Ричард Бах
Чужой на земле
Посвящается Дону Слэку и горе в центральной Франции, возвышающейся над уровнем моря на 6188 футов
Вступление
Книга «Чужой на земле» прежде всего проливает свет на характер человека, стремящегося помериться силами со штормом, ночью и страхом.
На поверхностный взгляд это рассказ о том, как молодому военному летчику во время выполнения задания пришлось вступить в схватку со смертью и применить все свои навыки. Между строк, однако, возникает портрет летчика — человека особого типа, исследующего окружающий мир и, что более важно, мир внутренний.
Чтобы написать эту книгу, ее вначале нужно было налетать! Каждый читатель почувствует себя в кабине вместе с Диком Бахом, и не только во время одного полета, а почувствует, что был с ним в кабине еще тысячу часов до этого, когда профессиональные навыки шлифовались, становясь боевым мастерством, и когда созревала его жизненная философия.
Люди редко сознают — а здесь это стоит отметить, — что никакая другая область деятельности человека не требовала столько ума и души, как обретение способности летать.
В телесной природе человека нет ничего, что готовило бы его к полету. Человек многими поколениями жил на земле, и его связали с ней пустившие глубокие корни инстинкты.
Все связанное с полетом приходилось изобретать: самолеты, приборы, двигатели, системы управления, связь, аэропорты — все. И кроме того, человеку пришлось сделать великое множество научных открытий, позволивших использовать эти изобретения, проделывая опыты на себе.
Я всю жизнь вплотную занимался этими вопросами, и сейчас, когда размышляю над ними, меня не столько восхищает достигнутая высота и скорость полета, сколько глубина духовных и интеллектуальных возможностей человека.
Наши современные триумфальные победы в покорении звезд являются в одинаковой степени как научным прорывом, так и достижением человеческого духа. Наука — служанка. Дух — господин.
Вот главная идея произведения «Чужой на земле». Она проглядывает сквозь любовь летчика к своему самолету, сквозь преданность офицера своей стране и сквозь стремление молодого человека ощутить свободу в бою со штормом, ночью и страхом.
На поверхностный взгляд это рассказ о том, как молодому военному летчику во время выполнения задания пришлось вступить в схватку со смертью и применить все свои навыки. Между строк, однако, возникает портрет летчика — человека особого типа, исследующего окружающий мир и, что более важно, мир внутренний.
Чтобы написать эту книгу, ее вначале нужно было налетать! Каждый читатель почувствует себя в кабине вместе с Диком Бахом, и не только во время одного полета, а почувствует, что был с ним в кабине еще тысячу часов до этого, когда профессиональные навыки шлифовались, становясь боевым мастерством, и когда созревала его жизненная философия.
Люди редко сознают — а здесь это стоит отметить, — что никакая другая область деятельности человека не требовала столько ума и души, как обретение способности летать.
В телесной природе человека нет ничего, что готовило бы его к полету. Человек многими поколениями жил на земле, и его связали с ней пустившие глубокие корни инстинкты.
Все связанное с полетом приходилось изобретать: самолеты, приборы, двигатели, системы управления, связь, аэропорты — все. И кроме того, человеку пришлось сделать великое множество научных открытий, позволивших использовать эти изобретения, проделывая опыты на себе.
Я всю жизнь вплотную занимался этими вопросами, и сейчас, когда размышляю над ними, меня не столько восхищает достигнутая высота и скорость полета, сколько глубина духовных и интеллектуальных возможностей человека.
Наши современные триумфальные победы в покорении звезд являются в одинаковой степени как научным прорывом, так и достижением человеческого духа. Наука — служанка. Дух — господин.
Вот главная идея произведения «Чужой на земле». Она проглядывает сквозь любовь летчика к своему самолету, сквозь преданность офицера своей стране и сквозь стремление молодого человека ощутить свободу в бою со штормом, ночью и страхом.
Глава первая
Ветер сегодня западный, вдоль взлетной полосы, два восемь. Он слегка прижимает к шее мой шарф в горошек и позвякивает в темноте застежками моего парашюта. Холодный ветер, благодаря ему разбег мой будет короче, чем обычно, и мой самолет быстрее, чем обычно, наберет высоту.
Два человека из аэродромной команды поднимают в носовой отсек моего самолета тяжелый, закрытый на висячий замок брезентовый мешок с совершенно секретными документами. Мешок грузно заваливается туда, где обычно находятся магазины с патронами, в свободное место над четырьмя пулеметами, перед компьютерами бомбосбрасывателя. Сегодня я не летчик-штурмовик. Я — курьер, доставляющий тридцать девять фунтов бумаг, которыми вдруг заинтересовался командир моей авиабригады. Несмотря на то что в эту ночь погода над Европой плохая, капризная, меня попросили доставить этот груз из Англии в глубь Франции.
Освещенный ярким лучом моего фонарика, формуляр номер один с напечатанными графами и вписанными карандашом сокращениями сообщает мне, что самолет готов, что у него лишь незначительные неполадки, уже известные мне: вмятина на одном из сбрасывающихся баков, антенна командной радиостанции не проверена, система реактивных ускорителей отключена. В перчатках трудно удерживать тонкие страницы формуляра, но холодный ветер помогает перелистывать их.
Когда формуляр подписан и люк пулеметного отсека с таинственным брезентовым мешком закрыт, я забираюсь по узкому желтому трапу в темную кабину, будто альпинист, взбирающийся на пик, со снежной вершины которого он сможет смотреть на мир сверху вниз. Мой пик — это кабина самолета «Рипаблик F-84F Тандерстрик».
Ремень безопасности кресла-катапульты с желтыми подлокотниками — широкая нейлоновая сетка, тяжелая, оливково-серого цвета; к его отстреливающейся застежке подсоединяются надетые на мои плечи ремни привязной системы и тяжелый стальной карабин, автоматически раскроющий парашют, в случае если придется сегодня ночью катапультироваться. Я окружаю себя негромкими металлическими звуками, как все летчики, когда они присоединяются к своему самолету. Две лямки к аварийному комплекту под подушкой сиденья после обычной борьбы ловятся и с негромким лязгом пристегиваются к ремням привязной системы парашюта. Зеленая кислородная маска с глухим резиновым щелчком подсоединяется к шлангу регулятора. Аварийный карабин со щелчком пристегивается к изогнутой планке на ручке вытяжного троса парашюта. Шпилька предохранителя кресла-катапульты, скрипнув, выходит из отверстия в спусковом крючке на правом подлокотнике и, шурша в темноте, опускается в карманчик на штанине амортизирующего костюма. Эластичная лямка моего поцарапанного планшета со звучным щелчком крепится к левому бедру. Мой прочный белый фибергласовый шлем с затемненным стеклом, с золотой надписью СТ. ЛЕЙТ. БАХ опускается и закрывает голову, мои уши ощущают прохладу долго не согревающейся пористой резины шлемофонов. Замшевая лямка под подбородком застегивается с левой стороны, шнур от микрофона с холодным щелчком соединяется со шнуром от радиостанции, и наконец выстуженная ветром зеленая кислородная маска удобно устраивается поверх носа и рта и прикрепляется с тугим щелчком блестящего хромированного замка на правой стороне шлема. Когда маленькая семья звуков затихает, мое тело оказывается подсоединенным трубками, проводами, застежками и замками к большому спящему телу моего самолета.
Снаружи, в темной движущейся пелене холода, с ревом оживает призрачная желтая вспомогательная энергетическая установка; ею управляет человек в плотной, теплой форменной куртке, которому хочется, чтобы я поскорее завел двигатель и отрулил. Несмотря на теплую куртку, ему холодно. Лязг и рев большого бензинового мотора немного успокаиваются, и на вольтметрах белые стрелки скачут в секторы, отмеченные зеленой дугой.
От двигателя энергетической установки через вращающийся генератор, через черную резиновую змею, идущую к холодному серебристому крылу моего самолета, через маркированные провода сети постоянного тока в темную кабину врывается энергия; загораются красные и желтые сигнальные лампочки, и начинают дрожать стрелки нескольких приборов.
Мои кожаные перчатки с изображением белых крылышек и звезды — символа ВВС — начинают знакомое коротенькое представление для внимательных зрителей, смотрящих сквозь мои глаза. Перчатки проходят по кабине слева направо: удостоверяются в том, что выключатели тока на левой консоли — включены, обогреватель пулеметов — в положении «выкл.», тумблер заслонки укрытия двигателя — «закрыто», тумблер аэродинамических тормозных щитков — «выдвинуто», рычаг газа — «О», проверяют высотомер, рычаг тормозного парашюта, рычаг фиксатора прицела, радиокомпас, TACAN, кислород, генератор, индикатор системы «свой-чужой», тумблер преобразователя. Перчатки пляшут, глаза следят. Правая перчатка в конце представления взмывает в воздух и описывает небольшой круг — знак человеку, ждущему внизу на ветру: проверка закончена, запуск двигателя через две секунды. Теперь очередь рычага газа, перчатку вон со сцены и кнопку стартера на «пуск».
Не успеть ни вздохнуть, ни моргнуть глазом. Десятая доля секунды, и вот ледяной воздух сотрясают удары. Тишина — и тут же воздух, искры и реактивное топливо Jp-4. Мой самолет сделан так, что заводится с хлопком. По-другому его не завести. Но этот звук — бочонок черного пороха под спичкой, выстрел пушки, взрыв ручной гранаты. Человек снаружи морщится, ему неприятно.
Со взрывом, будто резко открыв глаза, мой самолет оживает. Тотчас просыпается. Раскат грома исчез так же быстро, как и появился, его сменил тихий нарастающий вой, он резко идет вверх, до очень высокой частоты, а затем плавно скользит вниз по октаве и сходит на нет. Но вой еще не затих, а в глубине двигателя камеры сгорания уже начали оправдывать свое название. Светящаяся белая стрелка прибора с табличкой «температура выходящих газов» ползет вверх, поднимается по мере того, как термопары начинают ощущать на себе закрученный поток желтого огня, рвущегося из четырнадцати камер нержавеющей стали. Огонь вращает турбину. Турбина вращает компрессор. Компрессор перемешивает топливо с воздухом для сгорания. Слабые желтые языки пламени становятся синими факелами, каждый из которых деловито сидит в своем отдельном круглом кабинете, и призрачная энергетическая установка уже больше не нужна.
Взмах правой перчаткой, палец показывает «долой» — долой питание, я сам.
Температура сопла установилась на своем месте, на 450 градусах по Цельсию, тахометр успокаивается и показывает, что двигатель дает 45 процентов от возможных оборотов. Поток воздуха сквозь овальное заборное отверстие в ненасытный стальной двигатель — хриплый протяжный вопль, прикованное цепями и орущее в ледяном воздухе и раскаленном синем пламени страшное привидение.
Стрелка на шкале начинает показывать гидравлическое давление. Тумблеры аэродинамических тормозных щитков — в положение «убрано», и давление втягивает две огромные стальные пластины, которые исчезают в гладких бортах самолета. Разноцветные лампочки гаснут, по мере того как повышается давление в топливной и масляной системах. Я только что родился, с ветром, прижимающим к шее мой шарф. С ветром, завывающим у высокого серебристого руля поворота. С ветром, кидающимся на факелы моего двигателя.
Осталась только одна лампочка, она упрямо горит под табличкой «фонарь кабины открыт». Левая перчатка тянет за стальной рычаг. Правой перчаткой я тянусь вверх и хватаюсь за раму уравновешенной секции плексигласа. Мягкий рывок вниз, и фонарь покрывает мой мирок. Я поворачиваю рычаг в левой перчатке вперед, слышу приглушенный звук защелкивающихся замков и вижу, как гаснет лампочка. Ветер больше не тревожит мой шарф.
Лямки, застежки и провода держат меня в глубоком бассейне, залитом тусклым красным светом. В этом бассейне есть все, что я должен знать о своем самолете, о его местонахождении и высоте полета, до тех пор, пока не установлю рычаг газа снова в положение «О» через один час 29 минут и 579 миль, совершив перелет из Англии с авиабазы Уэзерсфильд.
Эта база ничего для меня не значит. Когда я приземлялся, она была для меня длинной взлетно-посадочной полосой на закате; диспетчером на аэродромной вышке, дающим указания, куда рулить; каким-то незнакомым человеком, ждущим меня в оперативном отделе с тяжелым брезентовым мешком на замке. Я спешил, когда летел сюда, и теперь спешу улететь. Уэзерсфильд с его зелеными изгородями и дубами, что, как я понимаю, является частью любого английского городка с его каменными домами и замшелыми крышами, и людьми, наблюдавшими «Битву за Англию» с черным дымом по всему небу, — для меня лишь полпути. Чем скорее я оставлю Уэзерсфильд размытым пятном в темноте, тем скорее смогу закончить письмо к жене и дочери, тем скорее смогу устроиться в постели и вычеркнуть в календаре еще один день. Тем скорее смогу оставить позади неизвестное, а именно, непогоду на высоте над Европой.
На тяжелой черной рукоятке рычага газа под моей левой перчаткой находится кнопка микрофона, и я нажимаю ее большим пальцем. «Уэзерсфильд», — говорю я в микрофон, встроенный в облегающую зеленую резину кислородной маски. В наушниках шлема я слышу собственный голос и знаю, что в высоком стеклянном кубе аэродромной вышки звучат тот же голос и те же слова. «Реактивный самолет ВВС два девять четыре ноль пять, запрашиваю номер полосы и разрешение на взлет».
Все еще странно звучит. Реактивный самолет ВВС. Полгода назад было: реактивный самолет Национальной гвардии. Это было: летай одну субботу и воскресенье в месяц, а также когда есть свободное время. Это было: игра, заключавшаяся в том, чтобы летать лучше летчиков ВВС и стрелять точнее летчиков ВВС, но только на старых самолетах и будучи занятым полное время на штатской работе. Это было: наблюдать, как над Европой растут облака-грибы напряженности и знать наверняка, что если стране потребуется больше огневой мощи, то моя эскадрилья будет задействована. Это было: тридцать один летчик в эскадрилье, каждый из которых понимал это — понимал, что может покинуть эскадрилью до того, как его призовут из запаса; и те же тридцать один летчик два месяца спустя полетели на своих изношенных самолетах без дозаправки в воздухе через Атлантику во Францию. Реактивный самолет ВВС.
«Принял, ноль пятый», — раздается в наушниках чей-то новый голос. «Взлетная полоса два восемь, ветер два семь ноль градусов, скорость пять узлов, высотомер два девять девять пять, время на диспетчерской вышке два один два пять, разрешение на вылет будет дано по требованию. Сообщите тип самолета».
Я поворачиваю небольшую ребристую ручку рядом с высотомером и устанавливаю 29,95 в окошечке с красной подсветкой. Стрелки высотомера слегка передвигаются. Моя рука в перчатке снова на кнопке микрофона. «Принял, ноль пятый — это Фоке восемь четыре, курьер, возвращение на авиабазу Шомон, Франция».
Толстый черный рычаг газа идет вперед, и с растущим ревом разбуженного раскаленного грома мой «Рипаблик F-84F», немного помятый, немного старомодный, по велению моей левой перчатки начинает движение. Прикосновение левым сапогом к левому тормозу, и самолет поворачивает. Рычаг газа на себя, чтобы не снести человека и его энергетическую установку шестисотградусным ураганом из сопла. Селектор прибора тактической аэронавигации на «прием и передача».
Я выруливаю, мимо в темноте проплывают спящие силуэты «F-100» уэзерсфильдской авиабазы, и я полностью умиротворен. Бесконечное потрескивание легких помех в наушниках, хорошо знакомая тяжесть шлема, подрагивание самолета, покачивание на жестких шинах и стойках с масляными амортизаторами при встрече с бугорками и швами дорожки. Как животное. Как верное, доверяющее, нетерпеливое, тяжелое быстрое хищное животное. Самолет, которым я управляю с того момента, как он рождается, и до того, как засыпает, мерно катится к двухмильной взлетной полосе, успокаиваемый шепотом холодного ветра.
Профильтрованный голос дежурного диспетчера вдребезги разбивает спокойные помехи в наушниках. «Реактивный самолет ВВС два девять четыре ноль пять, разрешение получено. Готовы записать?»
Мой карандаш выпрыгивает из кармана летной куртки и зависает над сложенным планом полета, зажатым в челюстях планшета на моей левой ноге. «Готов записать».
"Разрешение на полет: реактивный самолет два девять четыре ноль пять, следующий в аэропорт Шомон…» — я быстро стенографирую. Мне разрешено лететь курсом, который я наметил — «…на Абвиль, на Лан, на Шпангдалем, на Висбаден, на Фальбур, на Шомон». Обходной курс еще до начала полета, он проложен так, чтобы миновать группу штормов, обозначенную синоптиками красными четырехугольниками там, где должен был бы пролечь прямой путь к моей базе. «Поднимайтесь по лучу радара до горизонтального полета три три ноль, свяжитесь с диспетчерской вышкой…» Разрешение на полет входит через наушники и выходит через остро отточенный кончик карандаша: с кем связаться, когда и на какой частоте; один час и двадцать девять минут полета сжаты в четырехдюймовый квадрат исписанной карандашом бумаги, залитой тусклым красным светом. Я зачитываю запись дежурному диспетчеру, жму на тормоза и останавливаюсь перед взлетной полосой.
«Принял, ноль пятый, записано верно. Взлет разрешаю, помех движению в местной зоне нет».
Рычаг газа снова вперед, и самолет занимает позицию для взлета на полосе два восемь. Бетонная дорожка широкая и длинная. Полосу белой краски по ее середине с одной стороны держит мое переднее колесо, а на невидимом дальнем конце — прочная нейлоновая сеть барьера. Две линии, указывающие путь белых огней вдоль кромок полосы, сходятся в черной дали.
Вот рычаг газа под моей левой перчаткой пошел до отказа вперед, так чтобы стрелка тахометра, покрытая светящейся краской, закрыла черточку, помеченную «100%», чтобы температура сопла поднялась и стрелка оказалась у коротенькой красной дуги на шкале, что значит 642 градуса по Цельсию, чтобы каждая стрелка на каждой шкале, залитой красным светом приборной панели, согласилась с тем, что нам надо делать, чтобы я сказал сам себе, как говорю каждый раз: «Поехали». Отпускаю тормоза.
Нет ни резкого рывка, ни силы, вдавливающей затылок в подголовник. Я чувствую лишь нежный толчок в спину. Лента взлетной полосы под носовым колесом начинает разматываться, поначалу лениво. За спиной с грохотом и ревом рвется пламя, и я замечаю, что огни по краям взлетной полосы начинают сливаться, а стрелка воздушной скорости поднимается и показывает 50 узлов, 80 узлов, 120 узлов (контрольная скорость достигнута), и между двух рядов слившихся белых огней я вижу поджидающий в темноте в конце взлетной полосы барьер, и рычаг управления в правой перчатке чуть отклоняется назад, и стрелка воздушной скорости показывает 160 узлов, и носовое колесо отрывается от бетонного покрытия, и за ним секундой позже следуют основные колеса, и в мире нет ничего, кроме меня и самолета, живых и слитых вместе, и холодный ветер прижимает нас к своей груди, и мы становимся едины с ветром и едины с темным небом и звездами впереди, и барьер — уже забытая уменьшающаяся точка — позади, и шасси поджимается и прячется в моей алюминиевой бесшовной коже, и воздушная скорость уже один девять ноль, и рычаг закрылков вперед, и воздушная скорость два два ноль, и я в своей стихии, и я лечу. Я лечу.
Голос, который я слышу в мягких наушниках, не похож на мой. Это голос человека, занятого только делом; говорит человек, которому еще многое предстоит сделать. Однако это мой большой палец давит на кнопку микрофона, и это мои слова просачиваются через приемник на вышке. «Уэзерсфильд, реактивный самолет ВВС два девять четыре ноль пять вышел на курс, покидаю вашу станцию и частоту».
Мой самолет легко набирает высоту в чужом чистом воздухе над южной Англией, и мои перчатки, не желающие мириться с бездельем, двигаются по кабине и доделывают то, что им было поручено. Стрелки высотомера быстро проходят отметку 500 футов, и пока мои перчатки заняты тем, что убирают отражатели двигателей, подают давление в сбрасывающиеся баки, отстегивают аварийный карабин от вытяжного троса, включают пневматический компрессор, я вдруг замечаю, что нет луны. Я надеялся, что будет луна.
Мои глаза, по команде зрителей за ними, еще раз удостоверяются в том, что на всех маленьких шкалах приборов двигателя стрелки находятся в пределах нарисованных на стеклышках зеленых дуг. Добросовестная правая перчатка переводит регулятор подачи кислорода с положения «100%» на «норм.» и устанавливает в черных окошечках передатчика ультравысокочастотной командной радиостанции четыре белые цифры: частоту направляющего меня радара.
Незнакомый голос, который на самом деле мой, говорит с радиолокационной станцией, направляющей мой полет. Голос способен вести разговор, перчатки способны передвигать рычаг газа и рычаг управления, и самолет плавно набирает в ночи высоту. Впереди, за покатым лобовым стеклом, за сокращающейся стеной чистого воздуха, меня ждет непогода. Я вижу, что она вначале жмется к земле, низко и тонко, словно не уверена в том, что ей дано задание расстелиться именно над сушей.
Три белые стрелки высотомера минуют отметку 10 000 футов, задавая моей правой перчатке задание проделать еще одну, меньшую порцию физического труда в кабине. Сейчас перчатка набирает число 387 в треугольном окошечке на панели управления радиокомпаса. В наушниках — чуть слышные сигналы азбуки Морзе А-В — позывные радиомаяка Абвиль.
Абвиль. Двадцать лет тому назад абвильские ребята, летавшие на самолетах «Мессершмитт-109» с желтой спиралью пружины вокруг пушки на обтекателе винта, были лучшими военными летчиками Люфтваффе. Абвиль — это место, в которое надо было идти, если ищешь драки, и которое надо было обходить, если у тебя вместо пулеметных патронов брезентовые мешки. Абвиль на одной стороне Ла-Манша, Тангмер и Биггин-Хилл — на другой. «Мессершмитт» на одной стороне, «Спитфайр» на другой. А в хрустальном воздухе посредине — переплетение инверсионных следов и падающих шлейфов черного дыма.
Единственное, что разделяет меня и желтоносый «Me-109» — это небольшой поворот реки, зовущейся время. Волны прибоя на песке Кале. Шепот ветра над шахматной доской Европы. Быстрый бег часовой стрелки. И вот тот же воздух, то же море, та же часовая стрелка, та же река времени. Но «мессершмиттов» нет. И величественных «спитфайров». Если бы мой самолет сегодня пронес меня не вдоль реки, а срезал бы по прямой ее поворот, мир показался бы таким же, как и сегодня. И в том же воздухе еще раньше «мессершмиттов» и «спитфайров», в таком же, но в другом объеме старого воздуха, с запада идут и попадают в луч прожектора над Ле-Бурже «лате» и «лонли райан». А там, над притоками реки, все кружат стаи «ньюпоров», «пфальцев», «фоккеров», «сопвизов», «фарманов», «блерио», «райтов», дирижаблей Сантос-Дюмона, монгольфьеров, ястребов. А люди смотрели вверх с земли. На небо, точно такое же, как сегодня.
Грустно вдруг оказаться живой частью того, что должно принадлежать старой памяти и помутневшим пленкам фотокинопулемета. Я здесь, на дальнем берегу Атлантики, для того, чтобы быть всегда готовым, чтобы создать новые воспоминания о Нашей победе над Ними и нажимать на курок, который прибавит еще несколько футов к отснятой фотокинопулеметом пленке. Я здесь, чтобы стать частью Войны Возможной, и я не могу быть нигде больше, если она сделается Войной Настоящей.
Но вместо того, чтобы узнать, как ненавидеть или хотя бы не жалеть врага, грозящего нам с той стороны мифического железного занавеса, я узнал, вопреки себе, что на самом деле и он может быть человеком, человеческим существом. В течение моих недолгих месяцев в Европе я жил вместе с немецкими летчиками, норвежскими летчиками, с летчиками из Канады и из Англии. Я обнаружил, и это меня даже несколько удивило, что американцы — не единственные люди в мире, которые летают на самолетах просто оттого, что любят на них летать. Я обнаружил, что летчики, из какой бы страны они ни были, говорят на одном языке и понимают те же недосказанные слова. Они сталкиваются с теми же встречными ветрами и теми же штормами. И пока дни проходят без войны, я ловлю себя на том, что задаю себе вопрос: может ли летчик из-за политической системы, в которой он живет, быть совершенно другим человеком, чем летчики, живущие во всех других политических системах всего остального мира?
Этот таинственный человек, этот русский летчик, о чьей жизни и мыслях я так мало знаю, становится в моем сознании человеком, здорово похожим на меня самого, человеком, который летает на вооруженном ракетами, бомбами и пулеметами самолете не потому, что любит разрушение, а потому, что любит свой самолет, и потому, что работа летать на сильном и резвом самолете ни в каких военно-воздушных силах не может быть отделена от работы убивать, когда придется вести войну.
Мне начинает нравиться этот мой вероятный противник, тем более что он человек неизвестный и запретный, чью добродетель никто не засвидетельствует и кого столь многие обвинят во зле.
Если здесь, в Европе, объявят войну, я никогда не узнаю правду о человеке, садящемся в кабину краснозвездного самолета. Если объявят войну, нас спустят друг на друга, как голодных волков, драться. Кто-то из моих друзей, настоящих верных друзей, не воображаемый и не созданный из вероятностей, погибнет от пулемета русского летчика. Где-то под его бомбами погибнет американец. В то мгновение я буду поглощен одним из тысяч зол войны; я потеряю множество невстреченных друзей — русских летчиков. Я буду радоваться их смерти, буду гордиться уничтожением моими ракетами и пулеметами их красивых самолетов. Если я поддамся ненависти, я сам неизбежно стану в меньшей степени человеком. В своей гордости я буду меньше достоин гордиться. Я буду убивать врага и, убивая, буду навлекать смерть на себя. И мне грустно.
Но сегодня война не объявлена. В дни спокойствия даже кажется, что наши народы могут научиться уживаться друг с другом, и в эту ночь восточный летчик из моего воображения, более реальный, чем призрак, в который он должен превратиться во время войны, ведет свой одинокий самолет в свою область неустойчивой погоды.
Мои перчатки снова за работой, они выводят самолет на горизонтальный полет на высоте в 33.000 футов. Рычаг газа под левой перчаткой идет назад, пока тахометр не покажет 94 процента оборотов. Большой палец правой перчатки быстро сдвигает ручку настройки на рычаге управления на две позиции. Взгляд перебегает с прибора на прибор; все в порядке. Подача топлива 2500 фунтов в час. Стрелка показывает 0,8 указателя числа М, а это означает, что моя истинная воздушная скорость устанавливается на 465 узлах. Тонкая светящаяся стрелка радиокомпаса над шкалой со множеством цифр резко разворачивается, когда абвильский радиомаяк проходит под моим самолетом, внизу, за черной тучей. Глаза быстро проверяют частоту передатчика, голос готов доложить о местонахождении службе регулирования воздушного движения, большой палец левой руки на кнопке микрофона, на часах 22.00, а зрители, смотрящие сквозь мои глаза, видят первую слабую вспышку молнии в высоте среди непроглядной тьмы впереди.
Два человека из аэродромной команды поднимают в носовой отсек моего самолета тяжелый, закрытый на висячий замок брезентовый мешок с совершенно секретными документами. Мешок грузно заваливается туда, где обычно находятся магазины с патронами, в свободное место над четырьмя пулеметами, перед компьютерами бомбосбрасывателя. Сегодня я не летчик-штурмовик. Я — курьер, доставляющий тридцать девять фунтов бумаг, которыми вдруг заинтересовался командир моей авиабригады. Несмотря на то что в эту ночь погода над Европой плохая, капризная, меня попросили доставить этот груз из Англии в глубь Франции.
Освещенный ярким лучом моего фонарика, формуляр номер один с напечатанными графами и вписанными карандашом сокращениями сообщает мне, что самолет готов, что у него лишь незначительные неполадки, уже известные мне: вмятина на одном из сбрасывающихся баков, антенна командной радиостанции не проверена, система реактивных ускорителей отключена. В перчатках трудно удерживать тонкие страницы формуляра, но холодный ветер помогает перелистывать их.
Когда формуляр подписан и люк пулеметного отсека с таинственным брезентовым мешком закрыт, я забираюсь по узкому желтому трапу в темную кабину, будто альпинист, взбирающийся на пик, со снежной вершины которого он сможет смотреть на мир сверху вниз. Мой пик — это кабина самолета «Рипаблик F-84F Тандерстрик».
Ремень безопасности кресла-катапульты с желтыми подлокотниками — широкая нейлоновая сетка, тяжелая, оливково-серого цвета; к его отстреливающейся застежке подсоединяются надетые на мои плечи ремни привязной системы и тяжелый стальной карабин, автоматически раскроющий парашют, в случае если придется сегодня ночью катапультироваться. Я окружаю себя негромкими металлическими звуками, как все летчики, когда они присоединяются к своему самолету. Две лямки к аварийному комплекту под подушкой сиденья после обычной борьбы ловятся и с негромким лязгом пристегиваются к ремням привязной системы парашюта. Зеленая кислородная маска с глухим резиновым щелчком подсоединяется к шлангу регулятора. Аварийный карабин со щелчком пристегивается к изогнутой планке на ручке вытяжного троса парашюта. Шпилька предохранителя кресла-катапульты, скрипнув, выходит из отверстия в спусковом крючке на правом подлокотнике и, шурша в темноте, опускается в карманчик на штанине амортизирующего костюма. Эластичная лямка моего поцарапанного планшета со звучным щелчком крепится к левому бедру. Мой прочный белый фибергласовый шлем с затемненным стеклом, с золотой надписью СТ. ЛЕЙТ. БАХ опускается и закрывает голову, мои уши ощущают прохладу долго не согревающейся пористой резины шлемофонов. Замшевая лямка под подбородком застегивается с левой стороны, шнур от микрофона с холодным щелчком соединяется со шнуром от радиостанции, и наконец выстуженная ветром зеленая кислородная маска удобно устраивается поверх носа и рта и прикрепляется с тугим щелчком блестящего хромированного замка на правой стороне шлема. Когда маленькая семья звуков затихает, мое тело оказывается подсоединенным трубками, проводами, застежками и замками к большому спящему телу моего самолета.
Снаружи, в темной движущейся пелене холода, с ревом оживает призрачная желтая вспомогательная энергетическая установка; ею управляет человек в плотной, теплой форменной куртке, которому хочется, чтобы я поскорее завел двигатель и отрулил. Несмотря на теплую куртку, ему холодно. Лязг и рев большого бензинового мотора немного успокаиваются, и на вольтметрах белые стрелки скачут в секторы, отмеченные зеленой дугой.
От двигателя энергетической установки через вращающийся генератор, через черную резиновую змею, идущую к холодному серебристому крылу моего самолета, через маркированные провода сети постоянного тока в темную кабину врывается энергия; загораются красные и желтые сигнальные лампочки, и начинают дрожать стрелки нескольких приборов.
Мои кожаные перчатки с изображением белых крылышек и звезды — символа ВВС — начинают знакомое коротенькое представление для внимательных зрителей, смотрящих сквозь мои глаза. Перчатки проходят по кабине слева направо: удостоверяются в том, что выключатели тока на левой консоли — включены, обогреватель пулеметов — в положении «выкл.», тумблер заслонки укрытия двигателя — «закрыто», тумблер аэродинамических тормозных щитков — «выдвинуто», рычаг газа — «О», проверяют высотомер, рычаг тормозного парашюта, рычаг фиксатора прицела, радиокомпас, TACAN, кислород, генератор, индикатор системы «свой-чужой», тумблер преобразователя. Перчатки пляшут, глаза следят. Правая перчатка в конце представления взмывает в воздух и описывает небольшой круг — знак человеку, ждущему внизу на ветру: проверка закончена, запуск двигателя через две секунды. Теперь очередь рычага газа, перчатку вон со сцены и кнопку стартера на «пуск».
Не успеть ни вздохнуть, ни моргнуть глазом. Десятая доля секунды, и вот ледяной воздух сотрясают удары. Тишина — и тут же воздух, искры и реактивное топливо Jp-4. Мой самолет сделан так, что заводится с хлопком. По-другому его не завести. Но этот звук — бочонок черного пороха под спичкой, выстрел пушки, взрыв ручной гранаты. Человек снаружи морщится, ему неприятно.
Со взрывом, будто резко открыв глаза, мой самолет оживает. Тотчас просыпается. Раскат грома исчез так же быстро, как и появился, его сменил тихий нарастающий вой, он резко идет вверх, до очень высокой частоты, а затем плавно скользит вниз по октаве и сходит на нет. Но вой еще не затих, а в глубине двигателя камеры сгорания уже начали оправдывать свое название. Светящаяся белая стрелка прибора с табличкой «температура выходящих газов» ползет вверх, поднимается по мере того, как термопары начинают ощущать на себе закрученный поток желтого огня, рвущегося из четырнадцати камер нержавеющей стали. Огонь вращает турбину. Турбина вращает компрессор. Компрессор перемешивает топливо с воздухом для сгорания. Слабые желтые языки пламени становятся синими факелами, каждый из которых деловито сидит в своем отдельном круглом кабинете, и призрачная энергетическая установка уже больше не нужна.
Взмах правой перчаткой, палец показывает «долой» — долой питание, я сам.
Температура сопла установилась на своем месте, на 450 градусах по Цельсию, тахометр успокаивается и показывает, что двигатель дает 45 процентов от возможных оборотов. Поток воздуха сквозь овальное заборное отверстие в ненасытный стальной двигатель — хриплый протяжный вопль, прикованное цепями и орущее в ледяном воздухе и раскаленном синем пламени страшное привидение.
Стрелка на шкале начинает показывать гидравлическое давление. Тумблеры аэродинамических тормозных щитков — в положение «убрано», и давление втягивает две огромные стальные пластины, которые исчезают в гладких бортах самолета. Разноцветные лампочки гаснут, по мере того как повышается давление в топливной и масляной системах. Я только что родился, с ветром, прижимающим к шее мой шарф. С ветром, завывающим у высокого серебристого руля поворота. С ветром, кидающимся на факелы моего двигателя.
Осталась только одна лампочка, она упрямо горит под табличкой «фонарь кабины открыт». Левая перчатка тянет за стальной рычаг. Правой перчаткой я тянусь вверх и хватаюсь за раму уравновешенной секции плексигласа. Мягкий рывок вниз, и фонарь покрывает мой мирок. Я поворачиваю рычаг в левой перчатке вперед, слышу приглушенный звук защелкивающихся замков и вижу, как гаснет лампочка. Ветер больше не тревожит мой шарф.
Лямки, застежки и провода держат меня в глубоком бассейне, залитом тусклым красным светом. В этом бассейне есть все, что я должен знать о своем самолете, о его местонахождении и высоте полета, до тех пор, пока не установлю рычаг газа снова в положение «О» через один час 29 минут и 579 миль, совершив перелет из Англии с авиабазы Уэзерсфильд.
Эта база ничего для меня не значит. Когда я приземлялся, она была для меня длинной взлетно-посадочной полосой на закате; диспетчером на аэродромной вышке, дающим указания, куда рулить; каким-то незнакомым человеком, ждущим меня в оперативном отделе с тяжелым брезентовым мешком на замке. Я спешил, когда летел сюда, и теперь спешу улететь. Уэзерсфильд с его зелеными изгородями и дубами, что, как я понимаю, является частью любого английского городка с его каменными домами и замшелыми крышами, и людьми, наблюдавшими «Битву за Англию» с черным дымом по всему небу, — для меня лишь полпути. Чем скорее я оставлю Уэзерсфильд размытым пятном в темноте, тем скорее смогу закончить письмо к жене и дочери, тем скорее смогу устроиться в постели и вычеркнуть в календаре еще один день. Тем скорее смогу оставить позади неизвестное, а именно, непогоду на высоте над Европой.
На тяжелой черной рукоятке рычага газа под моей левой перчаткой находится кнопка микрофона, и я нажимаю ее большим пальцем. «Уэзерсфильд», — говорю я в микрофон, встроенный в облегающую зеленую резину кислородной маски. В наушниках шлема я слышу собственный голос и знаю, что в высоком стеклянном кубе аэродромной вышки звучат тот же голос и те же слова. «Реактивный самолет ВВС два девять четыре ноль пять, запрашиваю номер полосы и разрешение на взлет».
Все еще странно звучит. Реактивный самолет ВВС. Полгода назад было: реактивный самолет Национальной гвардии. Это было: летай одну субботу и воскресенье в месяц, а также когда есть свободное время. Это было: игра, заключавшаяся в том, чтобы летать лучше летчиков ВВС и стрелять точнее летчиков ВВС, но только на старых самолетах и будучи занятым полное время на штатской работе. Это было: наблюдать, как над Европой растут облака-грибы напряженности и знать наверняка, что если стране потребуется больше огневой мощи, то моя эскадрилья будет задействована. Это было: тридцать один летчик в эскадрилье, каждый из которых понимал это — понимал, что может покинуть эскадрилью до того, как его призовут из запаса; и те же тридцать один летчик два месяца спустя полетели на своих изношенных самолетах без дозаправки в воздухе через Атлантику во Францию. Реактивный самолет ВВС.
«Принял, ноль пятый», — раздается в наушниках чей-то новый голос. «Взлетная полоса два восемь, ветер два семь ноль градусов, скорость пять узлов, высотомер два девять девять пять, время на диспетчерской вышке два один два пять, разрешение на вылет будет дано по требованию. Сообщите тип самолета».
Я поворачиваю небольшую ребристую ручку рядом с высотомером и устанавливаю 29,95 в окошечке с красной подсветкой. Стрелки высотомера слегка передвигаются. Моя рука в перчатке снова на кнопке микрофона. «Принял, ноль пятый — это Фоке восемь четыре, курьер, возвращение на авиабазу Шомон, Франция».
Толстый черный рычаг газа идет вперед, и с растущим ревом разбуженного раскаленного грома мой «Рипаблик F-84F», немного помятый, немного старомодный, по велению моей левой перчатки начинает движение. Прикосновение левым сапогом к левому тормозу, и самолет поворачивает. Рычаг газа на себя, чтобы не снести человека и его энергетическую установку шестисотградусным ураганом из сопла. Селектор прибора тактической аэронавигации на «прием и передача».
Я выруливаю, мимо в темноте проплывают спящие силуэты «F-100» уэзерсфильдской авиабазы, и я полностью умиротворен. Бесконечное потрескивание легких помех в наушниках, хорошо знакомая тяжесть шлема, подрагивание самолета, покачивание на жестких шинах и стойках с масляными амортизаторами при встрече с бугорками и швами дорожки. Как животное. Как верное, доверяющее, нетерпеливое, тяжелое быстрое хищное животное. Самолет, которым я управляю с того момента, как он рождается, и до того, как засыпает, мерно катится к двухмильной взлетной полосе, успокаиваемый шепотом холодного ветра.
Профильтрованный голос дежурного диспетчера вдребезги разбивает спокойные помехи в наушниках. «Реактивный самолет ВВС два девять четыре ноль пять, разрешение получено. Готовы записать?»
Мой карандаш выпрыгивает из кармана летной куртки и зависает над сложенным планом полета, зажатым в челюстях планшета на моей левой ноге. «Готов записать».
"Разрешение на полет: реактивный самолет два девять четыре ноль пять, следующий в аэропорт Шомон…» — я быстро стенографирую. Мне разрешено лететь курсом, который я наметил — «…на Абвиль, на Лан, на Шпангдалем, на Висбаден, на Фальбур, на Шомон». Обходной курс еще до начала полета, он проложен так, чтобы миновать группу штормов, обозначенную синоптиками красными четырехугольниками там, где должен был бы пролечь прямой путь к моей базе. «Поднимайтесь по лучу радара до горизонтального полета три три ноль, свяжитесь с диспетчерской вышкой…» Разрешение на полет входит через наушники и выходит через остро отточенный кончик карандаша: с кем связаться, когда и на какой частоте; один час и двадцать девять минут полета сжаты в четырехдюймовый квадрат исписанной карандашом бумаги, залитой тусклым красным светом. Я зачитываю запись дежурному диспетчеру, жму на тормоза и останавливаюсь перед взлетной полосой.
«Принял, ноль пятый, записано верно. Взлет разрешаю, помех движению в местной зоне нет».
Рычаг газа снова вперед, и самолет занимает позицию для взлета на полосе два восемь. Бетонная дорожка широкая и длинная. Полосу белой краски по ее середине с одной стороны держит мое переднее колесо, а на невидимом дальнем конце — прочная нейлоновая сеть барьера. Две линии, указывающие путь белых огней вдоль кромок полосы, сходятся в черной дали.
Вот рычаг газа под моей левой перчаткой пошел до отказа вперед, так чтобы стрелка тахометра, покрытая светящейся краской, закрыла черточку, помеченную «100%», чтобы температура сопла поднялась и стрелка оказалась у коротенькой красной дуги на шкале, что значит 642 градуса по Цельсию, чтобы каждая стрелка на каждой шкале, залитой красным светом приборной панели, согласилась с тем, что нам надо делать, чтобы я сказал сам себе, как говорю каждый раз: «Поехали». Отпускаю тормоза.
Нет ни резкого рывка, ни силы, вдавливающей затылок в подголовник. Я чувствую лишь нежный толчок в спину. Лента взлетной полосы под носовым колесом начинает разматываться, поначалу лениво. За спиной с грохотом и ревом рвется пламя, и я замечаю, что огни по краям взлетной полосы начинают сливаться, а стрелка воздушной скорости поднимается и показывает 50 узлов, 80 узлов, 120 узлов (контрольная скорость достигнута), и между двух рядов слившихся белых огней я вижу поджидающий в темноте в конце взлетной полосы барьер, и рычаг управления в правой перчатке чуть отклоняется назад, и стрелка воздушной скорости показывает 160 узлов, и носовое колесо отрывается от бетонного покрытия, и за ним секундой позже следуют основные колеса, и в мире нет ничего, кроме меня и самолета, живых и слитых вместе, и холодный ветер прижимает нас к своей груди, и мы становимся едины с ветром и едины с темным небом и звездами впереди, и барьер — уже забытая уменьшающаяся точка — позади, и шасси поджимается и прячется в моей алюминиевой бесшовной коже, и воздушная скорость уже один девять ноль, и рычаг закрылков вперед, и воздушная скорость два два ноль, и я в своей стихии, и я лечу. Я лечу.
Голос, который я слышу в мягких наушниках, не похож на мой. Это голос человека, занятого только делом; говорит человек, которому еще многое предстоит сделать. Однако это мой большой палец давит на кнопку микрофона, и это мои слова просачиваются через приемник на вышке. «Уэзерсфильд, реактивный самолет ВВС два девять четыре ноль пять вышел на курс, покидаю вашу станцию и частоту».
Мой самолет легко набирает высоту в чужом чистом воздухе над южной Англией, и мои перчатки, не желающие мириться с бездельем, двигаются по кабине и доделывают то, что им было поручено. Стрелки высотомера быстро проходят отметку 500 футов, и пока мои перчатки заняты тем, что убирают отражатели двигателей, подают давление в сбрасывающиеся баки, отстегивают аварийный карабин от вытяжного троса, включают пневматический компрессор, я вдруг замечаю, что нет луны. Я надеялся, что будет луна.
Мои глаза, по команде зрителей за ними, еще раз удостоверяются в том, что на всех маленьких шкалах приборов двигателя стрелки находятся в пределах нарисованных на стеклышках зеленых дуг. Добросовестная правая перчатка переводит регулятор подачи кислорода с положения «100%» на «норм.» и устанавливает в черных окошечках передатчика ультравысокочастотной командной радиостанции четыре белые цифры: частоту направляющего меня радара.
Незнакомый голос, который на самом деле мой, говорит с радиолокационной станцией, направляющей мой полет. Голос способен вести разговор, перчатки способны передвигать рычаг газа и рычаг управления, и самолет плавно набирает в ночи высоту. Впереди, за покатым лобовым стеклом, за сокращающейся стеной чистого воздуха, меня ждет непогода. Я вижу, что она вначале жмется к земле, низко и тонко, словно не уверена в том, что ей дано задание расстелиться именно над сушей.
Три белые стрелки высотомера минуют отметку 10 000 футов, задавая моей правой перчатке задание проделать еще одну, меньшую порцию физического труда в кабине. Сейчас перчатка набирает число 387 в треугольном окошечке на панели управления радиокомпаса. В наушниках — чуть слышные сигналы азбуки Морзе А-В — позывные радиомаяка Абвиль.
Абвиль. Двадцать лет тому назад абвильские ребята, летавшие на самолетах «Мессершмитт-109» с желтой спиралью пружины вокруг пушки на обтекателе винта, были лучшими военными летчиками Люфтваффе. Абвиль — это место, в которое надо было идти, если ищешь драки, и которое надо было обходить, если у тебя вместо пулеметных патронов брезентовые мешки. Абвиль на одной стороне Ла-Манша, Тангмер и Биггин-Хилл — на другой. «Мессершмитт» на одной стороне, «Спитфайр» на другой. А в хрустальном воздухе посредине — переплетение инверсионных следов и падающих шлейфов черного дыма.
Единственное, что разделяет меня и желтоносый «Me-109» — это небольшой поворот реки, зовущейся время. Волны прибоя на песке Кале. Шепот ветра над шахматной доской Европы. Быстрый бег часовой стрелки. И вот тот же воздух, то же море, та же часовая стрелка, та же река времени. Но «мессершмиттов» нет. И величественных «спитфайров». Если бы мой самолет сегодня пронес меня не вдоль реки, а срезал бы по прямой ее поворот, мир показался бы таким же, как и сегодня. И в том же воздухе еще раньше «мессершмиттов» и «спитфайров», в таком же, но в другом объеме старого воздуха, с запада идут и попадают в луч прожектора над Ле-Бурже «лате» и «лонли райан». А там, над притоками реки, все кружат стаи «ньюпоров», «пфальцев», «фоккеров», «сопвизов», «фарманов», «блерио», «райтов», дирижаблей Сантос-Дюмона, монгольфьеров, ястребов. А люди смотрели вверх с земли. На небо, точно такое же, как сегодня.
Сегодня Тангмер и Биггин-Хилл — это слабоосвещенные бетонные прямоугольники под облаком, скользящим под моим самолетом, и аэропорт рядом с Абвилем — в темноте. Но все же тут есть кристально чистый воздух, и он шепчет над фонарем кабины и врывается в зияющее овальное заборное отверстие, от которого до моих сапог лишь расстояние, равное длине пулемета.
Небо вечно, а человек мечтает.
Река течет.
Небо вечно, а человек борется.
Река течет.
Небо вечно, а человек завоевывает.
Грустно вдруг оказаться живой частью того, что должно принадлежать старой памяти и помутневшим пленкам фотокинопулемета. Я здесь, на дальнем берегу Атлантики, для того, чтобы быть всегда готовым, чтобы создать новые воспоминания о Нашей победе над Ними и нажимать на курок, который прибавит еще несколько футов к отснятой фотокинопулеметом пленке. Я здесь, чтобы стать частью Войны Возможной, и я не могу быть нигде больше, если она сделается Войной Настоящей.
Но вместо того, чтобы узнать, как ненавидеть или хотя бы не жалеть врага, грозящего нам с той стороны мифического железного занавеса, я узнал, вопреки себе, что на самом деле и он может быть человеком, человеческим существом. В течение моих недолгих месяцев в Европе я жил вместе с немецкими летчиками, норвежскими летчиками, с летчиками из Канады и из Англии. Я обнаружил, и это меня даже несколько удивило, что американцы — не единственные люди в мире, которые летают на самолетах просто оттого, что любят на них летать. Я обнаружил, что летчики, из какой бы страны они ни были, говорят на одном языке и понимают те же недосказанные слова. Они сталкиваются с теми же встречными ветрами и теми же штормами. И пока дни проходят без войны, я ловлю себя на том, что задаю себе вопрос: может ли летчик из-за политической системы, в которой он живет, быть совершенно другим человеком, чем летчики, живущие во всех других политических системах всего остального мира?
Этот таинственный человек, этот русский летчик, о чьей жизни и мыслях я так мало знаю, становится в моем сознании человеком, здорово похожим на меня самого, человеком, который летает на вооруженном ракетами, бомбами и пулеметами самолете не потому, что любит разрушение, а потому, что любит свой самолет, и потому, что работа летать на сильном и резвом самолете ни в каких военно-воздушных силах не может быть отделена от работы убивать, когда придется вести войну.
Мне начинает нравиться этот мой вероятный противник, тем более что он человек неизвестный и запретный, чью добродетель никто не засвидетельствует и кого столь многие обвинят во зле.
Если здесь, в Европе, объявят войну, я никогда не узнаю правду о человеке, садящемся в кабину краснозвездного самолета. Если объявят войну, нас спустят друг на друга, как голодных волков, драться. Кто-то из моих друзей, настоящих верных друзей, не воображаемый и не созданный из вероятностей, погибнет от пулемета русского летчика. Где-то под его бомбами погибнет американец. В то мгновение я буду поглощен одним из тысяч зол войны; я потеряю множество невстреченных друзей — русских летчиков. Я буду радоваться их смерти, буду гордиться уничтожением моими ракетами и пулеметами их красивых самолетов. Если я поддамся ненависти, я сам неизбежно стану в меньшей степени человеком. В своей гордости я буду меньше достоин гордиться. Я буду убивать врага и, убивая, буду навлекать смерть на себя. И мне грустно.
Но сегодня война не объявлена. В дни спокойствия даже кажется, что наши народы могут научиться уживаться друг с другом, и в эту ночь восточный летчик из моего воображения, более реальный, чем призрак, в который он должен превратиться во время войны, ведет свой одинокий самолет в свою область неустойчивой погоды.
Мои перчатки снова за работой, они выводят самолет на горизонтальный полет на высоте в 33.000 футов. Рычаг газа под левой перчаткой идет назад, пока тахометр не покажет 94 процента оборотов. Большой палец правой перчатки быстро сдвигает ручку настройки на рычаге управления на две позиции. Взгляд перебегает с прибора на прибор; все в порядке. Подача топлива 2500 фунтов в час. Стрелка показывает 0,8 указателя числа М, а это означает, что моя истинная воздушная скорость устанавливается на 465 узлах. Тонкая светящаяся стрелка радиокомпаса над шкалой со множеством цифр резко разворачивается, когда абвильский радиомаяк проходит под моим самолетом, внизу, за черной тучей. Глаза быстро проверяют частоту передатчика, голос готов доложить о местонахождении службе регулирования воздушного движения, большой палец левой руки на кнопке микрофона, на часах 22.00, а зрители, смотрящие сквозь мои глаза, видят первую слабую вспышку молнии в высоте среди непроглядной тьмы впереди.