Страница:
Как и все, я был пленен “Праздником, который всегда с тобой” – этой картиной богемного рая, населенного компанией обаятельных иностранцев, которых так почитали местные – те немногие, что удостоились упоминания, главным образом бармены и шлюхи. Если почитать мемуары Генри Миллера, “Шекспира и компанию” Сильвии Бич, “Тем летом в Париже” Морли Каллагана или “Воспоминания о Монпарнасе” еще одного канадца, Джона Гласско, вам покажется, что город населяли одни лишь экспатрианты. Между собой Sixieme называли “кварталом”, будто он был обнесен стеной, за которой, как в алжирском районе Касба в фильме “Пепе ле Моко” с Жаном Габеном и в его американском римейке “Алжир” с Чарльзом Бойером, обычные законы не действовали.
Сильвия Бич в магазине “Шекспир и компания”
Большая часть этих воспоминаний была написана лет через тридцать, после Второй мировой войны, а временнáя дистанция сообщает дополнительное обаяние. Глядя назад из нищей, расколотой политическими распрями послевоенной Европы, Сильвия Бич, Миллер и, конечно же, Хемингуэй легко верили, что в те дни солнце светило ярче, собеседники были остроумнее, алкоголь крепче, женщины красивее, город чище и честнее. “Когда наступала весна, – писал Хемингуэй, – пусть даже обманная, не было других забот, кроме одной: найти место, где тебе будет лучше всего. Единственное, что могло испортить день, – это люди, но если удавалось избежать приглашений, день становился безграничным. Люди всегда ограничивали счастье – за исключением очень немногих, которые несли ту же радость, что и сама весна”[15]. Мнение тех “очень немногих” дорогого стоило. Когда Скотт Фицджеральд нехорошо повел себя в антибском доме богатых друзей, Джеральда и Сары Мерфи, его на неделю отлучили от общества. То, что был четко определен срок – так объявляют бойкоты подростки, – само по себе тяжело, но гораздо хуже, что по окончании приговора Фицджеральд опять присоединился к их кружку.
Или взять знаменитую историю “освобождения” Одеона Хемингуэем.
В июле 1944-го союзники еще не заявили права на Париж, оставленный немцами, и французам позволили первым промаршировать по Елисейским Полям под предводительством Шарля де Голля. Писатель Леон Эдель отметил, как печально сказалось шествие по Монпарнасу на знаменитых кафе Le Dôme, La Coupole и заколоченной досками La Rotonde: “Сквозь столь живые прежде окна были видны беспорядочно сваленные столы и стулья, ниже, у вокзала Монпарнас в ужасе и глухом отчаянии сдавались немцы, одетые в ярко-зеленую форму. Было так странно, более странно, чем в любом возможном романе, наблюдать в июльских сумерках картину умирающего прошлого”.
Хемингуэй прошел по Монпарнасу и направился прямиком на улицу Одеон. Он надеялся спасти хоть что-то из того Парижа, который он знал перед тем, как уехать в Америку, на Кубу, за славой. Как пишет Бич:
По воспоминаниям Мадлен Дешо, Хемингуэй не взбежал по ступеням. Наоборот, Адриенна спустилась к нему, а кого-то послали за Сильвией – с 1937 года, когда у Монье завязался роман с молодым фотографом Жизель Френд, они уже не жили вместе на Одеон. Монье уговаривала Хемингуэя дождаться Бич. Но вместо этого он отвел ее в сторону, к большой выкрашенной зеленой краской батарее, которая по сей день обогревает лестницу.
– Скажи мне только одно, – Мадлен Дешо уловила его шепот. – Сильвия ведь не сотрудничала с немцами, да?
Очень показательный момент. За всей этой внешней бравадой неуверенный юноша в Хемингуэе продолжал бояться того, что могли подумать те “очень немногие”.
9. Бульвардье
В 1860-х годах император Наполеон III, племянник Наполеона Бонапарта, очень опасался революции. Франция пережила век внутренних раздоров, но, как явствовало из опыта других стран, следовало ожидать худшего. Однако революции не случилось. Две мировые войны уберегли Францию от гражданской смуты до самых студенческих волнений 1968 года, которые стыдливо именуются les événements – событиями. Но генералы Наполеона этого не знали. Узкие улицы и многоквартирные дома сплошь отдавались под склады военной техники. Все настойчивее требовались широкие улицы, которые соединили бы все правительственные учреждения – чтобы при первых сигналах опасности по ним могла свободно передвигаться пехота, кавалерия и даже артиллерия.
Наполеон отдал приказ о переустройстве Парижа. Им занялся Жорж-Эжен Осман – “Барон” Осман, как он предпочитал себя называть, хотя и не имел дворянского происхождения, – который ничего не делал вполсилы. Он проложил свои бульвары через сеть улиц, рассадников болезней и эпидемий, и организовал l’Etoile (звезду) – площадь, в которой сходятся двенадцать проспектов. В ее центре возвышается каменный колосс Триумфальной арки – Arc de Triomphe.
Фасады магазинов и крытых галерей не должны были выступать на тротуары. Балконы, тянувшиеся вдоль каждого нового дома, строго ограничивались третьим и седьмым этажами. И главное – ни одно здание не могло быть выше ширины бульвара, на котором оно стояло. Одними лишь этими нововведениями барон организовал императору для военных передвижений удобные магистрали и к тому же гарантировал, что они будут хорошо освещены с утра и до вечера.
Сравнивая карту старого Парижа времен Великой революции с тем, что сделал из него Осман, глядя на кривые узкие улочки, на месте которых появились просторные и широкие бульвары, невозможно не восхищаться логикой и ясностью решений. Разумеется, Осман нажил себе много врагов. Он набил не один карман, включая и свой собственный, на махинациях с муниципальными контрактами. Многие бедняки остались без крыши над головой. Целые районы старого и дешевого жилья были снесены, вместо них были выстроены новые основательные и чистые кварталы, в которых прежние обитатели уже не могли позволить себе квартиру. Но именно он дал людям возможность ходить по улицам. Благодаря тротуарам стало удобнее добираться до нужного места пешком, а не на лошади или в экипаже. Прогулка, бывшая прежде антисанитарной вынужденной необходимостью, превратилась в несомненное удовольствие. И вскоре все более мобильный средний класс хлынул на улицы, обеспечивая спрос на еду, вино, одежду и развлечения. Наполеон уволил Османа в 1870-м – уже было понятно, что революции так и не произошло, а землевладельцы завалили жалобами о сложностях ведения бизнеса при новых ценах. Но Осман дожил до 1891 года и все же увидел, как его творение стало одним из главных украшений Европы.
Те, кто пришел вслед за ним, пытались вписать свое имя в историю города. Но в лучшем случае получались каракули на заборе. В 1960-х президента Жоржа Помпиду посетила идея понаставить в городе многоэтажек. В результате удалось соорудить только одну – башню Монпарнас, единственный в Париже жуткий небоскреб. Даже Франсуа Миттерану хватило совести воздвигнуть свое детище, стеклянную громаду новой национальной библиотеки, на окраине города, в Тобиаке, избавив от необходимости любоваться ею каждого парижского прохожего.
Андре Мальро, министр культуры и при де Голле, и при Помпиду, работал не столь крупными мазками. Вместо того, чтобы лезть в дела городского устройства, он занялся наведением порядка, вернув силу закону, который требовал обязательной чистки всех фасадов по меньшей мере раз в десять лет. Своему преемнику, Эдмону Мишле, он сказал: “Je vous lègue un Paris blanc”[16]. Если у парижских пешеходов и есть свои герои, то это, безусловно, Осман и Мальро. Когда прах Мальро был с почестями перенесен в Пантеон, его простой деревянный гроб был на день выставлен для публичного прощания, охраняемый одной лишь скульптурой Джакометти L’Homme Qui Marche[17] – долговязой фигурой длинноногого человека, целенаправленно шагающего в будущее, эдакого бога охотников до прогулок.
Получив широкие чистые улицы, парижане начали гулять. Гулять, наслаждаясь самим процессом. Они даже изобрели особое слово для этого занятия – flânerie, а того, кто им увлекался, называли flâneur.
Типичный фланер, из “Психологии фланера” (1841)
Бульвары преобразовали Париж подобно тому, как скоростные магистрали – Лос-Анджелес. О системе дорог Города ангелов Джоан Дидион писала:
Я, когда испытал подобное чувство, прожил в Париже уже шесть лет. Наша дочка Луиза доросла до детского сада, и я стал возить ее туда – сначала на автобусе, потом пешком по улице Нотр-Дам-де-Шам, где, как водится, некоторое время жил Хемингуэй. Она вьется по склонам Монпарнаса, застроенная многоквартирными домами и школами. Мы пробирались через группки курящих и болтающих подростков. В других странах девочки и мальчики всегда отдельно, как вода и песок, а здесь все были вперемешку. Они вежливо уступали дорогу отцу с маленькой девочкой, видя в нас картинку своей будущей жизни в роли жен и мужей.
Оставив ее на попечение нянечек – “Au’voir, papa… Au’voir, chérie”[18], – я часто шел обратно через Люксембургский сад. Однажды ноябрьским утром небо отливало серым металлом, какой бывает на цинковых парижских крышах, – а это верный предвестник снега, хотя, заходя в сады со стороны улицы Асса, я не предполагал, что он начнется немедленно. Отворачиваясь от ледяной, обжигающей холодом крупы, бьющей в лицо, я прошел мимо закрытого кукольного театра и детской площадки с бездвижной каруселью. Обогнул песочницу и пустующую полицейскую будку и оказался на полукруглой балюстраде, венчающей широкую каменную лестницу, которая вела к нижнему уровню садов, расположенных сразу за Сенатом.
Из сада испарились все цвета, превратив его в снимок Кертеша или Картье-Брессона. Никто тем утром не сидел в шезлонгах, не катался в лодках на пруду. Не было ничего от той жизнерадостности и беззаботности, что витают здесь летом. Однако я испытывал странный подъем. Ультрафиолетовые лучи не проникают сквозь стекло – точно так же и Париж исчезает, если смотреть на него через окно гостиничного номера или с крыши экскурсионного автобуса. Непременно нужно идти пешком, с замерзшими руками, засунув их поглубже в карманы, замотавшись шарфом, в мечтах о горячем café crème[19]. В этом и есть разница между абстрактным существованием и существованием именно здесь.
10. Сад убийцы
Прогулки – это отличная идея, – согласилась Мари-До, когда я сообщил ей о рекомендации Одиль. – Ты можешь гулять в Люксембургском саду.
Она заметила мою кислую мину.
– Что не так с Люксембургским садом?
Все из-за тех воскресных дней, когда родители наряжали детей во все лучшее и тащили в ближайший лесной массив, в нашем случае – сиднейский парк Сентенниал. Уже взрослым я стал не то чтобы активно любить, но все же ценить этот викторианский реликт, его дорожки с пальмами по обе стороны, пруды, заросшие тростником, с пронзительно гомонящими птицами. А – до чего же красноречивая иллюстрация австралийского консерватизма – некий самопровозглашенный цензор взял в руки долото с молотком и кастрировал все статуи греческих и римских атлетов, даже фиговых листочков не оставил. Уже в детстве естественной средой обитания для меня был город. Под ногами хотелось чувствовать асфальт, а не травку.
И тем не менее на следующий день мы прогуливались в Люксембургском саду.
– Это парк Марии Медичи! – рассказывала Мари-До с энтузиазмом, вполне ожидаемым от женщины, которая писала диссертацию по флорентийским художникам эпохи Возрождения. Она развернула меня лицом к длинному зданию Сената. – Это был ее дворец – точная копия палаццо Питти во Флоренции.
– Только в Питти теперь картинная галерея, – заметил я. – Там есть на что посмотреть.
– Здесь тоже есть на что посмотреть.
Весь следующий час мы смотрели на: фонтаны, клумбы, пруд с яхтами, детскую площадку, кукольный театр, пасеку, павильон Ботанической ассоциации, площадки для игры в теннис, шахматы и boules[20], не говоря уже об оригинальной модели статуи Свободы. Я бы предпочел открытое кафе у эстрады, где можно было почитать книгу и насладиться аперитивом, развернувшись задом ко всему этому великолепию.
Люксембургский сад, решил я, – тот же Сентенниал, только с французским акцентом.
Гретхен, королева мяса, трубадур свинины, в корне изменила мое мнение.
В порыве маниакального гостеприимства мы пригласили на ужин десяток букинистов, приехавших в Париж на ярмарку антикварной книги. Вдохновленный первым появлением молодой сочной белой спаржи, я решил подать ее на закуску, приготовив на пару, под sauce hollandaise[21].
Спустя десять минут после прихода последнего гостя я все еще крутился на кухне, взбивал олландез, когда вдруг до меня донесся сильный аромат духов. Следом появилась потрясающая дама на высоких шпильках и в ярко-розовом платье, отделанном черным кружевом. Стоя с бокалом шампанского в руке, она вглядывалась в лимонно-желтую смесь.
– И что же это такое?
Ее темные волосы были убраны наверх, а ярко-розовое платье оттеняло кожу оттенка чуть более смуглого, чем это встречается у англосаксов. Такой был у Лени Рифеншталь и у Хеди Ламарр. Акцент делал ее голос низким и чуть хрипловатым, как в той Lieder[22]. Kennst du das Land wo die Zitronen blumen?[23]
Все это отчасти описывает произведенное на меня впечатление, так что я, наперекор здравому смыслу, перестал помешивать соус.
– Олландез, – ответил я. – Для спаржи.
Я вынул венчик, капли стекали с него обратно в миску.
– Еще недостаточно загустел.
На мое счастье помочь она не предложила. Напротив, присела на краешек стола, с бокалом в руке, предоставив спокойно любоваться ею.
– Со всей этой суетой, – заметил я, вернувшись к помешиванию, – я не запомнил вашего имени.
– Меня зовут Гретхен, – ответила она. – Я любовница…
Она назвала самого изысканного и учтивого из наших гостей, американского букиниста, который пришел со своим шампанским столь труднопроизносимой марки, что оно просто обязано было быть не только самым хорошим, но и самым дорогим.
– Вы тоже букинист?
– Была когда-то. Теперь я художник.
– Живописец? Скульптор? Режиссер?
– Вы бы, наверное, назвали это… перформансом?
Она снова наполнила бокал из бутылки своего любовника и откинулась назад. По части соблазнительности Гретхен могла посоперничать с самой Дитрих. Запой она Falling in Love Again[24], я бы ничуть не удивился.
– Моя новая работа связана, – сказала она, – с плотью.
Тут я опять бросил свое помешивание.
– С плотью?
– Ну, с кожей, во всяком случае. В Берлине…
Абсолютно феерическая история.
Несколько лет назад ее бросил муж. Решив выместить свою ярость на мясе, она решила, что туша свиньи в роли обидчика как раз сгодится. План был такой: одеть ее в костюм мужа, отвезти в деревню, натравить на тушу парочку питбулей и снимать на видео, как они будут раздирать ее на части.
– И вы это сделали?
– Не совсем. Schweinefleisch[25], знаете ли, начинает попахивать, и… не слишком приятно. Я покончила только с головой, – она замолчала, принюхиваясь. – Что-то горит?
Что-то горело. А именно – я. Завороженный ее историей, я повернулся спиной к газовой горелке и подпалил рубашку.
Она позвонила на следующий день.
– Hallo, hier ist Gretchen. Ist alles OK?[26]
– Пострадала только рубашка, – ответил я. – Меня пламя не задело.
– Вы встречать мне для кофе, ja?
Я нашел ее как раз в том открытом кафе в Люксембургском саду.
– Я думал, вы предложите Flore. Ну, или Les Deux Magots на худой конец.
– О, нет! Они такие… gutburgerlich… Как это по-вашему? Буржуазные?
– А это – нет?
Она окинула взглядом железные выкрашенные зеленой краской стулья, теснившиеся в тени огромных платанов.
– О, нет. Разве вы не ощущаете… нечто?
– Что именно?
– Может, что-то из времен войны? – она кивнула в сторону Сената. – Полагаю, здесь была штаб-квартира Люфтваффе.
Она не ошиблась. Высшее нацистское командование, сыновья учителей и лавочников, жадно захватывало замки в странах, которые завоевывали. Как говорит о сидящем майоре Штрассере, которого играет Конрад Фейдт, метрдотель в “Касабланке”, “я всегда отдавал ему лучшее, зная, что он немец и все равно отберет это так или иначе”. В Париже гестапо заняло Lutece, лучший на Левом берегу отель, а армия тем временем устроилась в Crillon, выходящем на площадь Согласия. Чтобы не отставать от товарищей, Хуго Шперле из Люфтваффе захватил Люксембургский дворец, где его часто навещал босс, Герман Геринг, рейхсмаршал Великого Германского рейха. Альберт Шпеер сухо заметил о Шперле: “В стремлении к роскоши и показухе фельдмаршал шел ноздря в ноздрю со своим начальником. По части корпулентности они тоже были два сапога пара”.
Гретхен не ошиблась. Образы мужчин в черных ботинках, которые прогуливаются по этим аллеям, обсуждая планы захвата, бросали мрачноватую тень на эти места. Боковой вход в Сенат охраняла молодая женщина-полицейский в стеклянной караульной будке. На поясе висел пистолет в кобуре. Почему я прежде никогда не замечал ее?
– И еще был ведь этот Ландрю, – сказала Гретхен.
Да, я слышал об Анри-Дезире Ландрю. Между 1914 и 1918 годом ради денег он убил десять женщин. Когда сын одной из его жертв стал подозревать преступника, он убил и его. Излюбленным местом его свиданий был Люксембургский сад.
Приманкой служило объявление в “Пари матен”. “Вдовец с двумя детьми, 43 года, с приличным доходом, серьезный, вращается в хорошем обществе, желает познакомиться со вдовой с целью женитьбы”. Описание в общих чертах соответствовало истине. Ландрю продавал подержанную мебель, обделывая попутно и сомнительные делишки. В фильме “Месье Верду” напоминающий Ландрю убийца у Чаплина – вкрадчивый, даже очаровательный обольститель. Но женщине средних лет, которая осталась вдовой после войны, такой герой не нужен. Она ищет кого-то посолидней и понадежней – а эти качества Ландрю демонстрировал в избытке. Он был маленького роста, лысый, как бильярдный шар, с густыми бровями и густой огненно-рыжей бородой, которая придавала ему внушительный вид. Воплощение того, чего так жаждали его жертвы, – серьезного основательного мужчины. Приглашая своих дам домой, он предлагал им лишь бокал мадеры и печенье. Никаких намеков и посягательств. Настоящий джентльмен. Такой учтивый.
Костюм в соответствии с ролью был тоже выверен до мелочей, вплоть до скрытой ленточки на лацкане – почетного знака Министерства образования. Луи Арагон под большим впечатлением писал: “Какая жалость, что суд не издает программку, в которой курсивом печатали бы: В суде и в городе месье ЛАНДРЮ одет ПО ПОСЛЕДНЕЙ МОДЕ”. Жан Кокто считал его убийства чуть ли не эффектными. “Обычный любовник избавляется от своих воспоминаний, предавая их огню: письма, цветы, перчатки, локоны волос. Но не проще ли сжечь непосредственно сам предмет страсти?”
Серийный убийца Анри-Дезире Ландрю
– Здесь все так… буднично, – сказал я, обводя взглядом небольшой пятачок со столиками и стульями, выкрашенный в зеленый цвет киоск, официанта, прохлаждавшегося в теньке.
– Но это же идеально!
И тут я посмотрел на это ее глазами: вот Ландрю потягивает eau à la menthe[27] /, листает “Пари матен”, спокойно и терпеливо ждет, а в это время его добыча замерла у ворот, поправляет прическу или медлит, прячась за деревьями и пытаясь угадать, кто же он, прежде чем кинуться в омут с головой.
А что усыпит подозрения лучше, чем Люксембургский сад? Не какие-нибудь там укромные отели или захолустные кафе, а парк – парк, где прогуливаются парочки, няни с колясками, играет духовой оркестр, а пожилая дама собирает плату за сидячие места.
Его приемы тоже были довольно заурядными, даже скучными. Всегда одно и то же объявление, тот же тип женщин, то же обещание жениться. Открытие совместного счета, на который очередная невеста кладет свои сбережения в качестве dot, приданого, – оно должно быть у каждой французской невесты при вступлении в брак. Затем приглашение провести уикенд в его загородном доме в Гамбэ, в 60 километрах от Парижа. В понедельник он возвращался уже один, снимал деньги со счета, вывозил из ее дома все ценности, включая и мебель, которую прятал на своем складе, и снова помещал объявление в “Пари матен”.
Друг, заподозривший неладное, сообщил в полицию, но Ландрю все отрицал. Где доказательства? И действительно, никаких трупов не находили. Соседи в Гамбэ поговаривали, что печь на кухне Ландрю порой дымит до поздней ночи и маслянистый дым тянется по полям. Пепел просеяли, но костей не нашли – только металлические пуговицы да застежки вроде тех, что использовались в женских корсетах.
В конце концов Ландрю подвела его же бережливость. Он покупал себе билет до Гамбэ и обратно, а своим жертвам – только в одну сторону. И в самом деле – ведь их возвращение вовсе не предполагалось! Он умело ускользал от всех обвинений, но эта мелочь его погубила. В 1922 году в Версале гильотина прокомпостировала его билет.
Дом в Гамбэ по-прежнему стоит на своем месте, солидный, скрытый за аккуратно постриженной изгородью, окруженный все теми же полями, над которыми ночами тянулся черный дым. Между прочим, оказалось, что Ришбур всего в нескольких километрах оттуда, так что я не раз проезжал мимо. И я подумал: а что для такого человека могло быть самой прекрасной прогулкой? Бесшумная поступь душителя, приближающегося к ничего не подозревающей вдове? Интересно, неспешно направляясь к Люксембургскому саду на очередное свидание, обращал ли убийца внимание на то, как хороша погода, улыбался ли встречному ребенку и воспринимал ли подобно Луи Арагону, сад как женщину, а данный конкретный сад – как свою собственную женщину, которую предстояло обольстить и убить?
Сильвия Бич в магазине “Шекспир и компания”
Большая часть этих воспоминаний была написана лет через тридцать, после Второй мировой войны, а временнáя дистанция сообщает дополнительное обаяние. Глядя назад из нищей, расколотой политическими распрями послевоенной Европы, Сильвия Бич, Миллер и, конечно же, Хемингуэй легко верили, что в те дни солнце светило ярче, собеседники были остроумнее, алкоголь крепче, женщины красивее, город чище и честнее. “Когда наступала весна, – писал Хемингуэй, – пусть даже обманная, не было других забот, кроме одной: найти место, где тебе будет лучше всего. Единственное, что могло испортить день, – это люди, но если удавалось избежать приглашений, день становился безграничным. Люди всегда ограничивали счастье – за исключением очень немногих, которые несли ту же радость, что и сама весна”[15]. Мнение тех “очень немногих” дорогого стоило. Когда Скотт Фицджеральд нехорошо повел себя в антибском доме богатых друзей, Джеральда и Сары Мерфи, его на неделю отлучили от общества. То, что был четко определен срок – так объявляют бойкоты подростки, – само по себе тяжело, но гораздо хуже, что по окончании приговора Фицджеральд опять присоединился к их кружку.
Или взять знаменитую историю “освобождения” Одеона Хемингуэем.
В июле 1944-го союзники еще не заявили права на Париж, оставленный немцами, и французам позволили первым промаршировать по Елисейским Полям под предводительством Шарля де Голля. Писатель Леон Эдель отметил, как печально сказалось шествие по Монпарнасу на знаменитых кафе Le Dôme, La Coupole и заколоченной досками La Rotonde: “Сквозь столь живые прежде окна были видны беспорядочно сваленные столы и стулья, ниже, у вокзала Монпарнас в ужасе и глухом отчаянии сдавались немцы, одетые в ярко-зеленую форму. Было так странно, более странно, чем в любом возможном романе, наблюдать в июльских сумерках картину умирающего прошлого”.
Хемингуэй прошел по Монпарнасу и направился прямиком на улицу Одеон. Он надеялся спасти хоть что-то из того Парижа, который он знал перед тем, как уехать в Америку, на Кубу, за славой. Как пишет Бич:
Колонна грузовиков двигалась вверх по улице и остановилась перед моим домом. Я услышала, как низкий голос позвал: “Сильвия!” И все на улице подхватили: “Сильвия!” “Это Хемингуэй! Это Хемингуэй!” – закричала Адриенна. Я метнулась вниз; мы бросились друг к другу, он кружил меня и целовал под одобрительные возгласы прохожих и людей в окнах. Он был одет в военную форму, запачканную грязью и кровью. Раздалась пулеметная очередь. Он попросил у Адриенны мыла, и она отдала ему последний кусок.Трепетная история, жаль только выдуманная от начала и до конца. Когда я поселился на улице Одеон, наша восьмидесятилетняя соседка снизу, Мадлен Дешо, хорошо помнила тот день, но совсем не так, как описывает его Бич. В 1944 году она, юная девушка, наблюдала за прибывавшими солдатами из своего окна на втором этаже. Хемингуэй не звал Сильвию. Напротив – что вполне разумно, – он окликнул Мадлен, спрашивая, не прячутся ли на крыше немцы. Она сообщила ему, что все они бежали, и к моменту, когда она оказалась на лестнице, в подъезде уже толпились совсем молоденькие операторы и журналисты в грязной с дороги одежде.
По воспоминаниям Мадлен Дешо, Хемингуэй не взбежал по ступеням. Наоборот, Адриенна спустилась к нему, а кого-то послали за Сильвией – с 1937 года, когда у Монье завязался роман с молодым фотографом Жизель Френд, они уже не жили вместе на Одеон. Монье уговаривала Хемингуэя дождаться Бич. Но вместо этого он отвел ее в сторону, к большой выкрашенной зеленой краской батарее, которая по сей день обогревает лестницу.
– Скажи мне только одно, – Мадлен Дешо уловила его шепот. – Сильвия ведь не сотрудничала с немцами, да?
Очень показательный момент. За всей этой внешней бравадой неуверенный юноша в Хемингуэе продолжал бояться того, что могли подумать те “очень немногие”.
9. Бульвардье
Во всех слоях общества найдется немало людей, которые безумно самонадеянно и нещадно злоупотребляя французским языком, аттестуют себя “фланерами”, не имея ни малейшего представления о сути этого искусства, которое мы без колебаний ставим в один ряд с музыкой, танцем и даже математикой.
Луи Юар“Психология фланера” (1841)
В 1860-х годах император Наполеон III, племянник Наполеона Бонапарта, очень опасался революции. Франция пережила век внутренних раздоров, но, как явствовало из опыта других стран, следовало ожидать худшего. Однако революции не случилось. Две мировые войны уберегли Францию от гражданской смуты до самых студенческих волнений 1968 года, которые стыдливо именуются les événements – событиями. Но генералы Наполеона этого не знали. Узкие улицы и многоквартирные дома сплошь отдавались под склады военной техники. Все настойчивее требовались широкие улицы, которые соединили бы все правительственные учреждения – чтобы при первых сигналах опасности по ним могла свободно передвигаться пехота, кавалерия и даже артиллерия.
Наполеон отдал приказ о переустройстве Парижа. Им занялся Жорж-Эжен Осман – “Барон” Осман, как он предпочитал себя называть, хотя и не имел дворянского происхождения, – который ничего не делал вполсилы. Он проложил свои бульвары через сеть улиц, рассадников болезней и эпидемий, и организовал l’Etoile (звезду) – площадь, в которой сходятся двенадцать проспектов. В ее центре возвышается каменный колосс Триумфальной арки – Arc de Triomphe.
Фасады магазинов и крытых галерей не должны были выступать на тротуары. Балконы, тянувшиеся вдоль каждого нового дома, строго ограничивались третьим и седьмым этажами. И главное – ни одно здание не могло быть выше ширины бульвара, на котором оно стояло. Одними лишь этими нововведениями барон организовал императору для военных передвижений удобные магистрали и к тому же гарантировал, что они будут хорошо освещены с утра и до вечера.
Сравнивая карту старого Парижа времен Великой революции с тем, что сделал из него Осман, глядя на кривые узкие улочки, на месте которых появились просторные и широкие бульвары, невозможно не восхищаться логикой и ясностью решений. Разумеется, Осман нажил себе много врагов. Он набил не один карман, включая и свой собственный, на махинациях с муниципальными контрактами. Многие бедняки остались без крыши над головой. Целые районы старого и дешевого жилья были снесены, вместо них были выстроены новые основательные и чистые кварталы, в которых прежние обитатели уже не могли позволить себе квартиру. Но именно он дал людям возможность ходить по улицам. Благодаря тротуарам стало удобнее добираться до нужного места пешком, а не на лошади или в экипаже. Прогулка, бывшая прежде антисанитарной вынужденной необходимостью, превратилась в несомненное удовольствие. И вскоре все более мобильный средний класс хлынул на улицы, обеспечивая спрос на еду, вино, одежду и развлечения. Наполеон уволил Османа в 1870-м – уже было понятно, что революции так и не произошло, а землевладельцы завалили жалобами о сложностях ведения бизнеса при новых ценах. Но Осман дожил до 1891 года и все же увидел, как его творение стало одним из главных украшений Европы.
Те, кто пришел вслед за ним, пытались вписать свое имя в историю города. Но в лучшем случае получались каракули на заборе. В 1960-х президента Жоржа Помпиду посетила идея понаставить в городе многоэтажек. В результате удалось соорудить только одну – башню Монпарнас, единственный в Париже жуткий небоскреб. Даже Франсуа Миттерану хватило совести воздвигнуть свое детище, стеклянную громаду новой национальной библиотеки, на окраине города, в Тобиаке, избавив от необходимости любоваться ею каждого парижского прохожего.
Андре Мальро, министр культуры и при де Голле, и при Помпиду, работал не столь крупными мазками. Вместо того, чтобы лезть в дела городского устройства, он занялся наведением порядка, вернув силу закону, который требовал обязательной чистки всех фасадов по меньшей мере раз в десять лет. Своему преемнику, Эдмону Мишле, он сказал: “Je vous lègue un Paris blanc”[16]. Если у парижских пешеходов и есть свои герои, то это, безусловно, Осман и Мальро. Когда прах Мальро был с почестями перенесен в Пантеон, его простой деревянный гроб был на день выставлен для публичного прощания, охраняемый одной лишь скульптурой Джакометти L’Homme Qui Marche[17] – долговязой фигурой длинноногого человека, целенаправленно шагающего в будущее, эдакого бога охотников до прогулок.
Получив широкие чистые улицы, парижане начали гулять. Гулять, наслаждаясь самим процессом. Они даже изобрели особое слово для этого занятия – flânerie, а того, кто им увлекался, называли flâneur.
Типичный фланер, из “Психологии фланера” (1841)
Бульвары преобразовали Париж подобно тому, как скоростные магистрали – Лос-Анджелес. О системе дорог Города ангелов Джоан Дидион писала:
Всякий может рулить по скоростной магистрали, и многие, не имея к тому ни малейшего призвания, этим и занимаются, тормозят здесь, мешкают там, теряют ритм, перестраиваясь на другую полосу, размышляя о том, откуда они прибыли и куда направляются. Истинные участники движения думают лишь о том, где они находятся в данную секунду. Истинное участие требует абсолютного погружения, концентрации столь полной, что кажется, будто это своего рода наркоз – сильное действие фривея. Голова прочищается. Ритм захватывает целиком. Происходит некий сдвиг во времени, такой же, как и в мгновение перед автокатастрофой.Прогулки по Парижу требуют такого же ритма. Экскурсоводы и авторы путеводителей нацелены на определенный маршрут, дорогу из пункта А в пункт Б. У фланера нет подобной идеи. Его променад важен как таковой, независимо от точки назначения. При этом вполне допускается и полное отсутствие какого-либо движения. Можно просто оставаться на одном месте – например, в кафе – и наблюдать за прохожими. Однажды я попросил Майкла Муркока – а он в тот момент из-за осложнений с ногой был прикован к инвалидному креслу – поделиться маршрутом своей Самой прекрасной прогулки по Парижу. Он прислал мне фотографию себя, сидящего в Люксембургском саду. Правильно выбранный квадратный метр и все, что с него открывалось для взора, – этого было довольно для счастья.
Я, когда испытал подобное чувство, прожил в Париже уже шесть лет. Наша дочка Луиза доросла до детского сада, и я стал возить ее туда – сначала на автобусе, потом пешком по улице Нотр-Дам-де-Шам, где, как водится, некоторое время жил Хемингуэй. Она вьется по склонам Монпарнаса, застроенная многоквартирными домами и школами. Мы пробирались через группки курящих и болтающих подростков. В других странах девочки и мальчики всегда отдельно, как вода и песок, а здесь все были вперемешку. Они вежливо уступали дорогу отцу с маленькой девочкой, видя в нас картинку своей будущей жизни в роли жен и мужей.
Оставив ее на попечение нянечек – “Au’voir, papa… Au’voir, chérie”[18], – я часто шел обратно через Люксембургский сад. Однажды ноябрьским утром небо отливало серым металлом, какой бывает на цинковых парижских крышах, – а это верный предвестник снега, хотя, заходя в сады со стороны улицы Асса, я не предполагал, что он начнется немедленно. Отворачиваясь от ледяной, обжигающей холодом крупы, бьющей в лицо, я прошел мимо закрытого кукольного театра и детской площадки с бездвижной каруселью. Обогнул песочницу и пустующую полицейскую будку и оказался на полукруглой балюстраде, венчающей широкую каменную лестницу, которая вела к нижнему уровню садов, расположенных сразу за Сенатом.
Из сада испарились все цвета, превратив его в снимок Кертеша или Картье-Брессона. Никто тем утром не сидел в шезлонгах, не катался в лодках на пруду. Не было ничего от той жизнерадостности и беззаботности, что витают здесь летом. Однако я испытывал странный подъем. Ультрафиолетовые лучи не проникают сквозь стекло – точно так же и Париж исчезает, если смотреть на него через окно гостиничного номера или с крыши экскурсионного автобуса. Непременно нужно идти пешком, с замерзшими руками, засунув их поглубже в карманы, замотавшись шарфом, в мечтах о горячем café crème[19]. В этом и есть разница между абстрактным существованием и существованием именно здесь.
10. Сад убийцы
Сады, вы со своими изгибами и свободой, отвесными оврагами, плавностью изгибов, вы – умные женщины, зачастую глупые и порочные, вы сама суть опьянения, иллюзии.
Луи Арагон“Парижский крестьянин”
Прогулки – это отличная идея, – согласилась Мари-До, когда я сообщил ей о рекомендации Одиль. – Ты можешь гулять в Люксембургском саду.
Она заметила мою кислую мину.
– Что не так с Люксембургским садом?
Все из-за тех воскресных дней, когда родители наряжали детей во все лучшее и тащили в ближайший лесной массив, в нашем случае – сиднейский парк Сентенниал. Уже взрослым я стал не то чтобы активно любить, но все же ценить этот викторианский реликт, его дорожки с пальмами по обе стороны, пруды, заросшие тростником, с пронзительно гомонящими птицами. А – до чего же красноречивая иллюстрация австралийского консерватизма – некий самопровозглашенный цензор взял в руки долото с молотком и кастрировал все статуи греческих и римских атлетов, даже фиговых листочков не оставил. Уже в детстве естественной средой обитания для меня был город. Под ногами хотелось чувствовать асфальт, а не травку.
И тем не менее на следующий день мы прогуливались в Люксембургском саду.
– Это парк Марии Медичи! – рассказывала Мари-До с энтузиазмом, вполне ожидаемым от женщины, которая писала диссертацию по флорентийским художникам эпохи Возрождения. Она развернула меня лицом к длинному зданию Сената. – Это был ее дворец – точная копия палаццо Питти во Флоренции.
– Только в Питти теперь картинная галерея, – заметил я. – Там есть на что посмотреть.
– Здесь тоже есть на что посмотреть.
Весь следующий час мы смотрели на: фонтаны, клумбы, пруд с яхтами, детскую площадку, кукольный театр, пасеку, павильон Ботанической ассоциации, площадки для игры в теннис, шахматы и boules[20], не говоря уже об оригинальной модели статуи Свободы. Я бы предпочел открытое кафе у эстрады, где можно было почитать книгу и насладиться аперитивом, развернувшись задом ко всему этому великолепию.
Люксембургский сад, решил я, – тот же Сентенниал, только с французским акцентом.
Гретхен, королева мяса, трубадур свинины, в корне изменила мое мнение.
В порыве маниакального гостеприимства мы пригласили на ужин десяток букинистов, приехавших в Париж на ярмарку антикварной книги. Вдохновленный первым появлением молодой сочной белой спаржи, я решил подать ее на закуску, приготовив на пару, под sauce hollandaise[21].
Спустя десять минут после прихода последнего гостя я все еще крутился на кухне, взбивал олландез, когда вдруг до меня донесся сильный аромат духов. Следом появилась потрясающая дама на высоких шпильках и в ярко-розовом платье, отделанном черным кружевом. Стоя с бокалом шампанского в руке, она вглядывалась в лимонно-желтую смесь.
– И что же это такое?
Ее темные волосы были убраны наверх, а ярко-розовое платье оттеняло кожу оттенка чуть более смуглого, чем это встречается у англосаксов. Такой был у Лени Рифеншталь и у Хеди Ламарр. Акцент делал ее голос низким и чуть хрипловатым, как в той Lieder[22]. Kennst du das Land wo die Zitronen blumen?[23]
Все это отчасти описывает произведенное на меня впечатление, так что я, наперекор здравому смыслу, перестал помешивать соус.
– Олландез, – ответил я. – Для спаржи.
Я вынул венчик, капли стекали с него обратно в миску.
– Еще недостаточно загустел.
На мое счастье помочь она не предложила. Напротив, присела на краешек стола, с бокалом в руке, предоставив спокойно любоваться ею.
– Со всей этой суетой, – заметил я, вернувшись к помешиванию, – я не запомнил вашего имени.
– Меня зовут Гретхен, – ответила она. – Я любовница…
Она назвала самого изысканного и учтивого из наших гостей, американского букиниста, который пришел со своим шампанским столь труднопроизносимой марки, что оно просто обязано было быть не только самым хорошим, но и самым дорогим.
– Вы тоже букинист?
– Была когда-то. Теперь я художник.
– Живописец? Скульптор? Режиссер?
– Вы бы, наверное, назвали это… перформансом?
Она снова наполнила бокал из бутылки своего любовника и откинулась назад. По части соблазнительности Гретхен могла посоперничать с самой Дитрих. Запой она Falling in Love Again[24], я бы ничуть не удивился.
– Моя новая работа связана, – сказала она, – с плотью.
Тут я опять бросил свое помешивание.
– С плотью?
– Ну, с кожей, во всяком случае. В Берлине…
Абсолютно феерическая история.
Несколько лет назад ее бросил муж. Решив выместить свою ярость на мясе, она решила, что туша свиньи в роли обидчика как раз сгодится. План был такой: одеть ее в костюм мужа, отвезти в деревню, натравить на тушу парочку питбулей и снимать на видео, как они будут раздирать ее на части.
– И вы это сделали?
– Не совсем. Schweinefleisch[25], знаете ли, начинает попахивать, и… не слишком приятно. Я покончила только с головой, – она замолчала, принюхиваясь. – Что-то горит?
Что-то горело. А именно – я. Завороженный ее историей, я повернулся спиной к газовой горелке и подпалил рубашку.
Она позвонила на следующий день.
– Hallo, hier ist Gretchen. Ist alles OK?[26]
– Пострадала только рубашка, – ответил я. – Меня пламя не задело.
– Вы встречать мне для кофе, ja?
Я нашел ее как раз в том открытом кафе в Люксембургском саду.
– Я думал, вы предложите Flore. Ну, или Les Deux Magots на худой конец.
– О, нет! Они такие… gutburgerlich… Как это по-вашему? Буржуазные?
– А это – нет?
Она окинула взглядом железные выкрашенные зеленой краской стулья, теснившиеся в тени огромных платанов.
– О, нет. Разве вы не ощущаете… нечто?
– Что именно?
– Может, что-то из времен войны? – она кивнула в сторону Сената. – Полагаю, здесь была штаб-квартира Люфтваффе.
Она не ошиблась. Высшее нацистское командование, сыновья учителей и лавочников, жадно захватывало замки в странах, которые завоевывали. Как говорит о сидящем майоре Штрассере, которого играет Конрад Фейдт, метрдотель в “Касабланке”, “я всегда отдавал ему лучшее, зная, что он немец и все равно отберет это так или иначе”. В Париже гестапо заняло Lutece, лучший на Левом берегу отель, а армия тем временем устроилась в Crillon, выходящем на площадь Согласия. Чтобы не отставать от товарищей, Хуго Шперле из Люфтваффе захватил Люксембургский дворец, где его часто навещал босс, Герман Геринг, рейхсмаршал Великого Германского рейха. Альберт Шпеер сухо заметил о Шперле: “В стремлении к роскоши и показухе фельдмаршал шел ноздря в ноздрю со своим начальником. По части корпулентности они тоже были два сапога пара”.
Гретхен не ошиблась. Образы мужчин в черных ботинках, которые прогуливаются по этим аллеям, обсуждая планы захвата, бросали мрачноватую тень на эти места. Боковой вход в Сенат охраняла молодая женщина-полицейский в стеклянной караульной будке. На поясе висел пистолет в кобуре. Почему я прежде никогда не замечал ее?
– И еще был ведь этот Ландрю, – сказала Гретхен.
Да, я слышал об Анри-Дезире Ландрю. Между 1914 и 1918 годом ради денег он убил десять женщин. Когда сын одной из его жертв стал подозревать преступника, он убил и его. Излюбленным местом его свиданий был Люксембургский сад.
Приманкой служило объявление в “Пари матен”. “Вдовец с двумя детьми, 43 года, с приличным доходом, серьезный, вращается в хорошем обществе, желает познакомиться со вдовой с целью женитьбы”. Описание в общих чертах соответствовало истине. Ландрю продавал подержанную мебель, обделывая попутно и сомнительные делишки. В фильме “Месье Верду” напоминающий Ландрю убийца у Чаплина – вкрадчивый, даже очаровательный обольститель. Но женщине средних лет, которая осталась вдовой после войны, такой герой не нужен. Она ищет кого-то посолидней и понадежней – а эти качества Ландрю демонстрировал в избытке. Он был маленького роста, лысый, как бильярдный шар, с густыми бровями и густой огненно-рыжей бородой, которая придавала ему внушительный вид. Воплощение того, чего так жаждали его жертвы, – серьезного основательного мужчины. Приглашая своих дам домой, он предлагал им лишь бокал мадеры и печенье. Никаких намеков и посягательств. Настоящий джентльмен. Такой учтивый.
Костюм в соответствии с ролью был тоже выверен до мелочей, вплоть до скрытой ленточки на лацкане – почетного знака Министерства образования. Луи Арагон под большим впечатлением писал: “Какая жалость, что суд не издает программку, в которой курсивом печатали бы: В суде и в городе месье ЛАНДРЮ одет ПО ПОСЛЕДНЕЙ МОДЕ”. Жан Кокто считал его убийства чуть ли не эффектными. “Обычный любовник избавляется от своих воспоминаний, предавая их огню: письма, цветы, перчатки, локоны волос. Но не проще ли сжечь непосредственно сам предмет страсти?”
Серийный убийца Анри-Дезире Ландрю
– Здесь все так… буднично, – сказал я, обводя взглядом небольшой пятачок со столиками и стульями, выкрашенный в зеленый цвет киоск, официанта, прохлаждавшегося в теньке.
– Но это же идеально!
И тут я посмотрел на это ее глазами: вот Ландрю потягивает eau à la menthe[27] /, листает “Пари матен”, спокойно и терпеливо ждет, а в это время его добыча замерла у ворот, поправляет прическу или медлит, прячась за деревьями и пытаясь угадать, кто же он, прежде чем кинуться в омут с головой.
А что усыпит подозрения лучше, чем Люксембургский сад? Не какие-нибудь там укромные отели или захолустные кафе, а парк – парк, где прогуливаются парочки, няни с колясками, играет духовой оркестр, а пожилая дама собирает плату за сидячие места.
Его приемы тоже были довольно заурядными, даже скучными. Всегда одно и то же объявление, тот же тип женщин, то же обещание жениться. Открытие совместного счета, на который очередная невеста кладет свои сбережения в качестве dot, приданого, – оно должно быть у каждой французской невесты при вступлении в брак. Затем приглашение провести уикенд в его загородном доме в Гамбэ, в 60 километрах от Парижа. В понедельник он возвращался уже один, снимал деньги со счета, вывозил из ее дома все ценности, включая и мебель, которую прятал на своем складе, и снова помещал объявление в “Пари матен”.
Друг, заподозривший неладное, сообщил в полицию, но Ландрю все отрицал. Где доказательства? И действительно, никаких трупов не находили. Соседи в Гамбэ поговаривали, что печь на кухне Ландрю порой дымит до поздней ночи и маслянистый дым тянется по полям. Пепел просеяли, но костей не нашли – только металлические пуговицы да застежки вроде тех, что использовались в женских корсетах.
В конце концов Ландрю подвела его же бережливость. Он покупал себе билет до Гамбэ и обратно, а своим жертвам – только в одну сторону. И в самом деле – ведь их возвращение вовсе не предполагалось! Он умело ускользал от всех обвинений, но эта мелочь его погубила. В 1922 году в Версале гильотина прокомпостировала его билет.
Дом в Гамбэ по-прежнему стоит на своем месте, солидный, скрытый за аккуратно постриженной изгородью, окруженный все теми же полями, над которыми ночами тянулся черный дым. Между прочим, оказалось, что Ришбур всего в нескольких километрах оттуда, так что я не раз проезжал мимо. И я подумал: а что для такого человека могло быть самой прекрасной прогулкой? Бесшумная поступь душителя, приближающегося к ничего не подозревающей вдове? Интересно, неспешно направляясь к Люксембургскому саду на очередное свидание, обращал ли убийца внимание на то, как хороша погода, улыбался ли встречному ребенку и воспринимал ли подобно Луи Арагону, сад как женщину, а данный конкретный сад – как свою собственную женщину, которую предстояло обольстить и убить?