Рот его разодран, как губа лошади, польский кунтуш его охвачен драгоценным поясом и под кафтаном корчатся фарфоровые ножки, накрашенные, босые, изрезанные серебряными гвоздями.
   Под статуей стоял в зеленом сюртуке пан Людомирский. Он простер над нами иссохшую руку и проклял нас. Казаки выпучили глаза и развесили соломенные чубы. Громовым голосом звонарь церкви святого Валента предал нас анафеме на чистейшей латыни. Потом он отвернулся, упал на колени и обнял ноги Спасителя.
   Придя к себе в штаб, я написал рапорт начальнику дивизии об оскорблении религиозного чувства местного населения. Костел было приказано закрыть, а виновных подвергнуть дисциплинарному взысканию и предать суду военного трибунала.
   ШЕВЕЛЕВ.
   
   На санитарной линейке умирает Шевелев, полковой командир. Ночь, пронзенная отблесками канонады, выгнулась над ним, и женщина сидит у его ног. Левка, кучер начдива, подогревает в котелке пищу. Левкин чуб висит над костром. Стреноженные кони хрустят в кустах. Левка размешивает веткой в котелке и говорит Шевелеву, умирающему на санитарной линейке:
   - Работал я, товарищок, в Темрюке, в городе, работал парфорсную езду, а также атлет легкого веса. Городок, конечно, для женщины утомительный, завидели меня дамочки, стены рушат... "Лев Гаврилыч, не откажите принять закуску по карте, не пожалеете безвозвратно потерянного времени"... Подались мы с одной в трактир. Требуем телятины две порции, требуем полштофа, сидим с ней совершенно тихо, выпиваем... Гляжу - суется ко мне некоторый господин, одет ничего, чисто, но в личности его я замечаю большое воображение, и сам он под мухой.
   - Извиняюсь, - говорит, - какая у вас, между прочим, национальность?
   - По какой причине, - спрашиваю, - вы меня, господин, за национальность трогаете, когда я тем более нахожусь при дамском обществе?
   А он:
   - Какой вы, говорит, есть атлет... Во французской борьбе из таких бессрочную подкладку делают. Докажите мне свою нацию...
   Ну, однако, еще не рублю.
   - Зачем вы, - говорю, - не знаю вашего имени-отчества, такое недоразумение вызываете, что здесь обязательно должен кто-нибудь в настоящее время погибнуть, иначе говоря, лечь до последнего издыхания?
   - До последнего лечь, - повторяет Левка с восторгом и протягивает руки к небу, окружая себя ночью, как нимбом. Неутомимый ветер, чистый ветер ночи поет, наливается звоном и колышет души. Звезды пылают во тьме, как обручальные кольца, они падают на Левку, путаются в волосах и гаснут в лохматой его голове.
   - Лев, - шепчет ему вдруг Шевелев синими губами, - иди сюда. Золото какое есть - Сашке, - говорит раненый, - кольца, сбрую - все ей. Жили, как умели, вознагражу. Одежду, сподники, орден за беззаветное геройство - матери на Терек. Отошли с письмом и напиши в письме - кланялся командир и не плачь. Хата тебе, старуха, живи. Кто тронет, - скачи к Буденному: я Шевелева матка. Коня Абрамку жертвую полку, коня жертвую на помин моей души...
   - Понял про коня, - бормочет Левка и взмахивает руками.
   - Саш, - кричит он женщине, - слыхала, чего говорит?.. При ем сознавайся - отдашь старухе ейное, аль не отдашь?..
   - Мать вашу в пять, - отвечает Сашка и отходит в кусты, прямая, как слепец.
   - Отдашь сиротскую долю? - догоняет ее Левка и хватает за горло. - При ем говори.
   - Отдам. Пусти!
   И тогда, вынудив признание, Левка снял котелок с огня и стал лить варево умирающему в окостеневший рот. Щи стекали с Шевелева, ложка гремела в его сверкающих мертвых зубах, и пули все тоскливее, все сильнее пели в густых просторах ночи.
   - Винтовками бьет, гад, - сказал Левка.
   - Вот халуйское знатье, - ответил Шевелев, - пулеметами вскрывает нас на правом фланге.
   И, закрыв глаза, торжественный, как мертвец на столе, Шевелев стал слушать бой большими и восковыми своими ушами. Рядом с ним Левка жевал мясо, хрустя и задыхаясь. Кончив мясо, Левка облизал губы и потащил Сашку в ложбинку.
   - Саш, - сказал он, дрожа, отрыгиваясь и вертя руками. Саш, как перед богом, все одно в грехах, как в репьях... Раз жить, раз подыхать. Поддайся, Саш, отслужу хучь бы кровью... Век его прошел, Саш, а дней у бога не убыло...
   Они сели в высокую траву. Медлительная луна выползла из-за туч и остановилась на обнаженном Сашкином колене.
   - Греетесь, - пробормотал Шевелев, - а он, гляди, четырнадцатую дивизию погнал.
   Левка хрустел и задыхался в кустах. Мглистая луна шлялась по небу, как побирушка. Далекая пальба плыла в воздухе. Ковыль шелестел на потревоженной земле, и в траву падали августовские звезды.
   Потом Сашка вернулась на прежнее место. Она стала менять раненому бинты и подняла фонарик над загнивающей раной.
   - К завтрему уйдешь, - сказала Сашка, обтирая Шевелева, вспотевшего прохладным потом. - К завтрему уйдешь, она в кишках у тебя, смерть...
   И в это мгновение многоголосный и плотный удар повалился на землю. Четыре свежие бригады, введенные в бой объединенным командованием неприятеля, выпустили по Буску первый снаряд и, разрывая наши коммуникации, зажгли водораздел Буга. Послушные пожары встали на горизонте, и тяжелые птицы канонады вылетели из огня. Буск горел, и Левка, обеспамятевший халуй, полетел по лесу в качающемся экипаже начдива шесть. Он натянул малиновые вожжи и бился о пни лакированными колесами. Шевелевская линейка неслась за ним, и внимательная Сашка правила лошадьми, прыгавшими из упряжки.
   Так приехали они к опушке, где стоял перевязочный пункт. Левка выпряг лошадей и пошел к заведующему просить попону. Он пошел по лесу, заставленному телегами. Тела санитаров торчали под телегами, и несмелая заря билась над солдатскими овчинами. Сапоги спящих были брошены врозь, зрачки их заведены к небу и черные ямы ртов перекошены.
   Попона нашлась у заведующего; Левка вернулся к Шевелеву, поцеловал его в лоб и покрыл с головой. Тогда к линейке приблизилась Сашка. Она вывязала себе платок под подбородком и отряхнула платье от соломы.
   - Павлик, - сказала она, - Исус Христос мой, - и легла на мертвеца боком и прикрыла его своим непомерным телом.
   - Убивается, - сказал тогда Левка, - ничего не скажешь, хорошо жили. Теперь ей снова под всем эскадроном хлопотать. Не сладко...
   И он проехал дальше в Буск, где расположился штаб 6 кавдивизии.
   Там, в десяти верстах от города шел бой с савинковскими казаками. Предатели сражались под командой эсаула Яковлева, передавшегося полякам. Они сражались мужественно. Начдив вторые сутки был с войсками, и Левка, не найдя его в штабе, вернулся к себе в хату, почистил лошадей, облил водой колеса экипажа и лег спать в клуне. Сарай был набит свежим сеном зажигательным, как духи. Левка выспался и сел обедать. Хозяйка сварила ему картошки, залила ее простоквашей. Левка сидел уже у стола, когда на улице раздался траурный вопль труб и топот многих копыт. Эскадрон с трубачами и штандартами проходил по извилистой галицийской улице. Тело Шевелева, положенное на лафет, было перекрыто знаменами. Сашка ехала за гробом на шевелевском жеребце, и казацкая песня сочилась из задних рядов.
   Эскадрон прошел по главной улице и потом повернул к реке. Тогда Левка, босой и без шапки, пустился бегом за уходящим отрядом и схватил за поводья лошадь командира эскадрона.
   Ни командарм, остановившийся у перекрестка и отдававший честь мертвому командиру, ни штаб его не слышали, что сказал Левка эскадронному.
   - Сподники, - донес к нам ветер обрывки слов, - мать на Тереке, - услышали мы Левкины бессвязные крики, и потом эскадронный высвободил свои поводья и показал рукой на Сашку. Женщина помотала головой и проехала дальше. Тогда Левка вскочил к ней на седло, схватил ее за волосы, отогнул голову и разбил ей кулаком лицо. Сашка вытерла подолом кровь и поехала дальше. Левка слез с седла, откинул чуб и завязал на бедрах красный шарф. И завывающие трубачи повели эскадрон дальше, к сияющей линии Буга.
   Он скоро вернулся к нам, Левка, кучер начдива, и закричал блестя глазами:
   - Распатронил ее в чистую... Отошлю, говорит, матери, когда нужно. Евоную память, говорит, сама помню. А помнишь, так не забывай, гадючья кость... А забудешь - мы еще разок напомним. Второй раз забудешь - мы второй раз напомним...
   БЕРЕСТЕЧКО.
   
   Мы делали переход из Хотина в Берестечко. Бойцы дремали в высоких седлах. Песня журчала, как пересыхающий ручей. Чудовищные трупы валялись на тысячелетних курганах. Мужики в белых рубахах ломали шапки перед нами... Черная бурка начдива Апанасенки веяла над штабом, как мрачный флаг. Пуховый башлык был перекинут через бурку, и кривая сабля лежала сбоку, как приклеенная. Ее рукоятка из черной кости оправлена пышным узором, и футляр хранится у ординарцев, ведущих за начдивом заводных коней.
   Мы проехали казачьи курганы и вышку Богдана Хмельницкого. Из-за могильного камня выполз дед с бандурой и детским голоском спел нам про былую казачью славу. Мы прослушали песню молча, потом развернули штандарты и под звуки гремящего марша ворвались в Берестечко. Жители заложили ставни железными палками, и тишина, полновластная тишина, взошла на местечковый свой трон.
   Квартира мне попалась у рыжей вдовы, пропахшей вдовьим горем. Я умылся с дороги и вышел на улицу. На столбах висели уже объявления о том, что военкомдив Винокуров прочтет вечером доклад о втором Конгрессе Коминтерна. Прямо перед моими окнами несколько казаков расстреливали за шпионаж старого еврея с серебряной бородой. Старик взвизгивал и вырывался. Тогда Кудря из пулеметной команды взял его голову и спрятал ее у себя подмышками. Еврей затих и расставил ноги. Кудря левой рукой вытащил кинжал и осторожно зарезал старика, не забрызгавшись. Потом он стукнул в закрытую раму.
   - Если кто интересуется, - сказал он, - нехай приберет. Это свободно.
   И казаки завернули за угол. Я пошел за ними следом и стал бродить по местечку. В нем больше всего живут евреи, а на окраинах расселились русские мещане-кожевники. Они живут чисто, в белых домиках, за зелеными ставнями. Вместо водки мещане пьют пиво или мед, разводят табак в палисадничках и курят его из длинных гнутых чубуков, как галицийские крестьяне. Соседство трех племен, деятельных и деловитых, разбудило в них упрямое трудолюбие, свойственное иногда русскому человеку, когда он еще не обовшивел, не отчаялся и не упился.
   Быт выветрился в Берестечке, а он был прочен здесь. Отростки, которым перевалило за три столетия, все еще зеленели на Волыни теплой гнилью старины. Евреи связывали здесь нитями нажимы русского мужика с польским паном, чешского колониста с Лодзинской фабрикой. Это были контрабандисты, лучшие на границе, и почти всегда воители за веру. Хасидизм держал в удушливом плену это суетливое население из корчмарей, разносчиков и маклеров. Мальчики в капотиках все еще топтали вековую дорогу к хасидскому хедеру, и старухи по-прежнему возили невесток к цадику с яростной мольбой о плодородии.
   Евреи живут здесь в просторных домах, вымазанных белой или водянисто-голубой краской. Традиционное убожество этой архитектуры насчитывает столетия. За домом тянется всегда сарай в два, иногда в три этажа. В нем никогда не бывает солнца. Сараи эти, неописуемо мрачные, заменяют наши дворы. Потайные ходы ведут в подвалы и в конюшни. Во время войны в этих катакомбах спасаются от пуль и грабежей. Здесь скопляются за много дней человечьи отбросы и навоз скотины. Уныние и ужас заполняют катакомбы едкой вонью и протухшей кислотой испражнений.
   Берестечко нерушимо воняет и до сих пор, от всех людей шибет запахом гнилой селедки. Местечко смердит в ожидании новой эры, и вместо людей по нему ходят слинявшие схемы пограничных несчастий. Они надоели мне к концу дня, и я ушел поэтому за городскую черту, поднялся в гору и проник в опустошенный замок графов Рациборских, недавних владетелей Берестечка.
   Спокойствие заката сделало траву у замка голубой. Над прудом взошла луна, зеленая, как ящерица. Из окна мне видно поместие графов Рациборских - луга и плантации из хмеля, скрытые муаровыми лентами сумерек.
   В замке жили раньше помешанная девяностолетняя графиня с сыном. Она глумилась над сыном за то, что он не дал наследников угасающему роду, и - мужики божились мне - графиня била сына кучерским кнутом.
   Внизу на площадке собрался митинг. Пришли крестьяне, евреи и кожевники из предместья. Над ними разгорелся восторженный голос Винокурова и нежный звон его шпор. Он говорил им о втором Конгрессе Коминтерна, а я бродил вдоль стен, где нимфы с выколотыми глазами водят старинный хоровод. Потом в углу, на затоптанном полу нашел обрывок пожелтевшего письма. На нем вылинявшими чернилами было написано: Berestecko, 1820. Paul, mon bien aime, on dit que l'empereur Napoleon est mort, est-ce vrai? Moi je me sens bien, les couches ont ete faciles, notre petit heros acheve sept semaines*1...
   /*1 Берестечко. 1820. Поль, мой любимый, говорят, что император Наполеон умер, правда ли это? Я чувствую себя хорошо, роды были легкие, нашему маленькому герою исполнилось уже семь недель...
   А внизу не умолкает голос военкомдива. Он страстно убеждает озадаченных мещан и обворованных евреев:
   - Вы - власть. Все, что здесь - ваше. Нет панов. Приступаю к выборам Ревкома.
   КОНКИН.
   
   Крошили мы шляхту по-за Белой-Церковью. Крошили вдосталь, аж деревья гнулись. Я с утра отметину получил, но выкомаривал ничего себе, подходяще. Денек, помню, уже к вечеру пригибался. От комбрига я отбился, пролетариату всего казачишек пяток за мной увязалось. Кругом в обнимку рубаются, как поп с попадьей, юшка из меня помаленьку капает, конь мой передом мочится... Одним словом - два слова...
   Вынеслись мы со Спирькой Забутым подальше от леска, глядим - подходящая арифметика... Саженях в трехстах, ну, не более, не то штаб пылит, не то обоз. Штаб - хорошо, обоз - того лучше. Барахло у ребятишек пооборвалось, рубашонки такие, что половой зрелости не достигают.
   - Забутый, - говорю я Спирьке, - мать твою и так, и этак, и всяко, предоставляю тебе слово, как записавшемуся оратору, ведь это штаб ихний уходит...
   - Свободная вещь, что штаб, - говорит Спирька, - но только ты протекаешь, а мне своя рогожа чужой рожи дороже. Нас двое, их восемь...
   - Дуй ветер, Спирька, - говорю, - все равно я им ризы испачкаю, - помрем за кислый огурец и мировую революцию...
   И пустились. Было их восемь сабель. Двоих сняли мы винтами на корню. Третьего, вижу, Спирька ведет в штаб Духонина для проверки документов. А я в туза целюсь. Малиновый, ребята, туз, при цепке и золотых часах. Прижал я его к хуторку. Хуторок там был весь в яблоне и вишне. Конь под моим тузом, как купцова дочка, но пристал. Бросает тогда пан генерал поводья, примеряется ко мне маузером и делает мне в ноге дырку.
   - Ладно, - думаю, - будешь моя, раскинешь ноги.
   Нажал я колеса и вкладываю в коника два заряда. Жалко было жеребца. Большевичок был жеребец, чистый большевичок. Сам рыжий, как монета, хвост пулей, нога струной. Ликвидировал я эту скотину. Думал, живую Ленину свезу, ан не вышло. Рухнула лошадка, как невеста, и туз мой с седла снялся. Подорвал он в сторону, потом еще разок обернулся и еще один сквозняк мне в фигуре сделал. Имею я, значит, при себе три отличия в делах против неприятеля.
   - Исусе, - думаю, - он, чего доброго, убьет меня нечаянным порядком.
   Подскакал я к нему, а он уже шашку выхватил, и по щекам его слезы текут, белые слезы, человечье молоко.
   - Даешь орден Красного Знамени, - кричу, - сдавайся, ясновельможный, покуда я жив...
   - Не моге, пан, - отвечает старик, - ты зарежешь меня...
   А тут Спиридон передо мной, как лист перед травой. Личность его в мыле, глаза от морды на нитках висят.
   - Вася, - кричит он мне, - страсть сказать, сколько я людей кончил. А ведь это генерал у тебя, на нем шитье, мне желательно его кончить.
   - Иди к турку, - говорю я Забутому и серчаю, - мне шитье его крови стоит.
   И кобылой моей загоняю я генерала в клуню, сено там было или так. Тишина там была, темнота, прохлада.
   - Пан, - говорю, - утихомирь свою старость, сдайся мне за ради бога, и мы отдохнем с тобой, пан.
   А он дышит у стенки грудью и трет лоб красным пальцем.
   - Не моге, - говорит, - ты зарежешь меня, - только Буденному отдам я мою саблю.
   Буденного ему подай. Эх, горе ты мое. И вижу - пропадает старый.
   - Пан, - кричу я и плачу и зубами скрегочу, - слово пролетария, я сам высший начальник. Ты шитья на мне не ищи, а титул есть. Титул, вот он - музыкальный эксцентрик и салонный чревовещатель из города Нижнего... Нижний город на Волге-реке...
   И бес меня взмыл. Генеральские глаза передо мной, как фонари мигнули. Красное море передо мной открылось. Обида солью вошла мне в рану, потому вижу, не верит мне дед. Замкнул я тогда рот, ребяты, поджал брюхо, взял воздуху и понес по старинке, по-нашенскому, по-бойцовски, по-нижегородски и доказал шляхте мое чревовещание.
   Побелел тут старик, взялся за сердце и сел на землю.
   - Веришь теперь Ваське эксцентрику, третьей непобедимой кавбригады комиссару...
   - Комиссар? - кричит он.
   - Комиссар, - говорю я.
   - Коммунист? - кричит он.
   - Коммунист, - говорю я.
   - В смертельный мой час, - кричит он, - в последнее мое воздыхание, скажи мне, друг мой, казак, - коммунист ты или врешь?
   - Коммунист, - говорю я.
   Садится тут мой дед на землю, целует какую-то ладанку, ломает на-двое саблю и зажигает две плошки в своих глазах, два фонаря над темной степью.
   - Прости, - говорит, - не могу сдаться коммунисту, - и здоровается со мной за руку, - прости, - говорит, - и руби меня по-солдатски...
   Эту историю со всегдашним своим шутовством рассказал нам однажды на привале прославленный Конкин, политический комиссар N...ской кавбригады и троекратный кавалер ордена Красного Знамени.
   - И до чего же ты, Васька, с паном договорился?
   - Договоришься ли с ним. Гоноровый выдался. Покланялся я ему еще, а он упирается. Бумаги мы тогда у него взяли, какие были, маузер взяли, седелка его, чудака, и посейчас подо мной. А потом вижу - каплет из меня все сильней, ужасный сон на меня нападает, и сапоги мои полны крови, не до него...
   - Облегчили, значит, старика?
   - Был грех.
   ЧЕСНИКИ.
   
   Шестая дивизия скопилась в лесу, что у деревни Чесники и ждала сигнала к атаке. Но Апанасенко, начдив шесть, поджидал вторую бригаду и не давал сигнала. Тогда к начдиву подъехал Ворошилов. Он толкнул его мордой лошади в грудь и сказал:
   - Волыним, начдив шесть, волыним.
   - Вторая бригада, - ответил Апанасенко глухо, - согласно вашего приказания идет на рысях к месту происшествия.
   - Волыним, начдив шесть, волыним, - повторил Ворошилов, захохотал и разорвал на себе ремни. Апанасенко отступил от него на шаг.
   - Во имя совести, - закричал он и стал ломать сырые пальцы, - во имя совести не торопить меня, товарищ Ворошилов.
   - Не торопить, - прошептал Клим Ворошилов, член Реввоенсовета, и закрыл глаза. Он сидел на лошади с прикрытыми глазами и молчал и шевелил губами. Казак в лаптях и в котелке смотрел на него с недоумением. Штаб армии, рослые генштабисты в штанах, краснее, чем человеческая кровь, делали гимнастику за его спиной и пересмеивались. Скачущие эскадроны шумели в лесу, как шумит ветер, и ломали ветви. Ворошилов расчесывал маузером гриву своей лошади, потом он обернулся к Буденному и выстрелил в воздух...
   - Командарм, - закричал он, - скажи войскам напутственное слово. Вот он стоит на холмике, поляк, стоит как картина и смеется над тобой...
   Поляки в самом деле были видны в бинокль. Штаб армии вскочил на коней, и казаки стали стекаться к нему со всех сторон.
   Иван Акинфиев, бывший повозочный Ревтрибунала, проехал мимо и толкнул меня стременем.
   - Ты в строю, Иван, - сказал я ему, - ведь у тебя ребер нету.
   - Положил я на эти ребра, - ответил Акинфиев, сидевший на лошади бочком, - дай послухать, что человек рассказывает.
   И он проехал вперед и протиснулся к Буденному в упор.
   Тот вздрогнул и сказал тихо:
   - Ребята, - сказал Буденный, - у нас плохая положения, веселей надо, ребята...
   - Даешь Варшаву, - закричал казак в лаптях и в котелке, выкатил глаза и рассек саблей воздух.
   - Даешь Варшаву, - закричал Ворошилов, поднял коня на дыбы и влетел в средину эскадронов.
   - Бойцы и командиры, - сказал он со страстью, - в Москве, в древней столице, основалась небывалая власть. Рабоче-крестьянское правительство, первое в мире, приказывает вам, бойцы и командиры, атаковать неприятеля и привезти победу.
   - Сабли к бою, - отдаленно запел Апанасенко за спиной командарма, и вывороченные малиновые его губы с пеной заблестели в рядах. Красный казакин начдива был оборван, и мясистое, омерзительное его лицо искажено. Клинком неоценимой сабли он отдал честь Ворошилову.
   - Согласно долга революционной присяги, - сказал начдив шесть, хрипя и озираясь, - докладаю Реввоенсовету Первой Конной: вторая непобедимая кавбригада на рысях подходит к месту происшествия.
   - Делай, - ответил Ворошилов и махнул рукой. Он тронул повод, и Буденный поехал с ним рядом. Они ехали рядом на длинных рыжих кобылах в одинаковых кителях и в сияющих штанах, расшитых серебром. Бойцы, подвывая, двигались за ними, и бледная сталь мерцала в сукровице осеннего солнца. Но я не услышал единодушия в казацком вое и, дожидаясь атаки, я ушел в лес, в глубь его, к стоянке питпункта.
   Две пухлых сестры в передничках укладывались там на траве. Они толкались молодыми грудями и отпихивались друг от дружки. Они смеялись замирающим бабьим смешком и подмигивали мне снизу, не мигая. Так подмигивают пересыхающему парню деревенские девки с голыми ногами, деревенские девки, взвизгивающие, как обласканные щенята, и ночующие на дворе в томительных подушках скирды. Подальше от сестер лежал в бреду раненый красноармеец и Степка Дуплищев, вздорный казаченок, чистил скребницей Урагана, кровного жеребца, принадлежавшего начдиву и происходившего от Люлюши, Ростовской рекордистки. Раненый скороговоркой вспоминал о Шуе, о нетели и о каких-то оческах льна, а Дуплищев, заглушая его жалкое бормотанье, пел песню о денщике и толстой генеральше, пел все громче и взмахивал скребницей и гладил коня. Но его прервала Сашка, опухшая Сашка, дама всех эскадронов. Она подъехала к мальчику и прыгнула на землю.
   - Сделаемся, што ль? - сказала Сашка.
   - Отваливай, - ответил Дуплищев, повернулся к ней спиной и стал заплетать ленточки в гриву Урагану.
   - Свому слову ты хозяин, Степка? - сказала тогда Сашка, или ты вакса.
   - Отваливай, - ответил Степка, - свому слову я хозяин.
   Он вплел все ленточки в гриву и вдруг закричал мне с отчаянием:
   - Вот, Кирилл Васильич, обратите маленькое внимание какое надругание она надо мной делает. Это цельный месяц я от нее вытерпляю несказанно што. Куды ни повернусь - она тут, куды ни кинусь - она загородка путя моего, спусти ей жеребца, да спусти ей жеребца. Ну, когда начдив каждоденно мне наказывает: "к тебе, говорит, Степа, при таком жеребце многие проситься будут, но не моги ты пускать его по четвертому году"...
   - Вас, небось, по пятнадцатому году пускаешь, пробормотала Сашка и отвернулась. - По пятнадцатому, небось, и ничего, молчишь, только пузыри пускаешь.
   Она отошла к своей кобыле, укрепила подпруги и изготовилась ехать. Шпоры на ее туфлях гремели, ажурные чулки были забрызганы грязью и убраны сеном, и чудовищная грудь ее закидывалась за спину.
   - Целковый-то я привезла, - сказала Сашка в сторону и поставила туфлю с шпорой в стремя. - Привезла да вот отвозить надо.
   Она вынула два новеньких полтинника, поиграла ими на ладони, и спрятала опять за пазуху.
   - Сделаемся, што ль? - сказал тогда Дуплищев, не спуская глаз с серебра, и повел жеребца. Сашка выбрала покатое место на полянке и поставила кобылу.
   - Ты один, видно, по земле с жеребцом ходишь, - сказала она Степке и стала направлять Урагана. - Да только кобыленка у меня позиционная, два года не покрыта; дай, думаю, хороших кровей добуду...
   Сашка справилась с жеребцом и потом отвела в сторонку свою лошадь:
   - Вот мы и с начинкой, девочка, - прошептала она, поцеловала свою кобылу в лошадиные пегие мокрые губы с нависшими палочками слюны, потерлась об лошадиную морду и стала вслушиваться в шум, топавший по лесу.
   - Вторая бригада бежит, - сказала Сашка строго и обернулась ко мне. - Ехать надо, Лютыч...
   - Бежит, не бежит, - закричал Дуплищев, и у него перехватило в горле, - ставь, дьякон, деньги на кон...
   - С деньгами я вся тут, - пробормотала Сашка и вскочила на кобылу.
   Я бросился за ней, и мы двинулись галопом. Вопль Дуплищева раздался за нами и легкий стук выстрела.
   - Обратите маленькое внимание, - кричал казачонок и изо всех сил бежал по лесу.
   Ветер прыгал между ветвями, как обезумевший заяц, вторая бригада летела сквозь галицийские дубы, Ворошилов стоял на холмике и стрелял из маузера, безмятежная пыль канонады восходила над землей, как над мирной хатой. И по знаку начдива мы пошли в атаку, в незабываемую атаку при Чесниках.
   ЗАМОСТЬЕ.
   
   Начдив и штаб его лежали на скошенном поле в трех верстах от Замостья. Войскам предстояла ночная атака города. Приказ по армии требовал, чтобы мы ночевали в Замостье, и начдив ждал донесений о победе.
   Шел дождь. Над залитой землей летели ветер и тьма. Все звезды были задушены раздувшимися чернилами туч. Изнеможенные лошади вздыхали и переминались во мраке. Им нечего было дать. Я привязал повод коня к моей ноге, завернулся в плащ и лег в яму, полную воды. Размокшая земля открыла мне успокоительные объятия могилы. Лошадь натянула повод и потащила меня за ногу. Она нашла пучок травы и стала щипать его. Тогда я заснул и увидел во сне клуню, засыпанную сеном. Над клуней гудело пыльное золото молотьбы. Снопы пшеницы летели по небу, июльский день переходил в вечер, и чащи заката запрокидывались над селом.