Страница:
— Старик Спиу обладал терпением, — сказал Наставник.
Молодые ноблы переглянулись.
— Возможно, стимуляция была недостаточной? — предположил Первый.
— Платиновый Обруч — надежный стимулятор, — сказал Наставник. — Мы видели лишь пролог. Эволюция впереди. Выведи декуртор на полную мощность…
И тут запись нашего Посвященного обрывается. Продолжена она лишь спустя какое-то время, в течение которого, наверно, ноблы фокусничали со своими аппаратами, и Посвященному, скорее всего, не полагалось этого видеть…
Вольному воля, конечно, но стоило ли так сокрушаться: ах, дескать, какая досада, что скрытничают? Не в укор будет сказано, а лишь упомяну как факт: «Записки» Посвященного полны таких «сокрушений» и сожалений.
Ну как тут усомнишься, что одно чистое любопытство движет человеком, будь он неотесанным юнцом или почтенных лет мужем?.. Ведь казалось бы, что ему надо?
Сиди наблюдай, мотай на ус, как говорится, нтобы уяснить, какая опасность от этого инопланетного наваждения. АН нет: жалко, видите ли, что прячутся они, не все позволяют рассмотреть, не ублажают сполна пытливости моей. (Да еще раз Простится мне…) О любопытство — мать страстей земных! Ты — скользкая горочка, и несет по тебе вниз уловленных тобой, и не за что им зацепиться. И все ниже и ниже мчит в туманную долину спесивого ученого суеверия. И называется Зто «прогресс». Когда-то, рассказывают, землю не опутывали железные и бетонные ленты, небо было светло и тихо, в ходу были исконные человеческие слова; хлеб, вода, воздух…
Любопытство — тот Обруч, тот их стимулятор окаянный, а все прочее приложено толкователями.
VII
VIII
IX
X
XI
XII
Молодые ноблы переглянулись.
— Возможно, стимуляция была недостаточной? — предположил Первый.
— Платиновый Обруч — надежный стимулятор, — сказал Наставник. — Мы видели лишь пролог. Эволюция впереди. Выведи декуртор на полную мощность…
И тут запись нашего Посвященного обрывается. Продолжена она лишь спустя какое-то время, в течение которого, наверно, ноблы фокусничали со своими аппаратами, и Посвященному, скорее всего, не полагалось этого видеть…
Вольному воля, конечно, но стоило ли так сокрушаться: ах, дескать, какая досада, что скрытничают? Не в укор будет сказано, а лишь упомяну как факт: «Записки» Посвященного полны таких «сокрушений» и сожалений.
Ну как тут усомнишься, что одно чистое любопытство движет человеком, будь он неотесанным юнцом или почтенных лет мужем?.. Ведь казалось бы, что ему надо?
Сиди наблюдай, мотай на ус, как говорится, нтобы уяснить, какая опасность от этого инопланетного наваждения. АН нет: жалко, видите ли, что прячутся они, не все позволяют рассмотреть, не ублажают сполна пытливости моей. (Да еще раз Простится мне…) О любопытство — мать страстей земных! Ты — скользкая горочка, и несет по тебе вниз уловленных тобой, и не за что им зацепиться. И все ниже и ниже мчит в туманную долину спесивого ученого суеверия. И называется Зто «прогресс». Когда-то, рассказывают, землю не опутывали железные и бетонные ленты, небо было светло и тихо, в ходу были исконные человеческие слова; хлеб, вода, воздух…
Любопытство — тот Обруч, тот их стимулятор окаянный, а все прочее приложено толкователями.
VII
В общем, эксперимент их поехал дальше. И Маленькая Дафния выросла настолько, что стала, как нередко случается в известном возрасте, мнить себя самой сильной, самой умной, самой смелой и прекрасной. Ей, значит, хотелось, чтобы о ней все говорили, восхищались бы ее талантами и умениями. И от того, что говорили совсем не то, она стала дерзить, задирать всех подряд и выдумывать бесконечные проказы. Она лихо носилась по водоему, поднимала невероятный шум, расстраивая походя всевозможные сходы и собрания, разрушая жилища и даже нанося увечья.
Взрослые пытались ее угомонить, образумливали всячески, но поучения и выговоры на нее не действовали — никакого с НЕЮ не было сладу, никого она не слышала, ничего не видела.
— Жалкие букашки, я вас не боюсь! — вопила она. — Любую проучу! Я лучще всех!
Само собой, у нее появились подражатели, прдобралась компания и началось такое… Говорила даже, что и в пору Черного Жука было сноснее. И тогда, решило общество: эту бестию, эту крикунью и хулиганку примерно наказать.
Был у коричневых дафний такой суд, который наказывал провинившегося молчанием: осужденный проплывал сквозь строй, пребывавший в полном молчании и неподвижности — все лишь укоризненно смотрели. Сведущие, между прочим, утверждают, что подобный опыт в системе воспитания является настоящей пыткой, по сравнению с которой даже кнут — игрушка.
Вот это-то и случилось с нашей подопытной. Правда, она проплыла сквозь строй с гордо поднятыми антеннами, но потом, дома у себя, пустилась в слезы от обиды и унижения. Скверно было еще и то, что на пути домой ей повстречалась соседка, обозвала несчастной болтуньей и больно ущипнула за ножку. И вот Маленькая Дафния сидела и плакала в одиночестве, и мнилось ей, что мир устроен гнусно, что дафнии — жестокое племя, и она впервые пожалела, что сама является дафнией. Она не знала, кем бы хотела быть. Да хоть циклопом каким-нибудь, хоть паучком уродливым, только бы не дафнией. Тут она припомнила про какую-то огромную Белую Рыбу — из детских, значит, сказочек, — и сразу же ей представилось нечто сильное, свободное и красивое. И вдруг мысль натолкнулась на Платиновый Обруч.
Взрослые пытались ее угомонить, образумливали всячески, но поучения и выговоры на нее не действовали — никакого с НЕЮ не было сладу, никого она не слышала, ничего не видела.
— Жалкие букашки, я вас не боюсь! — вопила она. — Любую проучу! Я лучще всех!
Само собой, у нее появились подражатели, прдобралась компания и началось такое… Говорила даже, что и в пору Черного Жука было сноснее. И тогда, решило общество: эту бестию, эту крикунью и хулиганку примерно наказать.
Был у коричневых дафний такой суд, который наказывал провинившегося молчанием: осужденный проплывал сквозь строй, пребывавший в полном молчании и неподвижности — все лишь укоризненно смотрели. Сведущие, между прочим, утверждают, что подобный опыт в системе воспитания является настоящей пыткой, по сравнению с которой даже кнут — игрушка.
Вот это-то и случилось с нашей подопытной. Правда, она проплыла сквозь строй с гордо поднятыми антеннами, но потом, дома у себя, пустилась в слезы от обиды и унижения. Скверно было еще и то, что на пути домой ей повстречалась соседка, обозвала несчастной болтуньей и больно ущипнула за ножку. И вот Маленькая Дафния сидела и плакала в одиночестве, и мнилось ей, что мир устроен гнусно, что дафнии — жестокое племя, и она впервые пожалела, что сама является дафнией. Она не знала, кем бы хотела быть. Да хоть циклопом каким-нибудь, хоть паучком уродливым, только бы не дафнией. Тут она припомнила про какую-то огромную Белую Рыбу — из детских, значит, сказочек, — и сразу же ей представилось нечто сильное, свободное и красивое. И вдруг мысль натолкнулась на Платиновый Обруч.
VIII
— Наставник, — проговорил Второй. — Это ведь игра? Мне она нравится, но зачтет ли Совет Студии…
— Совет Студии Прогнозов зачтет вашу последовательность, — отозвался тот.
— Ты говорил нам о предварительных экспериментах, Наставник, — сказал Первый, — о подготовительной работе. Но то, что мы делаем, затруднительно назвать подготовкой к главному эксперименту. Он прав: это — игра.
— Выводы пока преждевременны. Дождемся результатов.
— Мы не прлучим верных результатов. Мы убыстряем процесс стимулятором, следовательно — искажаем.
— Мы не убыстряем процесс, но спрессовываем его.
— Наставник! — продолжал Первый. — Мы бывали в местах более далеких и неблагоприятных, чем эта Хи. Никогда нам не приходилось заниматься такой… работой!
— Ты хотел сказать «такой бессмысленной работой»?
— Да.
— Следовало сказать — «такой важной», — деликатно уточнил старший. Мы уже приступили к главному эксперименту.
— Нам нужен высший, обладающий высшим разумом.
— Высшее познается через низшее.
— Ты хочешь сказать, что эти лоны ведут к высшему? — осторожно спросил Первый.
— Я хочу сказать: игра — испытанное средство для уяснения сути.
— Наставник! — сказал Второй. — За нами наблюдают. Мой индикатор сигналит с самого начала.
— Мой тоже, — кивнул Первый.
— Да, — ответил Наставник. — Почему ты не включаешь обскуратор?
— Если это наблюдение, то — в допуске. Но я полагаю, что это специфические токи планеты Хи.
— Ты дал два ответа!
— Такова особенность Хи, — сказал Наставник. — Дальше…
Ах, эти ноблы, эти обскуранты-обскураторы-затемнители. Уму ведь непостижимо — они тут, и в то же время их как бы нет: щелк и — пропали. А человеку-то каково? Знать, что тебя видно, весь как на ладони, что рядышком стоит некто и смотрит и все ему про тебя известно, — знать это и ничего не видеть, и некуда деться… Сами, сами виноваты. Научились, наоткрывали, насигналились в белый свет, и теперь вот — будьте любезны расхлебывать. Кто неволил-то? Да никто. Зуд неволил. А теперь вот оказываешься на своей собственной планете, в своем доме на положении той же подопытной козявки: захотят — покажут тебе фокус, захотят — отключат. Сперва, значит, с козявкой управятся, потом возьмутся за тебя самого, за высшего, прокрутят, развернут во всю ширь, от пращуров до финиты, и станет им ясненько, как там с тобой было и как будет, и годен ли ты к употреблению…
Справедливости ради надо сказать, что за последнее время наши премудрые и так, слава богу, поутихли.
Никто уже без оглядки не распинается о вселенском добре, о так называемом «благоприятном отношении к нам неизведанного», будь то космоc или что иное. Теперь-то, по крайней мере, сообразили, что если он когда-нибудь и произойдет, этот самый контакт, то результат может оказаться разный, всякий, а не вот такой конкретно, преимущественно, конечно, приятный, раз нам так хочется. Нам, добрякам. Поистине: не таи зла я а другого, но не таи и зоркости, Впрочем — дальше.
— Совет Студии Прогнозов зачтет вашу последовательность, — отозвался тот.
— Ты говорил нам о предварительных экспериментах, Наставник, — сказал Первый, — о подготовительной работе. Но то, что мы делаем, затруднительно назвать подготовкой к главному эксперименту. Он прав: это — игра.
— Выводы пока преждевременны. Дождемся результатов.
— Мы не прлучим верных результатов. Мы убыстряем процесс стимулятором, следовательно — искажаем.
— Мы не убыстряем процесс, но спрессовываем его.
— Наставник! — продолжал Первый. — Мы бывали в местах более далеких и неблагоприятных, чем эта Хи. Никогда нам не приходилось заниматься такой… работой!
— Ты хотел сказать «такой бессмысленной работой»?
— Да.
— Следовало сказать — «такой важной», — деликатно уточнил старший. Мы уже приступили к главному эксперименту.
— Нам нужен высший, обладающий высшим разумом.
— Высшее познается через низшее.
— Ты хочешь сказать, что эти лоны ведут к высшему? — осторожно спросил Первый.
— Я хочу сказать: игра — испытанное средство для уяснения сути.
— Наставник! — сказал Второй. — За нами наблюдают. Мой индикатор сигналит с самого начала.
— Мой тоже, — кивнул Первый.
— Да, — ответил Наставник. — Почему ты не включаешь обскуратор?
— Если это наблюдение, то — в допуске. Но я полагаю, что это специфические токи планеты Хи.
— Ты дал два ответа!
— Такова особенность Хи, — сказал Наставник. — Дальше…
Ах, эти ноблы, эти обскуранты-обскураторы-затемнители. Уму ведь непостижимо — они тут, и в то же время их как бы нет: щелк и — пропали. А человеку-то каково? Знать, что тебя видно, весь как на ладони, что рядышком стоит некто и смотрит и все ему про тебя известно, — знать это и ничего не видеть, и некуда деться… Сами, сами виноваты. Научились, наоткрывали, насигналились в белый свет, и теперь вот — будьте любезны расхлебывать. Кто неволил-то? Да никто. Зуд неволил. А теперь вот оказываешься на своей собственной планете, в своем доме на положении той же подопытной козявки: захотят — покажут тебе фокус, захотят — отключат. Сперва, значит, с козявкой управятся, потом возьмутся за тебя самого, за высшего, прокрутят, развернут во всю ширь, от пращуров до финиты, и станет им ясненько, как там с тобой было и как будет, и годен ли ты к употреблению…
Справедливости ради надо сказать, что за последнее время наши премудрые и так, слава богу, поутихли.
Никто уже без оглядки не распинается о вселенском добре, о так называемом «благоприятном отношении к нам неизведанного», будь то космоc или что иное. Теперь-то, по крайней мере, сообразили, что если он когда-нибудь и произойдет, этот самый контакт, то результат может оказаться разный, всякий, а не вот такой конкретно, преимущественно, конечно, приятный, раз нам так хочется. Нам, добрякам. Поистине: не таи зла я а другого, но не таи и зоркости, Впрочем — дальше.
IX
Итак, Маленькая Дафния вспомнила про Платиновый Обруч. А на Другой день, когда подружка, оставшаяся доброжелательницей, пошла проведать и успокоить ее, жилье оказалось пустым. Слух об этом разошелся по всему водоему, пропавшую стали искать, обшарили все укромные местечки, но так и не нашли. И решили, что бедняжка либо покончила с собой и затонула, либо запряталась куда-нибудь, чтобы умереть голодной смертью, Тут началось смятение, многих стала грызть совесть, посыпались взаимные упреки в жестокосердии. Особенно досталось законнице, которая первой предложила наказание молчанием — теперь ей ставили в вину то, за что вчера превозносили: честность ее объявлялась заносчивостью, решительность нахальством. И в конце концов «Закон о наказании молчанием» был отменен навсегда. И спали дафнии в эту ночь плохо: каждой мерещилось, что именно она виновата в гибели Маленькой Дафнии.
А через день неизвестно откуда нагрянул громадный и страшный Черный Жук и сожрал охаянную накануне законницу, а потом — ту самую соседку, что ущипнула Маленькую Дафнию. А еще через день, к великому ужасу дафний, появился второй Черный Жук, и начались, как говорится, беды великие…
Однако, хотя Посвященный и останавливается очень подробно на этих бедах, нас пока что интересуют другие сферы.
Нет смысла рассказывать, как обладательница тайны достигла дна водоема (повторить опыт Старой Дафнии не составляло, знать, большого труда) и отсыпалась у Платинового Обруча. Только была она уже не коричневой Маленькой Дафнией, а большой Белой Рыбой.
Проснувшись, она увидела в Обруче свое отражение и осталась довольной. И без сожаления вспомнилась ей лужа под пнем, вспомнились блошки-дафнии, их мелкие дела, мелкие страстишки — вся их мелкая-мелкая жизнь…
Белая Рыба покружила возле Обруча, опробовала свои плавники и хвост и, довольная и гордая, поплыла по течению, и ее понесло в неизвестные страны.
Она побывала в огромных водоемах, где богатейшая растительность и такой разнообразный и причудливый мир новых сородичей, что невозможно было не изумляться порой, когда встречалась какая-нибудь уродина, которая оказывалась тоже рыбой и с которой по неписаным подводным законам надо было поздороваться.
Она узнала пресные и соленые воды; больше ей понравилось в пресных здесь, к тому же, было и спокойнее. Самым же лучшим местом оказывался укромный уголок где-нибудь в стоячей воде, где камыши и тина, где тень и чуть-чуть припахивает болотом. Надо сказать, что приличия требовали пренебрежения к подобным закоулкам, но что поделаешь с натурой? Когда ее видели здесь свои, она делала вид, что заплыла сюда случайно; а если была одна, то блаженствовала, наслаждаясь тишиной и сумраком, или охотилась за всяким мелким сбродом — постоянными обитателями этих мест: жучками личинками, паучками. Особенно же она отличала дафний — они тут были не коричневыми, но это не меняло дела: Белая Рыба терпеть не могла эту шныряющую бестолочь, этих убогих мельтешащих тварей, которые и плавать-то как следует не умели. Она их пожирала сотнями, и не потому, что была сверх меры прожорлива, — ее непереносимо раздражал их вид.
Время от времени она наведывалась к Платиновому Обручу; она мучительно соображала, чего бы потребовать у него, но дальше обильной и вкусной пищи ни до чего не додумывалась.
От Обруча к населенным водоемам вел узкий и темный коридор, а Белая Рыба так растолстела, что уже еле протискивалась сквозь него, и потому догадалась попросить Обруч переместить самого себя в одну из ее любимых заводей, где было особенно тихо и затененно.
Другие рыбы не любили сюда заплывать, то есть Платиновый Обруч оказался и под рукой, как говорится, и надежно скрытым от посторонних глаз.
Сколько бы длилась такая ее жизнь, сказать, конечно, трудно. Но однажды она наткнулась на Щуку, которую видела в первый раз, и, разглядев хищный и голодный блеск вражьих глаз, кинулась прочь, не разбирая дороги, и Щука долго преследовала ее, лязгая челюстями и издавая жуткий свист, от которого мутилось сознание.
Наконец, преследовательница отстала, но тут вдруг появились две выдры, которых Белая Рыба также видела впервые. Она почувствовала, что это — тоже враги, и, собрав последние силы, нырнула в глубину и мчалась вниз, пока прямо-таки не врезалась в дно. Вокруг были сумерки — так глубоко она еще не забиралась. Полежав на иле, Белая Рыба кое-как отдышалась и стала, держась тени и зарослей, двигаться к дому. Но несчастья не оставляли ее: она заблудилась.
Не будем задерживаться на всех колдобинах ее путешествия. Выбирать верное направление ей помогали подслушанные разговоры других обитателей подводного царства; иногда она даже отваживалась расспросить о дороге. Но главное-то, главное: она ведь понимала язык дафний, не могла его позабыть, как ни старалась, и теперь он ей ох как пригодился. Дафнии, известно, болтливы: вечно у них какие-то диспуты и обсуждения, вечно — сплетни и кривотолки о таинственных водах, необычных происшествиях и прочем вздоре; и в большинстве-то случаев они не имеют ни малейшего представления о самом предмете разговора. Белая Рыба незаметно пристраивалась где-нибудь вблизи и внимала, и таким манером узнавала много полезных пустячков.
Выслушав очередную дискуссию, она употребляла участников в пищу и плыла себе дальше. Раз, например, дафнии разглагольствовали о том, что, дескать, где-то в неведомых краях живут-де тоже дафнии, но, видите ли, коричневой окраски. Живут они, значит, в луже под пнем — представляете себе?! — и, вроде приходится им туго: переводят их два лютых Черных Жука, уж совсем, бедных, мало осталось. И так далее и тому подобное…
Белая Рыба слушала, и что-то ей припоминалось — что-то не особенно приятное. И чтобы не расстраиваться, она набросилась на шумное собрание и проглотила его в целом.
В другой раз она заметила жука, который ей очень кого-то напоминал. Она и его съела, но он оказался на редкость жестким и безвкусным.
Так она, в конце концов, и добралась до своей заводи.
А через день неизвестно откуда нагрянул громадный и страшный Черный Жук и сожрал охаянную накануне законницу, а потом — ту самую соседку, что ущипнула Маленькую Дафнию. А еще через день, к великому ужасу дафний, появился второй Черный Жук, и начались, как говорится, беды великие…
Однако, хотя Посвященный и останавливается очень подробно на этих бедах, нас пока что интересуют другие сферы.
Нет смысла рассказывать, как обладательница тайны достигла дна водоема (повторить опыт Старой Дафнии не составляло, знать, большого труда) и отсыпалась у Платинового Обруча. Только была она уже не коричневой Маленькой Дафнией, а большой Белой Рыбой.
Проснувшись, она увидела в Обруче свое отражение и осталась довольной. И без сожаления вспомнилась ей лужа под пнем, вспомнились блошки-дафнии, их мелкие дела, мелкие страстишки — вся их мелкая-мелкая жизнь…
Белая Рыба покружила возле Обруча, опробовала свои плавники и хвост и, довольная и гордая, поплыла по течению, и ее понесло в неизвестные страны.
Она побывала в огромных водоемах, где богатейшая растительность и такой разнообразный и причудливый мир новых сородичей, что невозможно было не изумляться порой, когда встречалась какая-нибудь уродина, которая оказывалась тоже рыбой и с которой по неписаным подводным законам надо было поздороваться.
Она узнала пресные и соленые воды; больше ей понравилось в пресных здесь, к тому же, было и спокойнее. Самым же лучшим местом оказывался укромный уголок где-нибудь в стоячей воде, где камыши и тина, где тень и чуть-чуть припахивает болотом. Надо сказать, что приличия требовали пренебрежения к подобным закоулкам, но что поделаешь с натурой? Когда ее видели здесь свои, она делала вид, что заплыла сюда случайно; а если была одна, то блаженствовала, наслаждаясь тишиной и сумраком, или охотилась за всяким мелким сбродом — постоянными обитателями этих мест: жучками личинками, паучками. Особенно же она отличала дафний — они тут были не коричневыми, но это не меняло дела: Белая Рыба терпеть не могла эту шныряющую бестолочь, этих убогих мельтешащих тварей, которые и плавать-то как следует не умели. Она их пожирала сотнями, и не потому, что была сверх меры прожорлива, — ее непереносимо раздражал их вид.
Время от времени она наведывалась к Платиновому Обручу; она мучительно соображала, чего бы потребовать у него, но дальше обильной и вкусной пищи ни до чего не додумывалась.
От Обруча к населенным водоемам вел узкий и темный коридор, а Белая Рыба так растолстела, что уже еле протискивалась сквозь него, и потому догадалась попросить Обруч переместить самого себя в одну из ее любимых заводей, где было особенно тихо и затененно.
Другие рыбы не любили сюда заплывать, то есть Платиновый Обруч оказался и под рукой, как говорится, и надежно скрытым от посторонних глаз.
Сколько бы длилась такая ее жизнь, сказать, конечно, трудно. Но однажды она наткнулась на Щуку, которую видела в первый раз, и, разглядев хищный и голодный блеск вражьих глаз, кинулась прочь, не разбирая дороги, и Щука долго преследовала ее, лязгая челюстями и издавая жуткий свист, от которого мутилось сознание.
Наконец, преследовательница отстала, но тут вдруг появились две выдры, которых Белая Рыба также видела впервые. Она почувствовала, что это — тоже враги, и, собрав последние силы, нырнула в глубину и мчалась вниз, пока прямо-таки не врезалась в дно. Вокруг были сумерки — так глубоко она еще не забиралась. Полежав на иле, Белая Рыба кое-как отдышалась и стала, держась тени и зарослей, двигаться к дому. Но несчастья не оставляли ее: она заблудилась.
Не будем задерживаться на всех колдобинах ее путешествия. Выбирать верное направление ей помогали подслушанные разговоры других обитателей подводного царства; иногда она даже отваживалась расспросить о дороге. Но главное-то, главное: она ведь понимала язык дафний, не могла его позабыть, как ни старалась, и теперь он ей ох как пригодился. Дафнии, известно, болтливы: вечно у них какие-то диспуты и обсуждения, вечно — сплетни и кривотолки о таинственных водах, необычных происшествиях и прочем вздоре; и в большинстве-то случаев они не имеют ни малейшего представления о самом предмете разговора. Белая Рыба незаметно пристраивалась где-нибудь вблизи и внимала, и таким манером узнавала много полезных пустячков.
Выслушав очередную дискуссию, она употребляла участников в пищу и плыла себе дальше. Раз, например, дафнии разглагольствовали о том, что, дескать, где-то в неведомых краях живут-де тоже дафнии, но, видите ли, коричневой окраски. Живут они, значит, в луже под пнем — представляете себе?! — и, вроде приходится им туго: переводят их два лютых Черных Жука, уж совсем, бедных, мало осталось. И так далее и тому подобное…
Белая Рыба слушала, и что-то ей припоминалось — что-то не особенно приятное. И чтобы не расстраиваться, она набросилась на шумное собрание и проглотила его в целом.
В другой раз она заметила жука, который ей очень кого-то напоминал. Она и его съела, но он оказался на редкость жестким и безвкусным.
Так она, в конце концов, и добралась до своей заводи.
X
Платиновый Обруч был на месте. Он ослепительно сиял, а вокруг столпилось такое количество зевак, что вода прямо-таки кипела. Заметив Белую Рыбу, они в панике стали разбегаться; она врезалась в самую гущу, оглушительно чавкнула, выпучила глаза и так ахнула хвостом, что черная муть поднялась густым облаком, и в нем, как в преисподней, исчезли все любопытные. Не теряя времени, Белая Рыба подплыла к Обручу, потерлась об него и произнесла:
— Хочу быть Быстрой Выдрой!
И тотчас стала ею.
Нет, она не захотела превратиться в Шуку — есть существо, которого и Шука боится, и то существо — Выдра.
С этого часа началась полоса удивительных превращений бывшей Маленькой Дафнии По мере того как она становилась сильнее и совершеннее, сильнее и совершеннее становились ее желания. Жизненный ее опыт непрестанно обогащался, копились знания, крепнул ум. Переходя из одного вида в другой, она, само собой, запоминала языки, повадки и пристрастия и таким образом оказывалась все более грозным противником низших видов, из которых вышла. Да и для своих-то она была не менее опасной, потому что знала больше, думала шире и, значит, была умнее их.
Первый вывод, который она сделала после нескольких превращений, был таким: у каждого есть враг, более сильный и лучше устроенный; но и у этого врага есть свой враг, и у того — свой, и где предел — неизвестно.
И второй вывод сделала бывшая Дафния: желания бесконечны — достигнув одного, немедленно хочется другого, нового, и это также беспредельно. Когда открывалось, что кто-то сильнее ее, она немедленно занимала его место. Она не только не желала зависеть от кого-либо или кого-то страшиться — она уже не мирилась и с равными себе.
А вот и третий вывод: невозможно вообразить ничего более жалкого и убогого, чем та Старая Дафния, которая первой нашла Платиновый Обруч…
Она поочередно перебывала в роли Грозной Змеи, Мрачной Пантеры, Свирепого Вепря, Хмурого Волка и в других ролях. Потом, наконец, превратилась в Несокрушимого Медведя, потому что в тех краях не было более солидного и грозного. Но лишь первое время она испытывала удовольствие от положения Несокрушимого.
Ведь если и Медведь — предел, то это очень скучно. Что бывает за пределом?…
Так он, царь леса, и бродил по горам и долам, и не давала ему покоя мысль: что дальше?
— Хочу быть Быстрой Выдрой!
И тотчас стала ею.
Нет, она не захотела превратиться в Шуку — есть существо, которого и Шука боится, и то существо — Выдра.
С этого часа началась полоса удивительных превращений бывшей Маленькой Дафнии По мере того как она становилась сильнее и совершеннее, сильнее и совершеннее становились ее желания. Жизненный ее опыт непрестанно обогащался, копились знания, крепнул ум. Переходя из одного вида в другой, она, само собой, запоминала языки, повадки и пристрастия и таким образом оказывалась все более грозным противником низших видов, из которых вышла. Да и для своих-то она была не менее опасной, потому что знала больше, думала шире и, значит, была умнее их.
Первый вывод, который она сделала после нескольких превращений, был таким: у каждого есть враг, более сильный и лучше устроенный; но и у этого врага есть свой враг, и у того — свой, и где предел — неизвестно.
И второй вывод сделала бывшая Дафния: желания бесконечны — достигнув одного, немедленно хочется другого, нового, и это также беспредельно. Когда открывалось, что кто-то сильнее ее, она немедленно занимала его место. Она не только не желала зависеть от кого-либо или кого-то страшиться — она уже не мирилась и с равными себе.
А вот и третий вывод: невозможно вообразить ничего более жалкого и убогого, чем та Старая Дафния, которая первой нашла Платиновый Обруч…
Она поочередно перебывала в роли Грозной Змеи, Мрачной Пантеры, Свирепого Вепря, Хмурого Волка и в других ролях. Потом, наконец, превратилась в Несокрушимого Медведя, потому что в тех краях не было более солидного и грозного. Но лишь первое время она испытывала удовольствие от положения Несокрушимого.
Ведь если и Медведь — предел, то это очень скучно. Что бывает за пределом?…
Так он, царь леса, и бродил по горам и долам, и не давала ему покоя мысль: что дальше?
XI
Трое ноблов, сообщает нам далее очарованный Посвященный, невозмутимо смотрели на экран.
— Кай-ая алогичная эволюция, — сказал наконец Первый. — Нет, это не наши лоны, ничего даже отдаленно похожего.
— Что мы уже отметили, — отозвался Второй.
— Ты, следовательно, считаешь, — обратился Наставник к Первому, — что если бы это были наши лоны или подобные нашим, то они эволюционировали бы в нас?
— Да, не предполагал, что старик Спиу так связал тебя, — весело заметил Второй.
Первый смутился.
— Давно… В первые годы Студии… Словом, тогда я тайно раскрутил лонов. Наставник! Они вымерли! Наши лоны вымрут!
— Очевидно, ты пользовался несовершенным, ученическим эвольвентором, спокойно проговорил старший. — Это так?
— Да… Несколько стадий промелькнуло… Я знаю — я не смел… Но такой результат… Вымирание!.. Я готов искупить…
— Специфические токи планеты Хи, на которой ты не успел еще адаптироваться, внушают порой преувеличенное чувство вины.
— Специфические токи Хи, — словно эхо, отозвался Второй.
Первый опустил голову…
На экране брел по лесной чаще лохматый черный медведь; он был сумрачным и скучным. И вдруг появилось живописное озеро, покатый травянистый бережок, солнечное небо, и на берегу — три существа.
Был полдень. Существа сидели кружком, пили что-то, любовались природой и беседовали. Это были существа мужского пола.
Один пил чай с черничным вареньем и утверждал, что все в мире покоится на инстинктах, ибо инстинкты непреходящи.
— Отседова что выходить? — спрашивал он. — Что и как? А то выходить, что невозможно про инстикт сказать, что ентот вот, значить, хороший, а ентот — тьфу. Потому оны, как один, либо хорошие усе, либо — никуды.
Другой пил чай с медом и ни за что не соглашался с такой постановкой вопроса.
— Эфта твоя консепция неправильная. Как говорится, во всей своей полноте. Тут же, к примеру, ежлнф потвоему, то как раз получается, что усе усем можно. Так? Так. А как же так-то можно? Эфти самые, как ты говоришь, истинты нельзя пущать на самотек. Вот, возьмем, баба у меня…
— Иови энд бови! — воскликнул третий из приятелей. — Короли и капуста! Все верно. — Он был самый худой и старый, и самый невзрачный из троих; он пил чай, подливая в свой стакан что-то из фляжки, которую доставал из внутреннего кармана, и прятал обратно. — Иови энд бови.
— Вишь? — сказал тот, что пил с медом. — Поддeрживають меня. Ежлиф для пользы, как говорится, обчества, то надоть эфти инстинты поделить. Которые полезные — туды, — и он поставил свой стакан перед худым, — а которые бесполезные или, как говорится, вредоносные, эфти пущай идуть сюды. — И стакан худого стал перед оратором, и тот сразу солидно отпил.
— А хто тебе доложить-то, какой инстикт пользительный, а какой хреновый? — усмехнулось черничное варенье.
— Дык глядеть, глядеть надоть! — загорячился мед. — Глядеть! А как же? Хорошему — пожалуйте, просим. А который худой — стоп, хенде хох. А то один эфтот натуральный хавус выйдеть. Баб вон распустили…
— Отдай мой стакан, — сказал худой и заплакал.
Уличенный обиделся, сказал, что манипуляция со стаканами нужна была для наглядности, отпил еще немного, затем восстановил статус кво и угрюмо продолжал: — Байам волю дай, им дай волю…
— Воля, — все еще всхлипывая, продолжал худой. — Воля. Инсургенты. Иови энд бови.
— Ну а мужикам ее дай? — спросил виновник спора. — Дай им, и что выйдеть?
— А на что она мне? На кой? Куда я пойду? А баба пойдёть, ону не удержишь…
— Воля! — еще раз повторил худой, уже успокоившись, и лег на спину, и добавил облегченно: — Вон у кого воля! Вон он! Орел-батюшка. Парит себе! Поглядывает! Просторно наверху. И ни до чего нашего дела нет. Это — воля! И, закончив, он тут же уснул мертвецким сном.
— Ты яво не забижай, — сказало черничное ренье. — Высокого полету бывши.
— Бывши да сверзившись, — мстительно усмехнулся мед.
— Ты за им, как за каменной стеной, сидевши.
— А ты?
— Я молчу.
— Ежлиф какие молчать, оны не подзуживають.
— Хто подзуживаить-то?
— А про истинты хто начавши? Думаешь, я не понявши? Истинты! Оны-то яво и доконавши. А за им и нас с тобой.
— Ты меня с собой-то не ровняй!
— Ох-ох, цаца!
— Это паскудство, коллега! — оскорбленно преобразилось черничное варенье. — Я ведь сознательно начал совершенно посторонний разговор, чтобы отвлечь его от мыслей о собственном падении, а вы…
— От паскуды слышу, коллега, — не остался в долгу мед. — Вы не устали оплакивать себя, я знаю. И вам не терпится кого-нибудь обвинить в своих неудачах.
— Это вы неудачник, а у меня изобретения есть!
— Какова же цена вашим талантам, если вы держались только благодаря ему!
— Я попросил бы вас заткнуться, бездарь вы и завистник желтушный!
— А вы — паразитирующий неврастеник!
— А вы — побирушка и лакей!
— А вы…
— Иови энд бови, — пролепетал спящий. — Орелбатюшка… Парит себе… Воля…
— Боже! — сокрушенно произнесло черничное варенье. — Как безобразно завершается столь удачно начатый эксперимент…
За кустами сидел медведь и внимал. Он, конечно, мог бы их всех немедленно съесть — это у него на морде было написано, — но он не хотел, так как заботился о пищеварении. Он просто вышел из укрытия и рявкнул, и приятелей как ветром сдуло. Медведь доел мед и варенье, а таинственную фляжку так и не нашел: хозяин ее, видно, не пожелал с ней расстаться, даже рискуя жизнью…
Экран продолжал мерцать. Медведь двигался по берегу.
— Что это? — удивленно спросил Первый. — Кто они?
— Это философы, — сказал Наставник.
— Кай-ая алогичная эволюция, — сказал наконец Первый. — Нет, это не наши лоны, ничего даже отдаленно похожего.
— Что мы уже отметили, — отозвался Второй.
— Ты, следовательно, считаешь, — обратился Наставник к Первому, — что если бы это были наши лоны или подобные нашим, то они эволюционировали бы в нас?
— Да, не предполагал, что старик Спиу так связал тебя, — весело заметил Второй.
Первый смутился.
— Давно… В первые годы Студии… Словом, тогда я тайно раскрутил лонов. Наставник! Они вымерли! Наши лоны вымрут!
— Очевидно, ты пользовался несовершенным, ученическим эвольвентором, спокойно проговорил старший. — Это так?
— Да… Несколько стадий промелькнуло… Я знаю — я не смел… Но такой результат… Вымирание!.. Я готов искупить…
— Специфические токи планеты Хи, на которой ты не успел еще адаптироваться, внушают порой преувеличенное чувство вины.
— Специфические токи Хи, — словно эхо, отозвался Второй.
Первый опустил голову…
На экране брел по лесной чаще лохматый черный медведь; он был сумрачным и скучным. И вдруг появилось живописное озеро, покатый травянистый бережок, солнечное небо, и на берегу — три существа.
Был полдень. Существа сидели кружком, пили что-то, любовались природой и беседовали. Это были существа мужского пола.
Один пил чай с черничным вареньем и утверждал, что все в мире покоится на инстинктах, ибо инстинкты непреходящи.
— Отседова что выходить? — спрашивал он. — Что и как? А то выходить, что невозможно про инстикт сказать, что ентот вот, значить, хороший, а ентот — тьфу. Потому оны, как один, либо хорошие усе, либо — никуды.
Другой пил чай с медом и ни за что не соглашался с такой постановкой вопроса.
— Эфта твоя консепция неправильная. Как говорится, во всей своей полноте. Тут же, к примеру, ежлнф потвоему, то как раз получается, что усе усем можно. Так? Так. А как же так-то можно? Эфти самые, как ты говоришь, истинты нельзя пущать на самотек. Вот, возьмем, баба у меня…
— Иови энд бови! — воскликнул третий из приятелей. — Короли и капуста! Все верно. — Он был самый худой и старый, и самый невзрачный из троих; он пил чай, подливая в свой стакан что-то из фляжки, которую доставал из внутреннего кармана, и прятал обратно. — Иови энд бови.
— Вишь? — сказал тот, что пил с медом. — Поддeрживають меня. Ежлиф для пользы, как говорится, обчества, то надоть эфти инстинты поделить. Которые полезные — туды, — и он поставил свой стакан перед худым, — а которые бесполезные или, как говорится, вредоносные, эфти пущай идуть сюды. — И стакан худого стал перед оратором, и тот сразу солидно отпил.
— А хто тебе доложить-то, какой инстикт пользительный, а какой хреновый? — усмехнулось черничное варенье.
— Дык глядеть, глядеть надоть! — загорячился мед. — Глядеть! А как же? Хорошему — пожалуйте, просим. А который худой — стоп, хенде хох. А то один эфтот натуральный хавус выйдеть. Баб вон распустили…
— Отдай мой стакан, — сказал худой и заплакал.
Уличенный обиделся, сказал, что манипуляция со стаканами нужна была для наглядности, отпил еще немного, затем восстановил статус кво и угрюмо продолжал: — Байам волю дай, им дай волю…
— Воля, — все еще всхлипывая, продолжал худой. — Воля. Инсургенты. Иови энд бови.
— Ну а мужикам ее дай? — спросил виновник спора. — Дай им, и что выйдеть?
— А на что она мне? На кой? Куда я пойду? А баба пойдёть, ону не удержишь…
— Воля! — еще раз повторил худой, уже успокоившись, и лег на спину, и добавил облегченно: — Вон у кого воля! Вон он! Орел-батюшка. Парит себе! Поглядывает! Просторно наверху. И ни до чего нашего дела нет. Это — воля! И, закончив, он тут же уснул мертвецким сном.
— Ты яво не забижай, — сказало черничное ренье. — Высокого полету бывши.
— Бывши да сверзившись, — мстительно усмехнулся мед.
— Ты за им, как за каменной стеной, сидевши.
— А ты?
— Я молчу.
— Ежлиф какие молчать, оны не подзуживають.
— Хто подзуживаить-то?
— А про истинты хто начавши? Думаешь, я не понявши? Истинты! Оны-то яво и доконавши. А за им и нас с тобой.
— Ты меня с собой-то не ровняй!
— Ох-ох, цаца!
— Это паскудство, коллега! — оскорбленно преобразилось черничное варенье. — Я ведь сознательно начал совершенно посторонний разговор, чтобы отвлечь его от мыслей о собственном падении, а вы…
— От паскуды слышу, коллега, — не остался в долгу мед. — Вы не устали оплакивать себя, я знаю. И вам не терпится кого-нибудь обвинить в своих неудачах.
— Это вы неудачник, а у меня изобретения есть!
— Какова же цена вашим талантам, если вы держались только благодаря ему!
— Я попросил бы вас заткнуться, бездарь вы и завистник желтушный!
— А вы — паразитирующий неврастеник!
— А вы — побирушка и лакей!
— А вы…
— Иови энд бови, — пролепетал спящий. — Орелбатюшка… Парит себе… Воля…
— Боже! — сокрушенно произнесло черничное варенье. — Как безобразно завершается столь удачно начатый эксперимент…
За кустами сидел медведь и внимал. Он, конечно, мог бы их всех немедленно съесть — это у него на морде было написано, — но он не хотел, так как заботился о пищеварении. Он просто вышел из укрытия и рявкнул, и приятелей как ветром сдуло. Медведь доел мед и варенье, а таинственную фляжку так и не нашел: хозяин ее, видно, не пожелал с ней расстаться, даже рискуя жизнью…
Экран продолжал мерцать. Медведь двигался по берегу.
— Что это? — удивленно спросил Первый. — Кто они?
— Это философы, — сказал Наставник.
XII
Над вольной равниной, над широкой степью летел Могучий Орел. Он летел на такой высоте, что там не было жары даже в самую знойную погоду; там воздух был свежим и мягким, как перина, и движения Могучего Орла были плавными. Он то припадал на крыло и скользил по кругу, то парил, прикрыв в истоме глаза, то складывал крылья и падал, наслаждаясь ветром и скоростью, а потом опять взмывал и опять парил, глядя на солнце.
Ниже, — дистанция была раз и навсегда определена, — летел адьютант и телохранитель Старший Сокол; а еще ниже кружили стаи кобчиков — это была охрана. Кобчики не могли на много оторваться от земли (да и не дозволялось это) и изнывали от духоты и жажды. Благодаря хорошему зрению, они видели, что творится на тверди: копошащихся мышей, пташек разных, синие ручьи и длинноногих куликов на отмелях, даже рыбешек видели, обгладывавших стебли тростника или просто блаженствующих в тихих заводях у самой поверхности.
Все это было как на ладони, но ни один из кобчиков не имел права хотя бы подумать поживиться — Старший Сокол был неусыпно зорок и бдителен. Охранять покой и безопасность Могучего Орла — вот была их обязанность, и ничто другое в мире не должно было для них существовать. Они то собирались в неприступное каре, то перестраивались в стремительный клин, то располагались кругом, ни на секунду не упуская из виду ни адьютанта, ни самого повелителя, ни ничтожнейших изменений вокруг них — в воздухе или внизу. Они не знали, от каких врагов следует охранять Могучего Орла, они знали лишь, что надо охранять и охранять зорко. Время от времени командир кобчиков, самый сильный и натренированный из них, отрывался от стаи и пробивался вверх, к Старшему Соколу. Конечно, он не мог достигнуть высоты телохранителя, не говоря уже о высоте Могучего Орла; он поднимался лишь настолько, чтобы быть услышанным, и, задыхаясь, кричал:
— Ваше стервятничество! На западе грозовое облако!
Старший Сокол в свою очередь тоже взмывал, насколько мог, и предостережение передавалось главному адресату.
Могучий Орел уже давно видел облако, которое не было не только грозовым, но и просто дождевым, и к тому же проходило стороной. И презрительно покосившись вниз, отвечал:
— Вижу. Свободен.
И Старший Сокол стремительно снижался, и также стремительно нырял вниз командир кобчиков, и, облегченно расслабившись, занимал место в очередном построении.
Бывали, — правда, весьма редко, — случаи, когда кто-нибудь из охранников, заметив развалившегося на солнцепеке суслика, забывался (соблазн брал верх) и очертя голову кидался на жертву. Но он не успевал даже ощутить вкус свежего мяса — собратья тут же раздирали его в клочья. После этого нарушенный строй восстанавливался и служба продолжалась.
А Могучий Орел безмятежно парил в вышине. Конечно, он замечал минутные смятения в рядах охранников, но не придавал таковым значения. «Пусть, усмехаясь, думал он. — У них там свои заботы». Было светло на душе, мысли текли спокойно, как тихая река или как этот вот ветер, прохладный и ровный.
Время, когда он волновался, осматривался, испытывал крепость крыльев и привыкал к высоте, давно миновало.
Да, когда-то новое свое положение он принимал еще как дар судьбы. Он оценивал себя со стороны, чтобы избавиться от многих привычек, идущих от прошлого, прислушивался к многочисленным голосам в себе и внимательно оглядывал каждого, кто появлялся рядом. Все это давно прошло. Он увидел, что могущественнее его нет, и ему уже не мерещилось про «дар судьбы», он уверовал, что всегда был таким, как теперь, и что судьба тут ни при чем. Он теперь не зависел ни от чего и ни от кого; наоборот — все живое, с его заботами, помыслами и интересами, с его настоящим и будущим, подвластно только ему, Могучему Орлу, и целиком зависит только от него одного. Он уже не упивался своей мощью, как вначале, не доказывал ее на каждом шагу — она и без того была очевидна и неколебима. «Существующий порядок вещей, — гордо думал Могучий Орел, — единственно возможный. Он справедлив. И если бы я даже сам что-то захотел изменить, то не смог бы, потому что это невозможно».
Каждое утро он вылетал на прогулку: принимал воздушные ванны, разминался, чтобы не затекли мускулы и не ослабли крылья, оглядывал свои владения и думал.
Он думал о своем перйатом царстве, но чаще всего — просто о мире вещей как таковом. Его, само собой, не интересовали мелочи — с огромной орлиной высоты он окидывал землю единым взором, и она была голубой и зеленой. Она все время была голубой и зеленой, и это еще раз доказывало постоянство и незыблемость сущего.
Ниже, — дистанция была раз и навсегда определена, — летел адьютант и телохранитель Старший Сокол; а еще ниже кружили стаи кобчиков — это была охрана. Кобчики не могли на много оторваться от земли (да и не дозволялось это) и изнывали от духоты и жажды. Благодаря хорошему зрению, они видели, что творится на тверди: копошащихся мышей, пташек разных, синие ручьи и длинноногих куликов на отмелях, даже рыбешек видели, обгладывавших стебли тростника или просто блаженствующих в тихих заводях у самой поверхности.
Все это было как на ладони, но ни один из кобчиков не имел права хотя бы подумать поживиться — Старший Сокол был неусыпно зорок и бдителен. Охранять покой и безопасность Могучего Орла — вот была их обязанность, и ничто другое в мире не должно было для них существовать. Они то собирались в неприступное каре, то перестраивались в стремительный клин, то располагались кругом, ни на секунду не упуская из виду ни адьютанта, ни самого повелителя, ни ничтожнейших изменений вокруг них — в воздухе или внизу. Они не знали, от каких врагов следует охранять Могучего Орла, они знали лишь, что надо охранять и охранять зорко. Время от времени командир кобчиков, самый сильный и натренированный из них, отрывался от стаи и пробивался вверх, к Старшему Соколу. Конечно, он не мог достигнуть высоты телохранителя, не говоря уже о высоте Могучего Орла; он поднимался лишь настолько, чтобы быть услышанным, и, задыхаясь, кричал:
— Ваше стервятничество! На западе грозовое облако!
Старший Сокол в свою очередь тоже взмывал, насколько мог, и предостережение передавалось главному адресату.
Могучий Орел уже давно видел облако, которое не было не только грозовым, но и просто дождевым, и к тому же проходило стороной. И презрительно покосившись вниз, отвечал:
— Вижу. Свободен.
И Старший Сокол стремительно снижался, и также стремительно нырял вниз командир кобчиков, и, облегченно расслабившись, занимал место в очередном построении.
Бывали, — правда, весьма редко, — случаи, когда кто-нибудь из охранников, заметив развалившегося на солнцепеке суслика, забывался (соблазн брал верх) и очертя голову кидался на жертву. Но он не успевал даже ощутить вкус свежего мяса — собратья тут же раздирали его в клочья. После этого нарушенный строй восстанавливался и служба продолжалась.
А Могучий Орел безмятежно парил в вышине. Конечно, он замечал минутные смятения в рядах охранников, но не придавал таковым значения. «Пусть, усмехаясь, думал он. — У них там свои заботы». Было светло на душе, мысли текли спокойно, как тихая река или как этот вот ветер, прохладный и ровный.
Время, когда он волновался, осматривался, испытывал крепость крыльев и привыкал к высоте, давно миновало.
Да, когда-то новое свое положение он принимал еще как дар судьбы. Он оценивал себя со стороны, чтобы избавиться от многих привычек, идущих от прошлого, прислушивался к многочисленным голосам в себе и внимательно оглядывал каждого, кто появлялся рядом. Все это давно прошло. Он увидел, что могущественнее его нет, и ему уже не мерещилось про «дар судьбы», он уверовал, что всегда был таким, как теперь, и что судьба тут ни при чем. Он теперь не зависел ни от чего и ни от кого; наоборот — все живое, с его заботами, помыслами и интересами, с его настоящим и будущим, подвластно только ему, Могучему Орлу, и целиком зависит только от него одного. Он уже не упивался своей мощью, как вначале, не доказывал ее на каждом шагу — она и без того была очевидна и неколебима. «Существующий порядок вещей, — гордо думал Могучий Орел, — единственно возможный. Он справедлив. И если бы я даже сам что-то захотел изменить, то не смог бы, потому что это невозможно».
Каждое утро он вылетал на прогулку: принимал воздушные ванны, разминался, чтобы не затекли мускулы и не ослабли крылья, оглядывал свои владения и думал.
Он думал о своем перйатом царстве, но чаще всего — просто о мире вещей как таковом. Его, само собой, не интересовали мелочи — с огромной орлиной высоты он окидывал землю единым взором, и она была голубой и зеленой. Она все время была голубой и зеленой, и это еще раз доказывало постоянство и незыблемость сущего.