Тенишев тяжко осел на выстреливший болезненным скрипом ящик и вытащил из кармана штормовки бутылку. Андрей сорвал пробку, разлил – и мы выпили по сто граммов пахучего тенишевского сучка какого-то местного, варварского разлива… Общий разговор (как раз вспоминали свадьбу Андрея и Гали; Галя помягчела и даже погладила по голове крутившегося безнадзорным перпетуумом Дениску, но тут Стасик – которого с детства, доставляя ему много хлопот, отличало чувство нетрадиционного (сейчас сказали бы черного) юмора – вздохнул и печально сказал: „Андрюша, а ведь если бы ты десять лет назад Гальку убил, то уже бы вышел…"), – так вот, общий разговор с приходом гостей (вернее, одного – незнакомого – гостя), конечно, прервался. Тенишев и Андрей – ночью им вдвоем предстояло идти на воду – заговорили о промысловых делах: где ставить сети – здесь или подняться выше, к плотине; как тянет недавно перебранный тенишевский мотор; куда больше влетит – в сороковку или в шестидесятку… Игорь, Стасик и я, клюнув на чье-то неосторожное слово, заспорили о сакраментальной в те годы политике (с некоторым даже азартом: право, сейчас даже стыдно вспомнить об этом); Галина и Наташа сошлись на вязанье: Наташа принесла какой-то рубчатый, унылого цвета лоскут, посыпались в разговоре какие-то петли, крючки, накиды… Только Надя с Мариной (и незнакомец) сидели молча – смотрели на жаркий оранжевый плеск трескуче разогнавшегося на смолистой сосне костра. Надя была счастливо неразговорчива от природы, ей хорошо было просто сидеть на засыпающем речном берегу – у леса, воды, костра, под черно-синим звездчатым небом; Марина же молчалива была потому, что чувствовала себя непрошено и неловко. Галя (напомню – отец Жозеф экспедиции) была хороша с женой Игоря, Светой, и (смирившись за давностью лет с Наташей: Наташа была кроткой до святости, к тому же супругу Стасика, Ингу, Галя знала издалека) за прошедшие дни уже выказала Марине елико возможное в интеллигентной компании неодобрение…
   На закатной полусфере ночь зачернила уже последний багрец. В небе фосфористо горел тонкий месяц; застывшая гладь залива слабо поблескивала под его невидимыми лучами. В кушарях кто-то хрустко возился, фыркал, шуршал – бродячая кошка, а может быть, енотовидка… Дальнего берега уже не было видно: кромка леса угадывалась только по россыпи звезд, которые дружно вдруг гасли, немного не дойдя до земли.
   Незнакомец курил и молчал, по виду нисколько не тяготясь своим одиночеством. Стасик занялся притихшим костром: отгреб в сторону несколько толстых, выложенных двухцветной – черно-красной – помигивающей мозаикой чурбаков и со звонким хрустом поставил на них коптильню. Потревоженные угли ожили: из-под ящика выплеснулся длинный, голубовато-желтый язык – взметнулся змеиным жалом, неровно запульсировал, ощупывая закопченную стенку, – и, обессилев, броском втянулся обратно, в спасительный, багровым жаром мерцающий полумрак. Поясок дымоходных отверстий сразу же закурился густыми сизыми струйками – которые, безотрывно обтекая стенки и крышку коптильни, лишь на самом верху, сойдясь с четырех сторон, неохотно покидали раскаленную твердь и уплывали в холодное черное небо… Игорь прикуривал, щурясь от жара малиново светящейся головни. Андрей, покосившись на Галю, скупыми движениями снялся со стула и пошел, насторожившись спиною, к машине – верно, за водкой. Дениска сидел у костра на корточках – коленки выше ушей – и жарил сосиску, нанизав ее на ошкуренный прут. Сосиска лопалась и громко шкворчала. Тенишев что-то сказал незнакомцу… я невольно прислушался:
   – …когда?
   – Леса жду, – отвечал незнакомец. У него был низкий, негромкий и удивительно ровный – одной интонации – голос. – На пилораме одна осина.
   – Сам будешь ставить?
   – Да нет, есть там один.
   Тенишев скрипуче погладил коротко стриженную бородку.
   – Послушай, Миш, а у тебя бензина нельзя перехватить?
   – Сколько тебе надо?
   Тенишев рассыпчато – вкрадчиво – хохотнул.
   – Ну, сколько… Сколько дашь.
   – Подъезжай в понедельник утром. Пару канистр налью.
   – Лады. Спасибо.
   – Рыбы Петровичу не забудь.
   – Ну, это само собой.
   – Лодку-то залатал?
   – Да.
   Незнакомец закурил – и сказал:
   – Ильенков карабин продает.
   – Ну? И сколько?
   – Кому как.
   – Будешь брать?
   – Возьму.
   – Осенью на Печоре попробуем…
   – Чего там до осени ждать.
   – Ну, а на кого ты здесь с ним пойдешь? На куницу?
   – Зачем на куницу… В устряловском лесу, говорят, кабан появился.
   Помолчали.
   – Сколько твоя „Нива" прошла? Это незнакомец – Тенишеву.
   – Триста.
   – Менять не думаешь?
   – Сейчас нет. Мне дом ставить.
   – Тут у Ракитина…
   Я слушал вполуха, иногда искоса поглядывая на сидевших плечом к плечу Тенишева и незнакомца, от которых странно (ведь говорили они о топливе, машине, оружии) веяло какой-то первобытной, природной силою… и вдруг неприятно почувствовал себя гостем – не просто в этих местах, где я гостем и был, а в своем лагере, на вот уже десять лет знакомом мысу, у своего – разложенного своими руками – костра… Пропасть мне вдруг увиделась между собой – казалось, легко, легкомысленно и в то же время как будто бедно (без машины, оружия, лодки с мотором, избы) проживающим жизнь в какой-то унизительной, бессильной зависимости от света, тепла, воды многоэтажного дома (в свою очередь, беспомощной клетки большого города) – и этими по внешнему впечатлению независимыми, все умеющими, все, что им нужно, знающими (а тем, что не нужно, и не интересующимися), спокойно и твердо – и верно? – идущими по жизненной дороге людьми. И хотя мой разум самолюбиво протестовал, указывая, что самый разговор незнакомца и Тенишева ярче всего высвечивает именно полную зависимость здешних людей друг от друга – чуткую зависимость сообщающихся сосудов, взаимно перетекающих строительными материалами, топливом, лукавыми справками, рыбой, трудом (и хоть одно колено проткни – много, пока не залатают, прольется на землю), все равно неприятное ощущение их самодостаточности и силы – и собственной зависимости и бессилия – оставалось… И вдруг я понял, что дело не только в этом – и даже главное, наверно, не в этом. Главное было в том, что у меня (и моих друзей, думаю я) не было в сознании уверенности, а на сердце покоя: очень многое в нашей жизни и памяти (у кого-то одно, у кого-то другое) неотступно шло рядом с нами – не отпуская, мучая нас… Шли оставленные нами (брошенные, брошенные…) наши первые жены – одинокие, усталые, уже по-женски немолодые, не сумевшие после нас (мы отняли все) заново устроиться в жизни; шли жены нынешние – которым мы изменяли, которые по дозревали об этом и украдкой плакали из-за этого – украдкой, потому что сами они уже ничего не могли изменить; шли наши оставленные с первыми женами дети, для которых был праздник, когда мы приезжали к ним, и после встречи с которыми мы, видя их бурную, часами не иссякавшую радость, лицемерно, успокаивая сердце, говорили себе – трусливо обманывая себя: какие у нас веселые, счастливые (ничем не обделенные…) дети…; шли наши родители, старики, которые, где бы они ни жили – с нами, вдали от нас, – были безжалостно отторгнуты нами от участия в нашей (составляющей последний, для них уже единственный смысл бытия), ревниво оберегающей свою независимость жизни… Рядом со всем этим шли постоянные, отравляющие наши души сомнения: в праведности того или иного совершенного нами поступка, в нравственности того или иного выбора, даже в чистоте того или иного движения души, – наконец, с болезненностью вдруг накатившего полуночного страха перед неотвратимостью смерти – убийственные сомнения в правильности избранного нами (и уже стремительно катящегося под колеса) жизненного пути – и проступающее холодным потом прозрение: „Поздно!…" (Месяц назад ко мне приехал растерянный Стасик. „Ты знаешь, – сказал он совершенно серьезно, видимо потрясенный, – в метро висят объявления, я их тысячу раз читал: „Для работы машинистами электропоездов приглашаются мужчины в возрасте до тридцати пяти лет…" Я сегодня прочел – и вдруг понял, что меня не возьмут! Мне уже тридцать шесть! В первый раз в жизни со мной случилось такое: чтобы по возрасту я был куда-то не годен…") Вот! Пропасть была между моими сомнениями и смятениями – и спокойной, питаемой сознанием правильности своей жизни и вообще во всем своей правоты внешней неколебимой уверенностью незнакомца и Тенишева. Именно от этого на Душе у меня было тревожно и неуютно, и хотелось, чтобы незнакомец (Саша был свой, он проявлялся чужим лишь в отраженном свете) поскорее ушел…
   – …надо избрать человека, который разорит это осиное гнездо, – закончил Игорь. Перед этим он что-то долго и от души говорил.
   – Кого бы из политиков ты ни выбрал, он разорит его только затем, чтобы слепить свое, – добродушно сказал Андрей. – В г… брода нет. Ты вообще встречал когда-нибудь порядочного человека выше завлаба?
   – Я и завлабов порядочных не встречала, – сказала младший научный сотрудник Марина.
   – Ну почему? – невинно откликнулась Галя. – Ваш Сатановский – вполне приличный мужик.
   – Сатановский?!!
   Незнакомец поднялся и неторопливо пошел к голубеющей светлым пятном машине.
   – Саня, кто это? – быстрым шепотом спросила Галина.
   – Да это Мишка, – прикуривая отвечал Тенишев. – Замначальника отделения милиции. Ну, этот… который бандита хлопнул.
   Стало слышно костер. В бездонном провале реки громко плеснула хвостом крупная рыба. Приближался нерест.
   – О Господи, – непонятно вздохнула Наташа. Дениска подошел к отцу и что-то зашептал ему на ухо.
   – Да откуда я знаю, – с досадой сказал Андрей. – Шел бы ты лучше спать.
   – Денис, быстро в палатку, – сухо сказала Галя.
   – Ну мама!…
   Вернулся незнакомец – нечаянный всплеск костра высветил темно-красным его плечистую, поджаристую, фигуру. Галя замолчала. Дениска остался. Тенишев, выгнув кисть, посмотрел против света костра на часы.
   – Минут через пять поедем.
   Незнакомец… человек, который убил, – сел на свою корягу и поставил на стол бутылку. Водка была московская, не тенишевский сучок. Андрей, видимо торопясь, развел ее по стаканам и кружкам.
   – Ну, – весело сказал Тенишев, поглядывая на нас, – сегодня чтоб были с рыбой.
   – Да, – сказал Андрей и припал к своей кружке. Воздух был неподвижен. Костер вдруг задохнулся, все вокруг стало красным. Закусывали долго; стол почти опустел.
   – Пойду почищу картошки, – тихо сказала Наташа и встала. Стасик шевельнулся.
   – Тебе помочь?
   – Да… нет, – отчего-то растерялась Наташа.
   – Ну, что? – сказал Тенишев и посмотрел на человека, который убил.
   – Поехали.
   Андрей шумно вздохнул. Тенишев оперся ладонями о могучие колени – изготовляясь вставать.
   – Д-дядя! – заикаясь, вдруг звонко сказал Денис. – Дядя… а зачем вы… бандита хлопнули?!
   – Денис!! – в один голос воскликнули Андрей и Галина.
   Человек, который убил, внимательно – и чуть удивленно, ожило лицо – посмотрел на Дениску – и медленно перевел взгляд на Тенишева.
   Тенишев кашлянул.
   – Да я тут… Ребята знают, что у нас приключилось. В рыбоохране сегодня утром рассказывали.
   Человек, который убил, чуть исподлобья обвел взглядом сидящих вокруг костра. Усилием воли я удержал свой взгляд – встретился с ним глазами. Мне было как-то тоскливо – тревожно, неловко – смотреть на него; в своих чувствах я не то что до конца, но и поверхностно не мог разобраться, – но, кажется, мне было и боязно (в подсознании всплыло нелепое: „он может убить и меня…"), и в то же время… как будто жалко его. После того как он узнал об откровении Тенишева – и, может быть, услышал наступившую тишину? – лицо его переменилось; взгляд его, прежде спокойно-уверенный и бесстрастный (что и зачем напускать на себя, из-за чего волноваться неуязвимо сильному человеку?), потяжелел и похолодел – и в то же время (когда он – один – обводил своими черными блестящими глазами всех нас) в глазах его промелькнуло (может быть, мне показалось) что-то… затравленное?…
   – Убил я его для того, – страшно незнакомо выговаривая „убил я его", сказал человек, который убил, – …чтобы он – не убил меня.
   – Да что вы слушаете ребенка, – торопливо сказала Галя – и прикрикнула уже зло:
   – Всё!… Денис, быстро спать!
   Дениска повернулся и побрел к землисто-розовому клину палатки. За нею бездонно разъятой пастью влажно чернела ночь. Опять наступила проклятая – непонятная, мучительная, неловкая – тишина. Игорь издалека (разливал обычно Андрей) потянулся к бутылке – доразлил ее и поставил в багровую тень подстолья.
   „Что же сказать-то?… – в смятении думал я – в то время как все как будто с облегчением суетились, разбирая стаканы и кружки и оставшиеся картофелины и огурцы. – И какого черта Тенишев его притащил?…" За последние месяцы я был истерзан мыслями, жизнью, Москвой; хотелось видеть и слышать только старых друзей – которых порой и не слушаешь и даже как будто не замечаешь, чувствуешь только, что с ними тебе – хорошо… Все остальное мешало. „Зачем ты его привел?! Покоя дайте, покоя!…"
   – Кха! – бодро прикрякнул Тенишев и забегал глазами. – Ну, – за то, чтобы нам не мешали жить.
   „Вот ты и мешаешь, – недобро подумал я, глядя на крепкое, медно-красное, лобастое тенишевское лицо. – Своими… дружбанами, – ядовито отчеканил я про себя излюбленное тенишевское выражение. – Не лагерь, а проходной двор…"
   Выпили. В голове уже слабо пошумливало… все было легче.
   – А-а… кто это был? – осторожно спросил Андрей. Все на него посмотрели. Галя отвернулась и закатила глаза. – Ну, эти двое…
   – Признаны особо опасными рецидивистами, – казенно отрубил человек, который убил. – За Петраковым особо злостное хулиганство, кража при отягчающих обстоятельствах и разбой. У второго убийство и посягательство на жизнь работника милиции.
   Я украдкой посмотрел на своих. Андрей – сидевший напротив человека, который убил, – кивал с несколько неестественным (я знал его уже двадцать лет) сочувствующе-понимающим выражением на широком добродушном лице. Игорь отрешенно курил. Стасик в эту минуту, морщась от жара, полез слегою в костер. Моя Надя смотрела на человека, который убил, казалось, со страхом (видно было – готовая спрятать глаза). Кроткая Наташа, в некотором отдалении от костра – в полумраке, лица ее не было видно, – чистила зачем-то картошку, медленно поцвиркивая ножом. Галя, недовольно поджавши губы (характер у нее был решительный), смотрела в костер. Наконец, экзальтированная Марина, не отрываясь, смотрела на человека, который убил: изящного рисунка, но уже увядающий рот ее был приоткрыт, и огромные, в круто изогнутых накрашенных ресницах глаза влажно блестели…
   – Претензий-то к тебе нет? – спросил Тенишев. – Ну – за то, что стрелял?
   – Какие же претензии, – немного поспешно сказал Андрей и вздохнул.
   – Были, – жестко сказал человек, который убил, – и с неожиданным раздражением, странно ослабившим его твердое сухое лицо, усмехнулся. Больше он ничего не сказал, и Тенишев не стал уточнять. Надо признаться, что этого человека вообще не хотелось о чем-либо спрашивать: ощущение при этом (я еще ни о чем не спросил, но легко представил себе) было такое, как будто не спрашиваешь, а просишь.
   – А у него было оружие? – вдруг спросил Стасик. Стасик очень непосредствен, открыт душой и раним; он не может никому и ни в чем отказать, и поэтому его жизнь чудовищно осложняют его отношения с женщинами. В то же время человек он очень порядочный и в доброте своей сильный, и при всей своей мягкости может иногда рассердиться… После его вопроса человек, который убил, тяжело посмотрел на него.
   – У него был нож.
   – А ружье?
   – Двустволка была у второго. Стасик молчал.
   – Ты пошел бы на нож? – заледеневшим голосом – и как-то резко, казалось диссонансом, на ты (хотя здесь вообще не принято было на вы), спросил человек, который убил. Волною… даже опасной, пугающей неприязни окатил этот голос – и я невольно напрягся. Стасик был мастером спорта по плаванию, Игорь – саженного роста, аршин в плечах… но здесь было что-то другое.
   – Я бы убежал, – искренне сказал Стасик. Человек, который убил, криво усмехнулся – не усмехнулся даже, просто скривил односторонней гримасой лицо.
   – Ну, а мне бегать не положено.
   Каждый новый обрушивающийся залп тишины мучительно меня угнетал. Я громко откашлялся и захрустел сигаретной пачкой.
   – Когда нас убивают, – медленно сказал человек, который убил, – мы зовем на помощь милицию. Когда милиция уничтожит опасного для общества преступника, мы кричим: людей убивать нельзя. Интересно у вас получается.
   – Да ничего не получается, – горячо сказал Тенишев и посмотрел нахмурясь на нас. – Что ты, Миша?
   И действительно – ни в наших словах, ни даже в мыслях (по крайней мере, моих) не было ничего, что могло бы послужить причиной его упрека. В нашем напряженном молчании он подозревал, по-видимому, осуждение („а почему? – вдруг подумал я. – Как продолжение… собственных мыслей и чувств?…"), осуждение, которого – не было. Человек этот не понимал (да и я сам не вполне понимал, почему), что просто с ним – тяжело… что нас с ним разделяет – нет, не граница добра и зла, которую разумом я здесь не мог уловить, а просто самодостаточное, навсегда отчуждающее меня от него, непоправимое то, что он – убил, а я – нет… На мгновение мне вдруг стало жалко его, этого железного человека. Положение становилось решительно невыносимым, и я не понимал, почему он не уходил: сидевший напротив него Андрей единственно монотонно кивал (а между прочим, при всей своей незлобивости, не раз говорил: „За насильственные преступления я всех бы расстреливал"), остальные тоже молчали как мертвые и даже шевелились; кажется, даже Тенишев растерялся – не в смысле какой-то душевной слабости, на моей памяти он никогда не терялся, а просто тоже не знал, что сказать, – набычась, поводил головою, как будто шею его теснил воротник… И я тоже не знал, что делать, хотя мне нестерпимо хотелось что-то сказать – и для того, чтобы прекратить эту общую тоскливую пытку, и для того… чтобы выручить – в моих глазах он вдруг начал очеловечиваться, приближаться ко мне – человека, который убил. Уже несколько раз с языка моего готовы были сорваться слова: „Никто вас не осуждает", – и это было бы чистой правдой, я высказал бы ее с непокривленной душой – да мы и знали о происшедшем настолько мало, что и не могли его осуждать… да и за что вообще его осуждать?! – за то, что, рискуя своей жизнью, он угрожающего другим – нашим – жизням бандита убил?., но сама моя фраза – как допущение его осуждения – уже кричала об осуждении! – и мне подумалось вдруг, что одна только мысль о возможности этого будет нестерпима ему…
   – Видел вчера вашего попа, – вдруг глухо сказал человек, который убил, повернув голову к Тенишеву. (В Ясновидове уцелела старая церковь.) Тенишев поднял брови. – Идет мне навстречу и смотрит на меня, как… чуть слезами не умывается. Я ему: ты, говорю, Андрей Иваныч, что? А он мне… – Голос человека, который убил, вдруг задрожал – и лицо исказилось – ненавистью!… – А он мне: ничего, говорит, Михаил… не казнись! Бог, говорит, простит!… Бог простит!!
   Он вырвал изо рта наполовину сгоревшую сигарету и выстрелил ею в костер. Искры полетели.
   – Ну, а ты что? – спросил после звенящей паузы Тенишев.
   – Что… Будь ваш поп помоложе, я бы ему сказал. В Москве, я слышал, двух попов недавно убили, – он вдруг почему-то взглянул на меня; я чуть не дрогнул от его взгляда. – Одного зарубили топором, какая-то заблудшая душа… Хотел я его спросить: сколько же вас надо положить, чтобы пронять? Придумали какую-то херню для оправдания человеческой трусости: не противься злу, врезали по одной скуле – подставляй другую… Утешение для слизняков.
   „Ну, ты ври, да не завирайся", – грубо подумал я с вдруг поднявшимся раздражением – и почувствовал, как в висках горячо застучала кровь. Тогда я много думал об этом, бился в поисках выхода, переживал; в свое время не так Евангелия, как „В чем моя вера?" перевернули меня, но я не знал, как применить основной постулат Иисуса в жизни. В обиходе все было просто – не отвечай злом на зло; это уже было много, спасительно много, – но как было быть при встрече с грубым насилием: над тобою? другими? страной? насилием, угрожающим жизни? Великая идея должна была все объять – она шла от космоса, Бога, не могла она быть неполной… или могла? и в мире нет абсолюта?… Все это я не мог постичь до конца, но для меня это было – святое…
   – Здесь вы не правы, – сказал я неожиданно громко – долго молчал. Человек, который убил, вновь посмотрел на меня – придавил красноватыми в свете костра глазами. – Для того, чтобы подставить под удар вторую щеку… нужно больше мужества, чем для ответного удара.
   – Как это? – спросил Тенишев. – Вот ко мне месяц назад подвалили двое поддатых. Так что надо было, щеки подставлять? Это – храбрость?
   „А ты что лезешь?" – подумал я.
   – Ну, и что ты сделал?
   – Я? – Тенишев посмотрел на женщин. – Дал одному по рогам, он и улетел в канаву. А второй убежал.
   – А если бы не дал?
   Тенишев несколько секунд, не мигая, смотрел на меня.
   – Ты что, Костя? Убили бы меня. Ну, не убили, так отделали бы так, что остался лежать.
   – Ну, так для чего надо больше мужества? Чтобы подставить или чтобы ударить?
   – Да что ты бред какой-то несешь, – рассердился Тенишев.
   – Бред, не бред, ты мне ответь! – в ответ рассердился я. Человек, который убил, смотрел на костер – безо всякого выражения. – Вот Михаил, – с некоторым усилием сказал я – и человек, который убил, медленно поднял глаза, – …вот Михаил сказал, что непротивление злу насилием – удел слизняков. Хорошо, давай возьмем сильного человека. Предположим, что ты, Саня, боксер, каратист или кто там еще… и на тебя нападает человек, который заведомо слабее тебя. Что есть большее мужество: ударить его – или не ответить на его удар? Причинить боль другому – или себе?… Да ты отвечай! – с досадой воскликнул я, видя, что Тенишев поднял глаза и закрутил головою. – Что ты молчишь?
   – Тьфу! – сплюнул Тенишев. – Ладно! Чтобы безо всякого повода покончить жизнь самоубийством или дать себя покалечить – нужно больше мужества, чем покалечить другого…
   – …тем более если ты в состоянии сделать это.
   – …но бред же, бред! Да тебе просто инстинкт самосохранения этого не позволит!
   – Разум и вера ломают даже инстинкты… но я не об этом говорю, – я перевел взгляд на человека, который убил. – Я говорю о том, что для сильного человека не противиться злу насилием – требует больше мужества, чем ответить ударом на удар. Иисус не был трусом.
   – О-о-хо-хо, – прокряхтел Тенишев, махнувши рукой.
   – А вот ты, Костя, говоришь, – видимо волнуясь, вдруг сказала Марина, – не противься злу…
   – Это не я говорю, а Иисус, – с досадой – а в душе с раздражением – сказал я. Тебя еще здесь не хватало.
   – Но ведь в другом месте Иисус говорит: не мир я вам принес, а меч…
   – В контексте эта фраза не имеет никакого отношения ни к насилию, ни к войне, – неохотно сказал я.
   Тенишев вздохнул и выдохнул, трепеща губами.
   – А вы, случайно, не из монастыря? – неожиданно для меня снисходительно спросил человек, который убил.
   „Ты сильный, ты очень сильный человек, – враждебно билось в моем опьяневшем мозгу – еще и от яда уязвленного самолюбия. – Ты много сильнее меня. Но так, как убил ты, и я бы убил. Потому что я бы тоже, как ты…"
   – Нет, я с оборонного завода, – сказал я. -…А почему вы не выстрелили ему в ноги?
   Красноватые радужки человека, который убил, угрожающе всплыли над нижними веками. Я держал его взгляд, наливаясь с каждой секундой агрессивной, отталкивающей неприязнью… Еще час назад здесь было так покойно и хорошо. „Ведь у тебя не было причин ненавидеть его, – тяжело, ему в глаза думал я. – А ты выстрелил ему прямо в лоб… Даже не в лоб, в лоб ты, конечно, попал случайно, ты просто механически целил в белеющее в темноте вагона лицо. Почему?… Почему ты вообще не выпрыгнул из вагона и не взял на мушку открытую дверь? Я знаю, почему. Потому что ты…"
   Человек, который убил, растянул тонкие губы в усмешке. Глаза его не смеялись.
   – Считайте – потому что я испугался.
   Он посмотрел на часы и встал. Тенишев вздохнул, искоса взглянул на меня и тоже поднялся.
   – Ну, я подъеду часа через полтора. – Давай, – сказал Андрей.
   Человек, который убил, повернулся и не прощаясь широко зашагал к машине. Тенишев пошел вслед за ним. Коротко выстрелили освобожденные защелки дверей: „Нива", как гигантский светляк, затеплилась золотистым внутренним светом. Басовито лязгнули двери. Салон погас. Запульсировал двигатель…