Моя подруга Муська задыхалась от ужаса и восторга. Светлые волосы её торчали во все стороны, круглое курносое лицо пылало.
   — Схватил и не пускает.
   — Как — схватил? — недоверчиво переспросила я. — Чем?
   — Как это чем?! — закричала Муська. — Конечно же, не лапами. Думаешь, я не знаю, что у змей нет лап? — И драматическим шёпотом проговорила: — Кольцами! Обвился вокруг неё кольцами и не пускает. Народу вокруг — туча, мать девчонки вся поседела. Ему и кроликов дают, и даже ягненочка — не берёт. А когда ему дают бутерброд, так он… — Муська внезапно замолчала, вытаращила глаза и сглотнула слюну, так он его не ест, а отдаёт девочке. Берёт в пасть и подносит к её руке.
   — Ну, уж это враки, — решительно сказала я. — Это ж змея, а не рыцарь.
   — Не веришь? — закричала Муська. — А про обезьянку забыла?
   Правда, была история с обезьянкой. Она удрала из клетки и долго металась по зиявшему оконными проёмами огромному дому возле парка, пока её не словили. Была весна 1944 года, не прошло и шести месяцев с тех пор, как фашисты были изгнаны из города. Очевидцы утверждали, что зоопарку особенно не повезло: туда падали бомбы, туда попадали снаряды, многие клетки были повреждены.
   В первый же день прихода гитлеровцев на главной улице появился тигр. Он оглох от пальбы, был смертельно испуган и неуверенно ковылял вдоль домов, поджимая заднюю раненую лапу. И там же, у стены наполовину сгоревшего дома, эсесовец застрелил его — «храбрец» стрелял из машины.
   Это происшествие заставило фашистов посетить зоопарк. Там в уцелевших клетках метались голодные звери — их не успели вывезти. Петька из нашего двора — мой закадычный друг и товарищ по зоокружку — рассказывал, что он как раз собрался накормить травой косулю, когда на дорожках появились офицер и несколько солдат. Стоял октябрь, листья на деревьях совсем пожелтели. И такой же жёлто-золотой, как эти листья, лежал в своей клетке самый старый зверь зоопарка — огромный гривастый лев. Его звали Соломон. Раньше, если мы громко произносили его имя, старый лев царственным движением поворачивал к нам свою прекрасную тяжёлую голову. Он родился в неволе, люди не обижали его, поэтому он не боялся людей и никогда с рёвом и рыком не метался по своей тесной клетке.
   — Со-ло-мон! — громко прочитал офицер табличку и захохотал. Он показал на льва пальцем и добавил: — Юде.
   Это слово Петька уже знал — «юде» означало «еврей», а у фашистов это слово было равно слову «смерть». Тогда солдаты вскинули автоматы и расстреляли льва.
   Теперь зоопарк стоял почти пустой: немногочисленным оставшимся сотрудникам и сторожам удалось сохранить очень мало животных. Но удав был — это точно. Я сама видела его, когда бегала в зоопарк. И вот теперь Муська утверждает, что этот удав сбежал в лесопарк и, будто принцессу из сказки, взял в плен обыкновенную пятиклассницу.
   — Ты сама это видела? — спросила я.
   — Так сама же, — завопила Муська. — Своими собственными глазами.
   И для убедительности она шлёпнула себя ладошкой по круглым карим глазам.
   — Тогда я тоже сама посмотрю, — сказала я. — Увижу — тогда поверю.
   — С ума сошла, — презрительно пожала плечами Муська. — Трамваи-то ходят только до парка. А там идти, наверно, целый день. Или даже больше. Меня сосед на машине подвёз.
   — Ладно, дойду, — мрачно сказала я.
   Мне и самой эта затея казалась сомнительной — идти до лесопарка. Мы туда пешком не ходили. Если бы ещё пораньше выйти, а то сейчас было уже десять утра. Но удав и девочка в его могучих кольцах уже овладели моим воображением. Я как наяву видела кусты в прозрачной весенней зелени, толпу, жмущуюся к этим кустам, а на полянке сидит тоненькая девочка, её ноги и талия охвачены чешуйчатым телом огромной змеи, а змеиная голова с холодными глазами лежит у девочки на коленях…
   — Пойду, — упрямо повторила я и попросила Муську: — Ты подожди с полчасика, а потом скажи моей маме, что я ушла в лесопарк посмотреть на удава. И пусть она не волнуется: к вечеру вернусь.
   В трамвае только и разговоров было, что об удаве и его пленнице. Одна толстая тётка в цветастом платке утверждала, что удав ухватил восемнадцатилетнюю девушку. Я только молча усмехалась — я-то знала точно, что это пятиклассница, ведь Муська своими глазами видела… Но когда какой-то мальчишка, посиневший в своём драном ватнике, стал заверять весь трамвай, что в плену хлопец, а никакая не девушка, я не выдержала.
   — Не бреши, — запальчиво сказала я ему. — Не хлопец, а девочка. Пятиклассница.
   — А ты видела? — смерил он меня взглядом.
   — А ты?
   — А ты?
   — А я как раз и еду в лесопарк, — небрежно сказала я. — Сначала трамваем, а потом пешком. Но я и так знаю, что девочка.
   Мальчишка замолчал. На конечной остановке он тоже сошёл и оказался рядом, маленький, пониже меня, шмыгающий носом на резком весеннем ветру.
   — Ты куда? — спросила я.
   — Вот увидишь, что хлопец, — вместо ответа сказал он.
   И мы пошли рядом — шаг в шаг. По обе стороны дороги лежали луговины, пёстрые от первых цветов. В небе тонко звенел жаворонок.
   Никогда не забыть мне эту дорогу. Иной раз мне кажется, что это был самый долгий в моей жизни путь, — может быть, потому, что мы молчали. Мальчишка был не из разговорчивых. В ответ на мой вопрос, как его зовут, он буркнул: «Семён», — и снова замолчал. Наконец, он пробормотал:
   — И чего его сюда понесло?
   — Кого, удава?
   — Да нет, хлопца. Может, за патронами?..
   — Патронов и на лугу хватает, — возразила я. — Тут, знаешь, какие бои были! Да и не хлопец это вовсе, а девочка. Она за фиалками пошла в лесопарк.
   — На чёрта ей фиалки, когда вон цветов — завались.
   — Так эти… цветы… стоят двадцать копеек букет, а фиалки пятьдесят. Может, она матери помочь хотела? Может, у них отец погиб?
   — У меня тоже погиб, — вдруг сказал Семён и посмотрел мне прямо в глаза. — А у тебя?
   — Живой, — сдавленно сказала я, словно была виновата в том, что мой папка жив.
   — Это хорошо, что живой, — деловито сказал Семён. — Значит, вернётся. Теперь уже недолго. Мама ещё летом сказала — теперь уже недолго.
   Что-то в его голосе заставило меня остановиться и со страхом посмотреть на моего спутника.
   — Её в июле расстреляли. — Семён тоже остановился. — В августе наши пришли, а в июле её расстреляли. За партизан. Она связная была. В лесопарк, между прочим, на связь выходила. И взяли её тоже тут. Ну, пошли!
   — Не надо, — сказала я, стараясь не плакать. — Пойдём назад. Может, вообще всё это брехня — про удава.
   — Чего ты боишься? — сказал Семён совсем другим тоном. — Теперь уже ничего — не так страшно. Я на то место часто хожу. А ты откуда знаешь про удава?
   — Подруга сказала. Она своими глазами видела.
   — Как же ты говоришь — брехня, если подруга сказала? Пошли!
   И мы снова двинулись по раскисшей весенней дороге. Только теперь уже говорили, не замолкая. Про то, как в эвакуации я каждый день бегала в госпиталь для незрячих и читала им книги и письма, и однажды у Володи из пятой палаты вытащила из-под подушки марлевую верёвку, которую он свил по ночам. А он плакал и кричал, что всё равно удавится и не будет жить слепым, а потом он вдруг стал видеть и всё время говорил, что я его спасительница: если бы не вытащила верёвку, он бы ночью повесился. А Семён рассказывал об оккупации, как было страшно и противно смотреть на этих проклятых фашистов, и как он два раза ходил вместо мамы на связь, и как в тот страшный раз просил: «Давай я схожу, я быстрый, маленький, а ты совсем больная, в случае чего и убежать не сможешь…» Всё так и вышло. Если бы он, Семён, пошёл тогда, он бы вывернулся… А теперь он живёт у тётки — не родной, родной нету, а у партизанской тётки Настасьи, своей в доску, которая не скулит над ним и не называет горьким сиротинушкой, как соседки, а просто делает всё, что надо — вот и всё…
   До лесопарка мы дошли часам к четырём. Последние километры мы снова шли молча — от усталости. Семён привык к дальним походам, а я окончательно выдохлась, ноги у меня гудели и горели, и только самолюбие мешало мне сесть прямо на дорогу и сказать: всё, больше не могу! Но лесопарк встретил нас такой свежей молодой листвой, таким птичьим звоном, такой влажно-фиолетовой россыпью фиалок, что я приободрилась. И снова вспомнила про удава. Почему девочку не освобождают? Очевидно, стрелять в змею нельзя — можно попасть в пленницу. А вырвать силой тоже невозможно: Муська говорила, что, как только приближаются люди, удав угрожающе шипит и начинает медленно сжимать девочку своими страшными кольцами.
   Семён в ответ на эти рассуждения зеленел от ярости: слова «невозможно» он не признавал. Можно было бросить девчонке платок и бутылку с таким лекарством, от которого змея сразу бы заснула: Настасьиному брату дяде Феде давали это нюхать, когда отрезали в госпитале ногу. Или накинуть на голову удава петлю — называется лассо.
   В общем, бродя по лесопарку, мы выработали больше десяти отличных планов освобождения пленницы, пока не поняли: нет здесь ни удава, ни девочки. Нет толпы, нет поседевшей матери: мы просто не встретили ни одного человека в своих скитаниях по лесу. Но в то, что подруга врёт, Семён поверить не мог.
   — Значит, уже спасли, — сказал он. — Жалко, не увидели. Ну, айда назад!
   Но сначала Семён ходил «на мамино место». Меня он не взял.
   — Ну тебя, — сказал он, — потом спать не будешь. Тётка Настасья как пойдёт сюда — так спать не может. Ты не дрейфь, это совсем близко: в случае чего крикнешь, я услышу…
   Он вернулся через пятнадцать минут, и мы вышли на дорогу. А вскоре нам неслыханно повезло: сзади затарахтела полуторка. Мы замахали руками, закричали и даже зачем-то начали подпрыгивать. Полуторка остановилась, и мы мигом оказались в кузове. Там было несколько молочных бидонов и сидел смешливый парень, немногим старше нас. Всю дорогу парень потешался над нами:
   — Удав? Держал девочку? Вот смехота! Да я тут два раза в день проезжаю, — молоко из совхоза вожу, — я бы не знал? Не было такого! Ну смехота!..
   — Нет, было! — ожесточённо повторил Семён. — Наш дружок сам видел.
   — Дружок? Сам? — сказал парень и снова захохотал. — А вот мы сейчас зайдём в зоопарк.
   И он крикнул в кабину через заднее окошко, в котором стекло было выбито:
   — Вась, притормози у парка, на минуточку.
   Зоопарк давно был закрыт, но и мы, и наш новый знакомый отлично знали дыру, сохранившуюся в заборе у зарослей бузины ещё с довоенного времени. Мы побежали по совсем уже тёмным дорожкам к террариуму белому домику с большими окнами. За толстым стеклом среди камней мирно дремал удав…
   Уже потом я узнала, что удав действительно убегал. В первый же тёплый денёк он обнаружил трещину в стене домика, ткнулся в неё головой, ветхая стена подалась, и узник неторопливо выполз на дорожку, но был тут же замечен. В этот утренний час по зоопарку гуляли лишь бабушки с внуками, они подняли крик, прибежал сторож и водворил беглеца на место, а дыру в стене заделал цементом и кирпичом. Но слух уже родился и пополз быстрее любой змеи, обрастая по пути диковинными подробностями… И весь город заговорил о сбежавшем удаве и его несчастной пленнице…
   Мы расстались с Семёном у входа в зоопарк — ему надо было к вокзалу, мне — в центр.
   Он протянул мне твёрдую свою ладошку и сказал:
   — Ас той… подругой… ты не водись. Набрехать своим — это ж подумать только!
   Он ушёл, а я побрела домой, обдумывая, что скажу Муське. На нашей площадке стояли соседи, дверь квартиры была полуоткрыта, и из неё тянуло запахом валерианки. Сердце у меня оборвалось: я уже много раз видела, что бывает в домах, куда приносят похоронную…
   С воплем я ринулась в комнату. Окружённая соседями, там лежала моя мама.
   Глаза мамы широко открылись, будто она увидела привидение. Она протянула руки — и через мгновение мы обе рыдали, обняв друг друга, но не от горя, а от счастья. Не было в нашем доме похоронной, не было! Сегодня утром мама впервые услышала про удава и его пленницу, а когда обнаружилось, что меня нигде нет, мама решила, что эта пленница я! Муська ей ничего не сказала…

ГЛУПАЯ ЛИТА

 
   — Где ты пропадаешь? — крикнули Валя и Нана. И задохнулись. Поэтому дальше им пришлось говорить по очереди.
   — Там… — сказала Валя.
   — В клубе… — сказала Нана.
   — Дают собак…
   — Немецких…
   — Их привезли…
   — Ещё вчера…
   Тут они, наконец, отдышались и крикнули в один голос:
   — Беги же скорее!
   И я понеслась. Я толкала прохожих, прыгала через лужи и канавки и не обращала ни малейшего внимания на красный и зелёный свет. Привезли, привезли, не обманули! Я давно уже была членом клуба служебного собаководства, но вот собаки у меня не было. Я и занятия посещала, и всякие поручения клубные выполняла… И всё мечтала будет и у меня собака, большая, умная, верная. И совершенно моя. Нина Ефимовна — руководительница нашей группы юных собаководов — как-то сказала, что к нам привезут собак из немецких питомников и будут раздавать членам клуба. По правде говоря, я не очень-то верила в эти разговоры. И вот привезли!
   Задыхаясь, я влетела во двор клуба. И замерла. Я ожидала увидеть двор, полный злобных красавцев псов, но во дворе было тихо и пусто. Неужели я опоздала?
   — Что же ты так поздно? — огорчённо сказала Нина Ефимовна. — Я за тобой ещё вчера девочек посылала. Видишь, только две собаки и остались. Да обе… — и она махнула рукой.
   И тут я сквозь слезы разглядела двух больших собак, привязанных в самом конце узкой и длинной клубной комнаты. В правом углу лежал боксёр — раньше я видела таких собак только на картинках. Он был невероятно худой. В левом — возилась какая-то неказистая лохматая собака. «Наверное, беспородная», — мельком подумала я. Всё моё внимание было в правом углу. Какой красавец — тёмно-шоколадный, с курносой, в тяжёлых складках мордой и совершенно человечьими глазами.
   — Я была на школьном огороде, — сказала я и вытерла слезы. — Нина Ефимовна, а что, боксёра нельзя? Я бы его выходила.
   — Ты бы его… — грустно повторила Нина Ефимовна. — Он уже не знаю сколько времени не ест. Тоскует. Наверное, не выживет. Смотри.
   Нина Ефимовна подошла к псу. Он даже не пошевелился. Тоскующие человечьи глаза были устремлены в одну точку. Я проследила за его взглядом и вздрогнула: пёс неотрывно смотрел на дверь. Он ждал. Нина Ефимовна присела возле него, провела рукой по спине, почесала за ухом, приподняла тяжёлую лапу… Никакого впечатления. Он заворчал только один раз, когда мы вдвоём попытались уложить его поудобнее. Это было еле слышное рычание, какой-то глухой рокот, но такой грозный, что мы обе попятились. Пёс не хотел менять позы: он смотрел на дверь.
   — А на эрдельку ты и внимания не обратила, — укоризненно сказала Нина Ефимовна. — Да ты посмотри, какая красоточка.
   Она направилась в левый угол, и лохматая собака с радостным визгом бросилась к ней. Ах, вот оно что: эрдельтерьер! Таких я тоже видела только на картинках. В книге, по которой мы занимались, было написано, что эти самые эрдели и умные, и весёлые, и послушные, и отличные охранники. Нина Ефимовна отвязала поводок и вывела эрдельку на середину комнаты под неяркую лампочку. Из рыжих курчавых зарослей на меня глянули какие-то безмятежные пуговичные глаза. Небольшие гладкие уши стояли торчком, но концы их загибались книзу маленькими острыми треугольничками. Обрубок хвоста весело мотался из стороны в сторону. Но смешнее всего была морда — не острая, а тупая на конце, будто кирпич, с торчащими густыми усами и курчавой квадратной бородкой.
   — Не берут её, — ласково поглаживая собаку, сказала Нина Ефимовна. — У неё на спине расчёсы, лечить надо, возиться. Вот никто и не хочет.
   Действительно, на чёрной, будто покрытой чепраком спине эрдельки виднелись пролысины и кровавые расчёсы. И вообще, по правде говоря, она мне не очень понравилась: какая-то не всамделишная, игрушечная. Да ещё и больная. Я всё поглядывала в правый угол. Вот боксёр — это да!
   — А может, возьмёшь Литу? — с надеждой спросила Нина Ефимовна. — Подумай, ведь такой ни у кого не будет.
   Я не успела ответить: маленькие острые уши боксёра вдруг встали торчком. И сразу же легли. Дверь отворилась: на пороге стояла немолодая женщина в тёмном платье, рядом с ней вертелся и подпрыгивал Витька — тоже член нашего клуба.
   — Нина Ефимовна, — завопил он с порога, — я маму привёл! Она же учительница немецкого языка. Пусть поговорит с тем… бульдогом.
   — Не бульдогом, а боксёром, — поправила Нина Ефимовна. — А попробовать можно.
   — Только мы всё равно собаку брать не будем, — тихо сказала женщина. — Где уж нам. Самим бы прокормиться.
   Она отстранила Витьку и сделала несколько опасливых шагов к неподвижно лежащему псу. И заговорила. Мы проходили немецкий в школе, и я поняла те простые, милые слова, с которыми она обратилась к псу. «Маленький мой, — сказала она ему по-немецки, — славный ты пёс, собака моя хорошая!»
   И тут боксёр взвыл и кинулся вперёд. Лопнул поводок. Огромная круглая морда с размаху ткнулась в живот Витькиной мамы, и мама села на пол. А пёс, подвывая, крутился около, лизал её лицо и руки, подползал к ней на брюхе и снова вскакивал, чтобы грозно зарычать прямо нам в лицо. Потом он, наконец, улёгся рядом с нею и положил ей голову на колени.
   — Мама, — тихо сказал Витька, — мама!
   Мама молчала.
   — Он погибнет, если мы не возьмём его, — почему-то зашептал Витька. — Ты видишь, какой он худой, он уже умирал почти что. Неужели мы бросим его, мамочка?
   Мама молчала, всё так же сидя на полу. И Витька совсем уже тихо, но твёрдо сказал:
   — Папа взял бы. Ты сама знаешь — папа взял бы. Он бы не бросил.
   И тогда мама встала. Вскочил и пёс. Мама ухватила обрывок поводка и, ни на кого не глядя, медленно пошла к дверям. Пёс преданно зашагал рядом с нею. А сзади вертелся вьюном Витька.
   — Мамочка, — говорил он, захлёбываясь, — мамочка, ты же не знаешь, им же дают паёк…
   Дверь захлопнулась. Мы помолчали. Потом Нина Ефимовна повернулась ко мне. Я кивнула. Она подошла к эрдельке, которая всё время яростно скребла свою несчастную спину, отвязала её и протянула мне поводок. И мы вместе вышли на залитый осенним солнцем двор. Я и моя собака.
* * *
   Я очень люблю истории со счастливым концом. Я даже, когда книгу читаю, иногда заглядываю в конец — счастливый ли. Но я сразу по-честному хочу сказать: к сожалению, у этой истории конец не очень-то счастливый. Впрочем, начало тоже, потому что дома мне устроили настоящий скандал. Взять больную собаку! А если это стригущий лишай?
   Но как раз с болезнью моей собаки мы справились довольно быстро. Каждые два дня я водила её в ветеринарную лечебницу, там раны смазывали какими-то мазями, и облучали кварцевой лампой, и делали уколы. Постепенно исчезли лысинки и расчёсы, а вся спина Литы покрылась курчавой жёсткой чёрной попонкой. Беда была совсем в другом…
   Сначала странности её характера я приписывала плохому воспитанию. Например, когда мы впервые переступили порог нашего дома и мама в ужасе всплеснула руками, глядя на мохнатую собаку с кровавыми расчёсами на спине, эта самая собака бросилась к ней с выражением полного восторга на смешной косматой морде и заюлила у маминых ног.
   — Смотри, мамочка, она сразу поняла, что ты — главная в доме, — льстиво сказала я, и мамино сердце не выдержало: она тут же потрепала собаку по загривку. Но в этот момент вошла наша бабушка, и Лита радостно бросилась к ней.
   — Она чувствует членов семьи, — серьёзно сказала мама, и только в глазах у неё заиграли смешинки.
   Весь вечер я объясняла моим домашним, как это будет прекрасно — сторожевая собака в доме.
   — Понимаете, если зайдёт чужой, она его просто пригвоздит к месту, — упоённо говорила я.
   Но в тот же вечер к нам зашёл совершенно чужой человек электромонтёр — и моя сторожевая собака с восторгом бросилась ему навстречу. И так она вела себя со всеми: Лита любому постороннему радовалась так, как будто это была её родная мама. Но главный сторожевой подвиг Литы был ещё впереди…
   В то лето мы вынуждены были снять комнату на окраине города: наш дом пострадал во время войны, и его ремонтировали, а мы переехали в славный одноэтажный домик с садиком. Его хозяйка — чистенькая седенькая старушка Анна Андреевна — жила там с шестилетней внучкой Юленькой и охотно сдала нам одну комнату.
   — Вместе веселее, — сказала она, — да и мальчишки, может, поостерегутся лазить в сад за яблоками.
   Правда, увидев Литу, Анна Андреевна расстроилась и даже хотела было отказать нам, но мы её уговорили.
   — Она же будет сад охранять, — уверенно сказала я.
   И старушка согласилась.
   В первый же день Лита разгребла и разорила аккуратную клумбу с гладиолусами. Время тогда было трудное, сын Анны Андреевны и невестка находились ещё в армии, и старушке с внучкой приходилось туго. Выручали эти самые гладиолусы: Анна Андреевна выращивала их на продажу.
   При виде сломанных, истерзанных цветов она даже заплакала.
   — Анна Андреевна, не огорчайтесь, — уговаривала я старушку. Я выдрессирую Литу так, что она и не подойдёт больше к клумбе. Зато яблоки ваши будут целы.
   Однако выдрессировать Литу мне так и не удалось.
   В школе наступили каникулы, времени у меня было много, и я с утра уходила с Литой то в лес, то на школьный огород — он был окружён забором, к которому я и привязывала собаку. А вечером я приходила домой и привязывала Литу под верандой — до самой ночи, пока мы не шли в комнату спать. Спать на улице она ни за что не хотела. И вообще она не хотела — или не могла — ничему научиться: не носила поноску, не реагировала на команду «ко мне», а слова «нельзя» просто не признавала. Ходить с ней по улицам было сущим мученьем. Лита начинала идти слева, через минуту перебегала направо, потом обходила меня сзади, и я останавливалась, опутанная длинным ременным поводком.
   А если я поводок укорачивала, то было ещё хуже: Лита так дёргалась, подвывала и рвалась, что хоть и вовсе на улицу не выходи.
   Да что там команды или ходьба на поводке! Лита даже имени своего как следует не знала и откликалась на любую кличку.
   — Жучка, Жучка, — кричала ей соседка. И Лита радостно бросалась на зов.
   — Шарик, фью-ить, — свистел ей прохожий. И Лита, натянув поводок, волокла меня по улице.
   Любимым развлечением моих одноклассниц стала игра в «злую собаку».
   — А я вот твою хозяйку как стукну! — кричала моя подружка Зойка и замахивалась на меня палкой.
   Лита сначала заинтересованно следила за движением палки над бедной моей головой, а потом с радостным выражением на усатой морде начинала прыгать вокруг Зойки и ластиться к ней.
   Все вокруг помирали со смеху, а я с трудом сдерживала слезы.
   И что самое интересное: я всё равно любила это бестолковое создание. Любила — и всё тут. Ведь это была моя собака, моя собственная, пусть глупая, но моя.
   А время шло, и яблоки в саду Анны Андреевны из маленьких и зелёных стали крупными, жёлто-розовыми, и перепачканные физиономии соседских мальчишек всё чаще и чаще заглядывали к нам через забор. В их садиках росли точно такие же деревья, и зрели на них такие же жёлто-розовые яблоки.
   Но их тянуло в чужие сады, и Анна Андреевна попросила меня не привязывать больше Литу.
   — Бог с ними, с гладиолусами, — говорила она, — яблоки важнее, я повидла наварю, на всю зиму Юленьке будет…
   У Литы началась счастливая жизнь. Целыми днями она могла бегать по садику, где ей заблагорассудится. Правда, любимым её занятием в это время было рытьё нелепых глубоких и узких ям под верандой. Горы земли и мусора громоздились на чистенькой прежде дорожке вокруг дома, но Лите прощалось и это: ведь она стерегла яблоки.
   И вот однажды, когда я в маленькой кухоньке занималась стиркой, у дома послышалась какая-то возня.
   — Лита, — звал детский голос, в котором звучали слезы, — ну, Лита, ну, пойдём же, пойдём!
   Я узнала голос хозяйской внучки.
   «Видно, хочет поиграть с собакой, а та, знай себе, роет яму», — подумала я.
   Но тут затопотали маленькие ножки, дверь кухни распахнулась, и на пороге вся в слезах выросла Юленька.
   — Дай мне, пожалуйста, кусочек хлеба, только поскорее, — попросила она.
   — Хлеба? Ты что, проголодалась? И почему ты плачешь?
   — Это не мне, это Лите, — еле выговорила Юля. — Там… мальчишки… яблоки трусят… А она… она увидела и всё равно роет яму. Я зову её в сад, а она… не идёт… и роет. Так я её хлебом поманю…
   Пулей выскочила я в сад, размахивая подвернувшейся под руки метлой.
   Завидев меня, мальчишки слетели с яблони, как воробьи, и скрылись за забором. Ещё не дозревшие желто-розовые яблоки густо усеяли землю под деревьями. А на всё это безобразие спокойно взирала своими глазами-пуговицами моя дорогая Лита…
   Много знала я собак, были все они разными по характеру и привычкам, но такую собаку я встретила всего один раз.
   Мы и расстались с ней по-глупому — просто однажды она, как это частенько бывало, выскочила на улицу и не вернулась.
   Все мои поиски, объявления, горькие слезы ни к чему не привели.
   Наверное, её просто поманил за собой какой-нибудь прохожий…

ТУЗЕЙШИЙ

 
   Тузик был похож на маленького гималайского медвежонка: такой же пушистый, маслянисто-чёрный, с белоснежным треугольничком-манишкой на груди. Только походка была у него, конечно, не медвежья, вперевалочку, а собачья — лёгкая, пружинистая. Жил Тузик у Вали, моей закадычной подружки по студенческим годам.