
   Путь к дому лежал через Рион, но грузины так и не восстановили разобранный с утра мостик; с кичливым народом этим ничего не могли поделать ни партия, ни армия, ни флот, и Маркин, весь в злости от воспоминаний о пьяноватеньком адмирале, уразумев, что за переправу лодкою на другой берег реки с него сдерут пятерку, решил добираться до дома другой дорогой, поскольку денег было мало, жизнь на берегу — дороговато стоит, это не корабль. Впереди же — Батуми, роскошный город с без-умными расходами.
   Будь мостик на месте, Маркин все равно повернул бы обратно: в нем подрагивал — неповоротливым грязным животным — страх, который обволок его, пропитал и, наконец, пронзил отчетливым пониманием того, что сейчас или сегодня им совершена преступная глупость и даже нечто большее. Беда поджидает его, опасность почти смертельная! Какая беда и какая глупость — уже не додумаешься, уже не понять, потому что с какого бока прошедшие сутки ни рассматривай, а никакой глупости вроде бы с языка не слетало. Ощущение, однако, гадкое, то самое, что навалилось на него в штурманской рубке, куда он принес неоткорректированные карты. Кто сегодня обманул — вот в чем загадка. Всю эту историю с пакетом парной связи ни Хомчук, ни Ракитин выдумать не могли. А с другой стороны, никакого секрета в этих листочках папиросной бумаги нет. На них — произвольные, взятые «с потолка» группы пятизначных чисел, прибавляются они к уже зашифрованным группам при отправке сообщения, а затем вычитаются при приеме. Поскольку пакет парный, то есть существует в единственном экземпляре только у передающего и только у принимающего, раскрыть основной шифр ни теоретически, ни практически невозможно. Цифры, выданные командиру, например, поста СНИС в Очамчири, в Батуми уже не никак не применятся. Мороки с этими сложениями и вычитаниями столько, что за последние восемь месяцев ни разу еще пакеты никем не вскрывались. А если пакет пропадет, то беды никакой нет, сеанс связи не состоится, вот и все. Но если комиссия потребует связи со штабом — пропажа пакета ударит по всей базе, по всему ЗакВО, удар сметет с лица земли и Ракитина, и Хомчука, и — теперь уж наверняка — самого Маркина.
   В голове дежурного по ПСОДу планшет жил независимой от штаба жизнью, макетики передвигались сами собой в те дни и часы, когда Маркин спал у себя в комнате или лежал на пляже. И полтора часа назад, сдавая смену, он принял донесение сухумского поста: стоявший в порту теплоход «Украина» вышел в море, держа курс на юг; теплоход опаздывал на сутки, но, конечно, укоротит стоянки и в Поти, и в Батуми, чтоб войти в расписание. Билет же на руках, отпала нужда толпиться у кассы.
   Итак, в шесть утра завтра он будет в Батуми. Все складывалось как нельзя лучше, если б не этот проклятый пакет парной связи. С ним надо как-то решить. Его уже Хомчуку не вернешь; но и не сидеть же здесь под платанами или потягивать пиво в Харчевне, которая, кстати, прикрылась: Маркин увидел, как Варлам навесил замок на дверь и куда-то резво поспешил — старик, оказывается, не такой уж тягуче-медлительный. Или в гальюн торопится?
   Надо, подумалось, как-то избавиться от сверхсекретного пакета, в котором никаких секретов нет. Никаких! Однако свеж еще в памяти случай, обнародованный в приказе Главкома ВМФ. У старпома подводной лодки пропал в каюте секретный документ. Установлено было абсолютно точно: документ где-то на лодке, не мог быть вынесен никак. Десять лет — таков был приговор. А семь месяцев спустя на ремонте в доке при вскрытии обшивки каюты документ был найден, что тем не менее на судьбе старпома не сказалось, он продолжал томиться. Эти же листочки в пакете только тогда имели ценность, если в нарушение всех инструкций не уничтожались после применения, а сохранялись, что влекло наказание, даже если они не попадали в руки американских шпионов.
   Маркин поднялся, покинул тень. Сразу дохнуло сорока градусами раскаленного воздуха. Спасала надетая на голое тело рубашка, в кителе было бы невыносимо. При ходьбе тело обдувалось. Чемоданчик с кителем, удостоверением личности, пропуском в штаб, фуражкой, паспортом, пакетом и бутылкою коньяка оттягивал руку.
 
   Обеденный перерыв еще не кончился, на часах — 13.35, и, когда до штаба оставалась сотня метров, Маркин начал переодеваться. Рубашка впечатляющей расцветки отправилась в чемоданчик, фуражка обосновалась на голове, а на теле — китель. Все решив и рассчитав, он прибавил шагу, надеясь управиться с задуманным делом до того, как через КПП потекут офицеры…
   Поднявшись на третий этаж, он постучался в знакомую, обитую кровельным цинком дверь с надписью «Посторонним вход строго воспрещен». Немногие посвященные в дела этой комнаты знали условные стуки, и Маркину — после тройного удара кулаком — приоткрылось окошко, выглянул дежуривший мичман, узнал, лязгнул замком, на немой вопрос кивком головы указал на выгороженную в комнате клетушку, обитую, как и дверь, металлом. Маркин побарабанил по ней костяшками пальцев. Еще одно оконце открылось, а затем и дверь. Вышел капитан-лейтенант, на кораблях именуемый так: офицер СПС (средства потайной связи), а здесь — начальник 8-го отделения. Его в штабе не любили, как, впрочем, и нигде — за придирки и постоянные напоминания о бдительности. Достав из кармана конверт, Маркин посвятил главного шифровальщика базы в суть того, зачем пришел сюда. Конверт с пакетом парной связи, сказал он, выдан мичману Ракитину 26 июля сего года для последующей доставки на пост в Батуми, но до сих пор содержится в штабе. Не исключено, что конверт придется отправлять к месту назначения, но сегодня-то — 30 июля, причем сеанс связи если и предвидится, то только завтра, 31-го числа. Следовательно, все предшествующие этой дате листочки — лишние, не будут использованы ни при каких обстоятельствах, и надо их уничтожить — здесь, в Поти, а не там, в Батуми, поскольку — это общеизвестно и общепринято — пересылка или передача неиспользованной документации запрещена. Таким образом, подытожил Маркин, надо сейчас по акту десять листков с группами пятизначных чисел аннулировать путем сжигания или какой-либо иной процедуры.
   Капитан-лейтенант, подумав, согласился — после того, как позвонил на узел связи и установил, что на выделенной Ракитину частоте радиообмена не было. В клетушке он достал разные журналы учета, включил настольную лампу и с лупою изучил печать на конверте. Те же действия проделал и мичман. После чего конверт был вскрыт и все листочки, прихваченные клеем по левому краю, пересчитаны дважды. Самый последний (на 31 июля, для односторонней связи) оставлен, для него нашелся чистый конверт. Мичман включил электроплитку и поставил на нее жестянку с сургучом. Заодно в розетку воткнулась еще одна вилка, стала нагреваться специальная печурка, накалилась она быстро. Вновь пересчитанные папиросные листочки на электрических углях скукожились, изогнулись в черные пластины и превратились в пепел, который струей воды из-под крана смылся в канализацию. Начальник отделения быстро заполнил акт об уничтожении, он был — не без некоторой торжественности — подписан всеми тремя присутствовавшими при аутодафе. Маркину пришлось выдержать нелегкую минуту: капитан-лейтенант вознамерился было вписать в журнал выдаваемый офицеру ПСОДа конверт, но после напоминания о том, что запись уже есть (датированная 26 июля), изменил решение. Рукопожатие, два-три слова о жаре — и Маркин миновал КПП до того, как через него пошли косяком офицеры штаба. Дело сделано, нарушены все мыслимые и немыслимые инструкции, приказы, наставления и даже сами местные порядки. Вот что значит знакомство с начальником самого секретного отделения.