Страница:
— Так зачем же защищаться, коли так?
— А сотенка?! — сказал он. — Нет, ты слушай, а в это время эта скотина Козенаки говорит на ученом совете…
Да, думал я, да ведь еще и расщепление сознания, то бишь шизофрения: он обзаведется приставкой, которая и будет действовать вместо него. А потом еще одной, и еще: доктор каких-то там наук, заслуженный дебил республики, лауреат научного общества олигофренов и прочая, и прочая; где же тут среднеарифметический И. И. Иванов? Пусть дебил — зато заслуженный, пусть олигофренов — зато лауреат…
(Тише, тише, дорогой мой среднеарифметический читатель! Все это не про тебя, успокойся! Ты забыл, что ли, что повесть эта — сугубо фантастическая и к действительности, а значит, и к тебе, никакого отношения не имеющая. Ведь я-то знаю, что ты занимаешься наукой из чистых побуждений — ты раздвигаешь границы познания; ты удовлетворяешь не инстинкты, а потребность в истине; ты строишь воздушные замки, чтобы поселить в них прогрессивное человечество; ты предпринимаешь усилия к тому, чтобы наша планета засиралась не столь быстрыми темпами; ну, в общем, ты беспокоишься исключительно о будущем цивилизации и никакими меркантильными соображениями не отягощен. Остынь, читатель!)
Да! — сказал я себе, но как же так? Не может дебил заниматься наукой! Ведь у него нет способностей к абстракции и обобщению! Так ведь и не надо, возразил я себе — ведь эти способности нужны для того, чтобы делать науку, а для того, чтобы делать дисер, нужны совсем другие способности. И, кстати, дебилы способны механически заучивать слова и повторять их, не понимая смысла — для соискания, скажем, степени кандидата философских наук этого вполне достаточно, да и не только философских!
Я даже присвистнул: ого-го, да если так, то они годны хоть куда, и точно — ведь во всех кабинетах района П сидят такие же психи, как этот новый мой знакомец! Я еще раз поразился смелости решения Ихнего Шефа — как же они умудряются управлять коммунальным, да и прочим, хозяйством? Но и это стало понятным — ведь у нас, у нормальных людей, все организовано так, что трудно догадаться о нашей нормальности, и психи вряд ли могут существенно что-то испортить. Да и к тому же — неважно, псих или непсих сидит в конкретном кресле — кресло работает само, а хозяин — удовлетворяет инстинкты. Так, думал я, так значит, у них встречные планы, всякие там комитеты, совещания, комплексные программы, заявления для прессы, и прочее, и прочее — а в основе требования живота и того, что ниже.
Ну конечно! — осенило меня, ясно теперь, при чем тут магнитофон. Я ведь вбежал вчера, как есть, без звания и рекомендации, я был просто я, а, стало быть, с точки зрения психов, никто; и единственное, что меня хоть как-то характеризовало — был магнитофон. Я был для психов не я, а нечто, имеющее магнитофон. Или даже — нечто, состоящее при магнитофоне.
…Вот так и парил я над этим сборищем уродов, единственный нормальный человек. Я был бог, я был демон, а не Иван Иваныч, и я щедрой рукой раздавал диагнозы: и тем, что жрали и совокуплялись напропалую, и тем, кто жил бездумной автоматической жизнью идиотов, и тем, кто выхвалялся друг перед другом олигофренскими своими достоинствами. Все они имели манию самоубийства, все они убивали себя медленной смертью, и все они врали, врали безбожно, и ем бредовее врали, тем выше вранье ценилось. Параноики, шизофреники, дебилы, идиоты, алкоголики… я с трудом отыскал среди них более менее нормального человека, который кушал скромно и вроде даже как-то отчужденно.
— Как Вам все это нравится? — спросил я его.
— Это черт знает что такое! — сказал мне он. — Вы в кабинет заглядывали?
— Заглядывал! — и мы оба горестно закивали головами.
— Ну и нравы пошли! — сказал мне более менее нормальный человек. — Вытворяют-то чего! Нет, понятно, когда жена в декрете или там еще что — прихватишь на стороне, но ведь тихо, а это-то — среди бела дня! Безобразие просто!
— Да! — сказал я, воодушевляясь. — И жрут к тому же! Ой как жрут!
— Жрут! — подтвердил более менее нормальный человек, заглотив канапушечку. — Мое дело, конечно, сторона, но куда мы катимся? У меня-то язва, — сообщил он, кивнув при этом почему-то на жену, — так что я не слишком налегаю!
— Желудка или двенадцатиперстной? — спросил я заинтересованно. — У меня тоже, знаете, с печенью что-то не слишком…
И мы завели невыносимо приятный разговор о самом для нас драгоценном. И, чем больше мы с ним говорили, тем с большей симпатией к нему я проникался. Это был свой, настолько свой, что я слился с ним телом и душой. Мне казалось, что это я сам сижу напротив и киваю сам себе головой. Мой собеседник тоже был среднего роста, шатен в сереньком пиджачке, как и я же — и я временами не мог вспомнить, кому принадлежала последняя фраза — не то я собирался ее произнести, не то он ее уже произнес. И такой он был скромный и честный, такой он был морально выдержанный и благонамеренный, так славно он трудился на работе и так исправно смотрел телевизор дома, что я чуть не обнял его со слезами благодарности, но выспавшийся мой разум сказал мне, что это такой же псих, как и все прочие, только подавленный комплексом неполноценности. Он так же управляется инстинктами, но только инстинкты у него недоразвиты; и он не развлекается в кабинете только потому, что его фантазии на это мероприятие не хватит; что он не жрет, а кушает, но оттого лишь, что имеет язву — не будь ее, он бы развернулся! Что же касается работы, то он, как любой нормальный тихий идиот, выполняет ее, не понимая ни цели ее, ни смысла — он просто знает, что за это ему не дадут пропасть с голоду, вот и все.
Вот так, войдя в привычный уже ритм, клеймил я очередного психа, и заклеймил на славу, а потом тот же выспавшийся разум ехидно шепнул мне на ушко нечто, от чего я, похолодев, замер… да-да, он сказал мне, что этот псих — я сам! Да, я протянул руку и вместо живого тела уткнулся в зеркальную стену!
Вон оно как оборачивается! Вовсе не случайно я оказался в районе «П», я отправлен сюда на лечение, не иначе! Конечно! Ведь психов не загоняют сюда насильно — им как бы случайно предлагают выгодный обмен квартиры, или хорошо оплачиваемую работу, а я вот приехал как бы в командировку… Командировка! — осенило меня, и я заметался по квартире в поисках места, где можно бы было посмотреть командировочное задание; я бросился в туалет, но оттуда доносилось подозрительное сопение; я заглянул в спальню, но там дамы что-то с воодушевлением примеряли; в гостиной психи сосредоточенно смотрели телевизор; балконная дверь была открыта, и я увидел, что балкон пуст.
Холодея и не веря, шевеля пересохшими губами, читал я на измятом листке слова: «район П», «легализоваться». Вот я и приехал, вот я и легализовался — привели, встретили, усадили, и уже с каким-нибудь салатом скушал я аминазин 0,175 или что там еще… стоп, стоп, не горячись, останавливал я себя. Может, это ошибка. Может, я не псих! Но я раскрыл справочник, и никаких сомнений не осталось: «У больных выражено стремление к деятельности, но ни одно дело они не доводят до конца, непоседливы, временами возбуждены, многоречивы…». Ну, конечно, это про меня. Недержание речи, и про деятельность тоже — точно… Да вот хоть и мания величия… когда я сменил черно-белый телевизор на цветной, не вставлял ли я небрежно в разговоре «А Пугачева вчера в красной хламиде…»
Господи, думал я, да ведь я такой же тихий идиот — я никогда ничего не решал сам. Меня вырастили, поступили в институт, распределили на работу и женили. На работе я делаю только то, что скажет начальство, а дома — только то, что скажет жена; меня зовут выпить — я иду, а не зовут — смотрю телевизор; да знал ли я когда-нибудь, для чего я живу, для чего совершаю те или иные поступки? Да нет, это не я их делаю, это они меня делают, эти поступки совершаются со мной, как с неодушевленным предметом. Может, я и не сумасшедший — разве может сойти с ума тот, у кого ума сроду не было? А я-то считал себя гомо сапиенс и венцом природы… человек есть общественное животное… ох, тошно-то как!
А внизу, вдоль обрыва, оказывается, было устроено нечто вроде набережной, и психи фланировали по этой набережной, старые и молодые; кто-то пел и бренчал на гитаре, кто-то сидел даже на перилах, свесив ноги, а один, перегнувшись, содрогаясь и пьяно поводя конечностями, бесконечно блевал вниз.
И я попытался уцепиться за что-нибудь, чтобы спастись, но цепляться нужно было за что-то в себе, а меня-то и не было, все было заполнено липкой пошлятиной, я хватался за какие-то скользкие водоросли, за что-то липкое и расползающееся, за черную какую-то пустоту…
Внизу, под балконом, играла девочка. Я стоял, вцепившись в перила, я ждал, когда она уйдет, и молил, чтобы она не уходила. Я боялся придавить ее или напугать, и потому не прыгал, а она все не уходила, все скакала по расчерченному асфальту.
Наконец, мать позвала ее, и она убежала, и можно было прыгать, но я стоял, пораженный внезапным воспоминанием: когда мать позвала девочку, я услышал ее имя и вспомнил…
Это имя… (ну уж нет, читатель, я не выдам тебе это имя; я и так уже вывернулся наизнанку — не жирно ли будет отдать тебе последнее, что у меня осталось? Я буду наслаждаться этим именем сам, я буду катать его во рту, как круглый леденец, как Буратино катал свои пять монеток! И ты, читатель, простишь и поймешь меня: ведь, если ты добрался до этой страницы, если ты простил все мои над тобой издевательства, то ты поймешь, что имя — не главное. А если ты — среднеарифметический, и забрел сюда, рассеянно листая, то говорю тебе без обиняков: брысь отсюда! Тайна давно раскрыта, сюжета больше не будет, так что отваливай к своему телевизору — неужели ты до сих пор не понял, что я тебя ненавижу не меньше, чем себя?)
Это имя носила девочка, о которой я не вспоминал уже лет пятнадцать, а зря! — если есть мне что вспомнить, так только это. И я вспомнил, я вспомнил это одним ощущением, но словами описывать придется долго:
— деревенскую школу с желтыми чистыми полами из широких плах, по которым намерзшие валенки скользят, как по льду;
— зимний голубой свет, льющийся в окна, между двумя рамами которых — вата, украшенная листиками, веточками и игрушечным боем;
— снежную круговерть в свете редких фонарей и фигурку в синем пальто: в двадцати шагах впереди Она казалась колокольчиком, плывущим в искрящемся, дрожащем, переливающемся потоке света и снега;
— водопроводный «барашек» в кармане, который заменил бы мне кастет, если бы какой-нибудь негодяй посмел посягнуть на это чудо…
Да, на самом деле она была пустенькая и даже не слишком симпатичная, да-да, сейчас она, скорее всего, наседка весом не менее центнера, да-да-да, но при чем тут это? При чем тут она? Речь идет обо мне, и если это осталось, если это во мне живет, значит, хоть что-то во мне живет — и я вцепился в это имя, как в спасательный круг.
А психи между тем смотрели свои психские рекламы и объявления, и до меня доносилось: «…в торговом центре открывается выставка-продажа…» «…завтра во дворце спорта балет на льду…» «…позавчера, как уже сообщали, совершил побег опасный психический больной. Приметы: рост средний, рот средний, шатен. Не пьет, не курит, отказывается смотреть телевизор. Пристает к гражданам с обвинениями в том, что они психи. Осторожно: больной имеет суицидальные наклонности…» (чего-чего? — спросил кто-то в гостиной, и диктор невозмутимо пояснила: склонен к самоубийствам…). «Повторяю…»
Краем глаза я увидел, как Бубякин, воровато пряча аппарат, набирает номер.
— Ну ты! — сказал я Бубякину. — Псих недобитый! Положи трубку!
— Он! — заорал Минуткин. — Точно, он! Психами обзывается!
— Рост средний! — ахнула Минуткина-младшая, а старшая взвизгнула: — А чем он на балконе занимался? Не самоубийствами ли?
— Не пил! — сказал свое слово кандидат в кандидаты.
— Телевизор не смотрел… Хватай психа!
Все, что я успел — пнуть телевизор. Психи навалились толпой, вязали меня, сопя и пуская слюни, а связав, попинали меня напоследок.
— Любка, шалава, кого попало водит!
— А как путний, с магнитофоном был!
— Вот то-то и оно, сразу не разглядишь!
— И пьет — плохо, а не пьет — того хуже. Вон Сашка из второго подъезда — сперва пить бросил, а потом еще и за книжки взялся. Да хоть бы за путние, про Штирлица там, а то ведь за Толстого! Упекут и его в желтый домик!
— И не говори — чего не хватает? Слава богу, только жить начали!
А потом приехала «Скорая», и крепкие ребята снесли меня вниз, и молча и умело забросили меня в раскрытый зев «Рафика». И мы поехали, а точнее, меня повезли.
— Этого не надо! — сказал в больнице главный халат. — Нашего привезли уже! Вон он, голубчик, в углу сидит!
Мне тут же вынули кляп, и я обрел возможность говорить, и немедленно ею воспользовался.
— Вы кого хватаете, гады! — сказал я. — Там полная квартира психов, а вы хватаете единственного, кто начал выздоравливать!
— Фью! — присвистнул главный халат. — И этот туда же! Мужики, да мы же план поимки выполнили на двести процентов!
Я посмотрел в угол и увидел там Ихнего Шефа. Только теперь он был связан, и ясно было, что никакой он не Ихний Шеф, а буйный психический больной.
— А как же район «П»… — начал я, но понял, что продолжать бессмысленно. Разве это что-нибудь меняло?
— А сотенка?! — сказал он. — Нет, ты слушай, а в это время эта скотина Козенаки говорит на ученом совете…
Да, думал я, да ведь еще и расщепление сознания, то бишь шизофрения: он обзаведется приставкой, которая и будет действовать вместо него. А потом еще одной, и еще: доктор каких-то там наук, заслуженный дебил республики, лауреат научного общества олигофренов и прочая, и прочая; где же тут среднеарифметический И. И. Иванов? Пусть дебил — зато заслуженный, пусть олигофренов — зато лауреат…
(Тише, тише, дорогой мой среднеарифметический читатель! Все это не про тебя, успокойся! Ты забыл, что ли, что повесть эта — сугубо фантастическая и к действительности, а значит, и к тебе, никакого отношения не имеющая. Ведь я-то знаю, что ты занимаешься наукой из чистых побуждений — ты раздвигаешь границы познания; ты удовлетворяешь не инстинкты, а потребность в истине; ты строишь воздушные замки, чтобы поселить в них прогрессивное человечество; ты предпринимаешь усилия к тому, чтобы наша планета засиралась не столь быстрыми темпами; ну, в общем, ты беспокоишься исключительно о будущем цивилизации и никакими меркантильными соображениями не отягощен. Остынь, читатель!)
Да! — сказал я себе, но как же так? Не может дебил заниматься наукой! Ведь у него нет способностей к абстракции и обобщению! Так ведь и не надо, возразил я себе — ведь эти способности нужны для того, чтобы делать науку, а для того, чтобы делать дисер, нужны совсем другие способности. И, кстати, дебилы способны механически заучивать слова и повторять их, не понимая смысла — для соискания, скажем, степени кандидата философских наук этого вполне достаточно, да и не только философских!
Я даже присвистнул: ого-го, да если так, то они годны хоть куда, и точно — ведь во всех кабинетах района П сидят такие же психи, как этот новый мой знакомец! Я еще раз поразился смелости решения Ихнего Шефа — как же они умудряются управлять коммунальным, да и прочим, хозяйством? Но и это стало понятным — ведь у нас, у нормальных людей, все организовано так, что трудно догадаться о нашей нормальности, и психи вряд ли могут существенно что-то испортить. Да и к тому же — неважно, псих или непсих сидит в конкретном кресле — кресло работает само, а хозяин — удовлетворяет инстинкты. Так, думал я, так значит, у них встречные планы, всякие там комитеты, совещания, комплексные программы, заявления для прессы, и прочее, и прочее — а в основе требования живота и того, что ниже.
Ну конечно! — осенило меня, ясно теперь, при чем тут магнитофон. Я ведь вбежал вчера, как есть, без звания и рекомендации, я был просто я, а, стало быть, с точки зрения психов, никто; и единственное, что меня хоть как-то характеризовало — был магнитофон. Я был для психов не я, а нечто, имеющее магнитофон. Или даже — нечто, состоящее при магнитофоне.
…Вот так и парил я над этим сборищем уродов, единственный нормальный человек. Я был бог, я был демон, а не Иван Иваныч, и я щедрой рукой раздавал диагнозы: и тем, что жрали и совокуплялись напропалую, и тем, кто жил бездумной автоматической жизнью идиотов, и тем, кто выхвалялся друг перед другом олигофренскими своими достоинствами. Все они имели манию самоубийства, все они убивали себя медленной смертью, и все они врали, врали безбожно, и ем бредовее врали, тем выше вранье ценилось. Параноики, шизофреники, дебилы, идиоты, алкоголики… я с трудом отыскал среди них более менее нормального человека, который кушал скромно и вроде даже как-то отчужденно.
— Как Вам все это нравится? — спросил я его.
— Это черт знает что такое! — сказал мне он. — Вы в кабинет заглядывали?
— Заглядывал! — и мы оба горестно закивали головами.
— Ну и нравы пошли! — сказал мне более менее нормальный человек. — Вытворяют-то чего! Нет, понятно, когда жена в декрете или там еще что — прихватишь на стороне, но ведь тихо, а это-то — среди бела дня! Безобразие просто!
— Да! — сказал я, воодушевляясь. — И жрут к тому же! Ой как жрут!
— Жрут! — подтвердил более менее нормальный человек, заглотив канапушечку. — Мое дело, конечно, сторона, но куда мы катимся? У меня-то язва, — сообщил он, кивнув при этом почему-то на жену, — так что я не слишком налегаю!
— Желудка или двенадцатиперстной? — спросил я заинтересованно. — У меня тоже, знаете, с печенью что-то не слишком…
И мы завели невыносимо приятный разговор о самом для нас драгоценном. И, чем больше мы с ним говорили, тем с большей симпатией к нему я проникался. Это был свой, настолько свой, что я слился с ним телом и душой. Мне казалось, что это я сам сижу напротив и киваю сам себе головой. Мой собеседник тоже был среднего роста, шатен в сереньком пиджачке, как и я же — и я временами не мог вспомнить, кому принадлежала последняя фраза — не то я собирался ее произнести, не то он ее уже произнес. И такой он был скромный и честный, такой он был морально выдержанный и благонамеренный, так славно он трудился на работе и так исправно смотрел телевизор дома, что я чуть не обнял его со слезами благодарности, но выспавшийся мой разум сказал мне, что это такой же псих, как и все прочие, только подавленный комплексом неполноценности. Он так же управляется инстинктами, но только инстинкты у него недоразвиты; и он не развлекается в кабинете только потому, что его фантазии на это мероприятие не хватит; что он не жрет, а кушает, но оттого лишь, что имеет язву — не будь ее, он бы развернулся! Что же касается работы, то он, как любой нормальный тихий идиот, выполняет ее, не понимая ни цели ее, ни смысла — он просто знает, что за это ему не дадут пропасть с голоду, вот и все.
Вот так, войдя в привычный уже ритм, клеймил я очередного психа, и заклеймил на славу, а потом тот же выспавшийся разум ехидно шепнул мне на ушко нечто, от чего я, похолодев, замер… да-да, он сказал мне, что этот псих — я сам! Да, я протянул руку и вместо живого тела уткнулся в зеркальную стену!
Вон оно как оборачивается! Вовсе не случайно я оказался в районе «П», я отправлен сюда на лечение, не иначе! Конечно! Ведь психов не загоняют сюда насильно — им как бы случайно предлагают выгодный обмен квартиры, или хорошо оплачиваемую работу, а я вот приехал как бы в командировку… Командировка! — осенило меня, и я заметался по квартире в поисках места, где можно бы было посмотреть командировочное задание; я бросился в туалет, но оттуда доносилось подозрительное сопение; я заглянул в спальню, но там дамы что-то с воодушевлением примеряли; в гостиной психи сосредоточенно смотрели телевизор; балконная дверь была открыта, и я увидел, что балкон пуст.
Холодея и не веря, шевеля пересохшими губами, читал я на измятом листке слова: «район П», «легализоваться». Вот я и приехал, вот я и легализовался — привели, встретили, усадили, и уже с каким-нибудь салатом скушал я аминазин 0,175 или что там еще… стоп, стоп, не горячись, останавливал я себя. Может, это ошибка. Может, я не псих! Но я раскрыл справочник, и никаких сомнений не осталось: «У больных выражено стремление к деятельности, но ни одно дело они не доводят до конца, непоседливы, временами возбуждены, многоречивы…». Ну, конечно, это про меня. Недержание речи, и про деятельность тоже — точно… Да вот хоть и мания величия… когда я сменил черно-белый телевизор на цветной, не вставлял ли я небрежно в разговоре «А Пугачева вчера в красной хламиде…»
Господи, думал я, да ведь я такой же тихий идиот — я никогда ничего не решал сам. Меня вырастили, поступили в институт, распределили на работу и женили. На работе я делаю только то, что скажет начальство, а дома — только то, что скажет жена; меня зовут выпить — я иду, а не зовут — смотрю телевизор; да знал ли я когда-нибудь, для чего я живу, для чего совершаю те или иные поступки? Да нет, это не я их делаю, это они меня делают, эти поступки совершаются со мной, как с неодушевленным предметом. Может, я и не сумасшедший — разве может сойти с ума тот, у кого ума сроду не было? А я-то считал себя гомо сапиенс и венцом природы… человек есть общественное животное… ох, тошно-то как!
А внизу, вдоль обрыва, оказывается, было устроено нечто вроде набережной, и психи фланировали по этой набережной, старые и молодые; кто-то пел и бренчал на гитаре, кто-то сидел даже на перилах, свесив ноги, а один, перегнувшись, содрогаясь и пьяно поводя конечностями, бесконечно блевал вниз.
И я попытался уцепиться за что-нибудь, чтобы спастись, но цепляться нужно было за что-то в себе, а меня-то и не было, все было заполнено липкой пошлятиной, я хватался за какие-то скользкие водоросли, за что-то липкое и расползающееся, за черную какую-то пустоту…
Внизу, под балконом, играла девочка. Я стоял, вцепившись в перила, я ждал, когда она уйдет, и молил, чтобы она не уходила. Я боялся придавить ее или напугать, и потому не прыгал, а она все не уходила, все скакала по расчерченному асфальту.
Наконец, мать позвала ее, и она убежала, и можно было прыгать, но я стоял, пораженный внезапным воспоминанием: когда мать позвала девочку, я услышал ее имя и вспомнил…
Это имя… (ну уж нет, читатель, я не выдам тебе это имя; я и так уже вывернулся наизнанку — не жирно ли будет отдать тебе последнее, что у меня осталось? Я буду наслаждаться этим именем сам, я буду катать его во рту, как круглый леденец, как Буратино катал свои пять монеток! И ты, читатель, простишь и поймешь меня: ведь, если ты добрался до этой страницы, если ты простил все мои над тобой издевательства, то ты поймешь, что имя — не главное. А если ты — среднеарифметический, и забрел сюда, рассеянно листая, то говорю тебе без обиняков: брысь отсюда! Тайна давно раскрыта, сюжета больше не будет, так что отваливай к своему телевизору — неужели ты до сих пор не понял, что я тебя ненавижу не меньше, чем себя?)
Это имя носила девочка, о которой я не вспоминал уже лет пятнадцать, а зря! — если есть мне что вспомнить, так только это. И я вспомнил, я вспомнил это одним ощущением, но словами описывать придется долго:
— деревенскую школу с желтыми чистыми полами из широких плах, по которым намерзшие валенки скользят, как по льду;
— зимний голубой свет, льющийся в окна, между двумя рамами которых — вата, украшенная листиками, веточками и игрушечным боем;
— снежную круговерть в свете редких фонарей и фигурку в синем пальто: в двадцати шагах впереди Она казалась колокольчиком, плывущим в искрящемся, дрожащем, переливающемся потоке света и снега;
— водопроводный «барашек» в кармане, который заменил бы мне кастет, если бы какой-нибудь негодяй посмел посягнуть на это чудо…
Да, на самом деле она была пустенькая и даже не слишком симпатичная, да-да, сейчас она, скорее всего, наседка весом не менее центнера, да-да-да, но при чем тут это? При чем тут она? Речь идет обо мне, и если это осталось, если это во мне живет, значит, хоть что-то во мне живет — и я вцепился в это имя, как в спасательный круг.
А психи между тем смотрели свои психские рекламы и объявления, и до меня доносилось: «…в торговом центре открывается выставка-продажа…» «…завтра во дворце спорта балет на льду…» «…позавчера, как уже сообщали, совершил побег опасный психический больной. Приметы: рост средний, рот средний, шатен. Не пьет, не курит, отказывается смотреть телевизор. Пристает к гражданам с обвинениями в том, что они психи. Осторожно: больной имеет суицидальные наклонности…» (чего-чего? — спросил кто-то в гостиной, и диктор невозмутимо пояснила: склонен к самоубийствам…). «Повторяю…»
Краем глаза я увидел, как Бубякин, воровато пряча аппарат, набирает номер.
— Ну ты! — сказал я Бубякину. — Псих недобитый! Положи трубку!
— Он! — заорал Минуткин. — Точно, он! Психами обзывается!
— Рост средний! — ахнула Минуткина-младшая, а старшая взвизгнула: — А чем он на балконе занимался? Не самоубийствами ли?
— Не пил! — сказал свое слово кандидат в кандидаты.
— Телевизор не смотрел… Хватай психа!
Все, что я успел — пнуть телевизор. Психи навалились толпой, вязали меня, сопя и пуская слюни, а связав, попинали меня напоследок.
— Любка, шалава, кого попало водит!
— А как путний, с магнитофоном был!
— Вот то-то и оно, сразу не разглядишь!
— И пьет — плохо, а не пьет — того хуже. Вон Сашка из второго подъезда — сперва пить бросил, а потом еще и за книжки взялся. Да хоть бы за путние, про Штирлица там, а то ведь за Толстого! Упекут и его в желтый домик!
— И не говори — чего не хватает? Слава богу, только жить начали!
А потом приехала «Скорая», и крепкие ребята снесли меня вниз, и молча и умело забросили меня в раскрытый зев «Рафика». И мы поехали, а точнее, меня повезли.
— Этого не надо! — сказал в больнице главный халат. — Нашего привезли уже! Вон он, голубчик, в углу сидит!
Мне тут же вынули кляп, и я обрел возможность говорить, и немедленно ею воспользовался.
— Вы кого хватаете, гады! — сказал я. — Там полная квартира психов, а вы хватаете единственного, кто начал выздоравливать!
— Фью! — присвистнул главный халат. — И этот туда же! Мужики, да мы же план поимки выполнили на двести процентов!
Я посмотрел в угол и увидел там Ихнего Шефа. Только теперь он был связан, и ясно было, что никакой он не Ихний Шеф, а буйный психический больной.
— А как же район «П»… — начал я, но понял, что продолжать бессмысленно. Разве это что-нибудь меняло?