— Блажной, блажной! Бесстужий! Робенка до смерти испугал! Ужо князю-то докажу! Да не ветром ли тя носит, как и подобрался-то?
   Данилка, уже оправившись от первого страха, опасливо выглядывал из-за мамки, теперь уже с любопытством разглядывая мужика, который и вовсе не был страшный, и даже не черный, а светлый и очень растерянный. Мамка ругала его на чем свет стоит, а он только виновато кивал головой.
   — Смилуйся, суда просить пришел! Опять княжевски косари наши пожни отымают!
   — К суду, дак к боярину иди! Блажной и есь! — ярилась мамка. — Ништо тя дите оправит?!
   — Чево он? — насмелился спросить Данилка, когда мужик, совсем повеся голову и не переставая виниться, попятился от крыльца.
   — Пожни, вишь, у них княжевские мужики отняли! Деревни рядом, покумились, почитай, все, переженились, на беседы друг к другу ходят, а пожен век поделить не могут! Ходит и ходит… С Кухмеря он. Уж меря, дак меря и есь, совсем безо смыслу! К ребенку ему нать…
   Мамка повела княжича кормить, пора была ехать учиться.
   Встречу, из горничного покоя, спускался дородный боярин, дядя Тимофей, ключник брата Дмитрия.
   — А ко мне мужик приходил сена просить! — похвастался Данилка, глядя снизу вверх на широкое, в холеной бороде, лицо Тимофея. Боярин, как и должно, улыбнулся. (Данилка привык, что все радовались, глядя на него.)
   — Что ж, дал ты ему сена?
   — Не-е-е…
   Данилка потупился, застеснялся, вспомнив свой испуг, хотел было сказать «я убежал», но застыдился и сказал иное:
   — Меня мамка позвала!
   — Кухмерьской, — вмешалась мамка, — с княжевскими все пожен не поделят. Да вон и по сю пору стоит под крыльцом! Как и на гору залез, прости Господи!
   Боярин нахмурился и, проворчав: «В покое не оставят!» — двинулся на крыльцо.
   Данилка, капризно увернувшись от мамкиных рук, побежал за ним, и мамка, семеня, заспешила следом за княжичем.
   — Ну, ты, подь-ко! — позвал боярин.
   — Смилуйся! — слезливо начал мужик, но боярин гневно прервал его:
   — Сказано вам не раз! От Кухмерьской реки по старым росчистям да по берегу до борового лесу — то и ваше; от граней, которые я велел награнить самим, полюбовно, с княжевецкими и с купаньскими… Ну? Помню! На вражке, на березе грань, а с той березы на вяз, и вяз на вражке, где раменной лес, а оттоль на Козий брод, и у Козьего брода дуб, и на дубе грань, и дале, до озера, до черного лесу, к Усолью, и у озера на липках грань же!
   — Дак тамо как косить — пропастина вязка…
   — Пропастина! Сами и того не выкашиваете, знаю я вас! А княжевски отколь сено на себе волочат? С тоя ж пропастины да с черного лесу бабы саками носят на горбу!
   — Дак у княжевских кони добры…
   — А не у кажного и конь! Ратные мужики навозят хоть с Семина, хоть с Усольской реки, а вдовы-ти как?
   — Исстари те пожни наши были…
   — Исстари! Ты ещо князя Юрия вспомни! Допрежь тута одне вы да медведи и жили… Исстари! Сами делили, сами грани гранили, а теперича: «Помоги, княже, чутко добро воротить!» Как меряно, так и будет! Я вам не потатчик! Все!
   Отчитав мужика, он поворотился, вновь разгладив гневные складки на лбу, потрепал Данилку по волосам:
   — Грамоту постигашь ли?
   — Постига-а-ю! — протянул, зарумянившись, Данилка.
   — Постигай, постигай. Княжеская наука! Да гляди! Вырастешь — самому придет суд править, а приволокется такой вот: других ограбь, а ему отдай…
   Данилка, начавший уже было жалеть мужика, смутился. У взрослых все было как-то непросто!
   Взрослые вообще часто говорили одно, а делали другое, и, наверно, так и нужно было для чего-то, но когда и как — Данилка еще не всегда умел постичь и частенько попадал впросак.
   Однажды старший брат Дмитрий с дядей Ярославом, великим князем, заспорили, кто лучше косит. Принесли две горбуши, дядя и брат скинули зипуны и, засучив рукава рубах, склонясь, пошли по лугу, взмахивая вправо и влево свистящими кривыми ножами горбуш и в лад покачивая плечами. Брат обкосил-таки дядю и весело смеялся, когда они оба, мокрые, тяжело дыша, скинув рубахи, плескались, поливаясь ковшом из бадьи, и растирали широкие груди и мускулистые руки посконью, а слуги уже стояли со свежими сорочками в руках, ожидая, когда господа оболокутся.
   — Я тоже научусь так косить! — восхищенно заглядывая Дмитрию в глаза, прокричал тогда Данилка. Но брат лишь насмешливо взъерошил ему волосы, от затылка вверх, и бросил небрежно:
   — Чего захотел — косить! Мужичьей работы! Князем рости!
   И слуги заулыбались снисходительно, так что вогнали Данилку в жаркий румянец стыда.
   Теперь он уже различал, что была мужичья работа, а что нет. Пахать, например, это была мужичья работа, хотя и дядья и братья все умели пахать, как и косить, хорошо. Но об этом не говорилось и этим не хвастались. Зато запрячь коня, а паче того оседлать и красиво проехать верхом — этим гордились один перед другим уже не таясь. Это была наука княжеская. Князю даже и зазорно было ходить пешком, разве в церковь на своем дворе, в Переяславле.
   Ученье, впрочем, тоже было делом княжеским, о чем ему кстати напомнил Тимофей. Поэтому Данилка, уже не отвлекаясь, резво побежал на женскую половину, где он жил, по младости лет, в особней горнице вместе с мамкой, которую видел много чаще, чем родную мать, то и дело уезжавшую на чьи-то свадьбы, поминки, крестины, похороны, то мирить родичей, то на богомолье. Уписывая за обе щеки пшенную, сваренную на молоке кашу, он силился вспомнить сегодняшний урок, но от урока мысли перепрыгнули к брату Дмитрию, что поехал воевать в Новгород, а от Дмитрия к другим братьям, и он спросил, как всегда, вдруг:
   — Мамка, а Василий тоже уехал на войну?
   — Какой Василий?
   — Старший брат.
   Мамка пробормотала что-то, возясь у поставца с посудой. О Василии здесь не говорили.
   — Мамка, Василий тоже уехал на войну?! — капризно переспросил Данилка.
   — Василий на войну не ездит, — нехотя отозвалась старуха.
   — Почему?
   — Батюшка твой так заповедал… Ешь-ко! Опоздашь!
   Здесь была тайна, которую Данилка силился разгадать и не мог. Он поздно узнал, что у него есть еще один старший брат, которого зовут так же, как и костромского дядю, Василием. Но на него рассердился покойный батя и сослал его на Низ, в город на Волге. Бати уже не было на свете, но брат жил и все как бы находился в опале, и вроде было непонятно, кто же на него сердится сейчас?
   Однажды Данилка, забежав в терем, увидел там высокого дядю в богатом зипуне, странно похожего на брата Дмитрия. Казалось, это Дмитрий, которого слегка подсушили всего и состарили. Дядя вгляделся в мальчика и вдруг, наклонившись, спросил странно дрогнувшим голосом:
   — Данилка? Не узнаешь? Я твой старший брат!
   Данилка смутился и растерялся. Его ждали сверстники идти в лес, искать птичьи гнезда, и было некогда. К тому же он не знал, как приехал к ним этот чужой и не чужой человек, звал ли его кто-нибудь? И потому он ответил первое, что пришло в голову:
   — Не-е-е, старший брат — Митя!
   И в наступившем неуютном молчании прибавил:
   — Меня робятки ждут!
   — Ну иди, иди… — как-то сникнув, уступил приезжий, и Данилка выбежал, испытывая разом и стыд, и облегчение. А вечером, воротясь из лесу, он услышал в столовой палате многие голоса, прокрался и, осторожно приотворив дверь, зашел. Гость сидел за столом с братом Дмитрием и боярами и о чем-то серьезно разговаривал. По лицам Дмитрия и прочих Данилка сразу понял, что гость его не обманул, но на него, Данилку, Василий уже не поглядел, быть может, намеренно не заметив мальчика, в обиде за давешнее. И Данилка, которому теперь очень хотелось поговорить с незнакомым братом, помявшись у дверей, тихо вышел, испытывая раскаяние за свою утреннюю грубость.
   Мысли о Василии приходили к нему изредка и, как теперь, ни к селу ни к городу. Впрочем, Данилка привык, что взрослые, даже мать, отмалчивались при вопросах о старшем брате.
   — Мамка, квасу налей малинового! — потребовал княжич, управившись с кашей. — Пирогов побольше наклади! — приказал он, видя, что мамка собирает ему в холщовую сумку завтрак.
   — Всех не укормишь! — пробурчала мамка в ответ, однако пирогов добавила.
   «Надо Федьке дать для сестренки, — думал между тем Данилка, опоясываясь. — Кажись, именины у ней». Для именин пирогов было мало. Он поискал глазами, что бы еще — «Куклу нать бы!». Вспомнил, что у него валялась в коробьи кукла, привезенная ему когда-то матерью из Владимира.
   — Мамка, куклу ищи! — потребовал он.
   — Окстись, пошто?
   — Так. Приятеля сестренке. Живо! — Он топнул от нетерпения.
   — Дороги подарки делашь! — пожалела мамка, когда кукла в крохотном парчовом саяне перекочевала из коробьи в холщовую сумку княжича.
   — Тебя не спросил.
   Данилка запихал куклу в суму вместе с псалтирью и побежал к выходу. На бегу подумал, что обидел мамку ни по что, и прокричал уже с крыльца:
   — Они мне-ко подарки дарят, а я что — хуже? Я — князь!
   Старый ратник с конем уже ждал его у крыльца, чтобы на седле отвезти в училище.
   По нынешним неуверенным временам во Владимир отправлять мальчика не стали и учили дома, в Переяславле, при Никитском монастыре, где Данилка учился чтению, церковному пению, счету и письму и куда его каждый день возил из Клещина-городка пожилой ратник, ожидавший потом княжича в монастырской гостинице. Тут был старый спор, в котором Данилка пока еще не добился успеха. Он уже умел ездить на лошади самостоятельно, но в училище, как ни просился, верхом его не пускали и по-прежнему, как маленького, возили на седле. Некоторым утешением было то, что конь был хорош: настоящий боевой конь, темно-гнедой, рослый, с длинною гривой и хвостом, крутошеий, широкогрудый, — конь прямо из сказки. Садясь, Данилка втянул ноздрями густой конский дух и погладил коня по морде. Конь, мотнув головой, ответил на ласку.
   — Поехали!
   От крыльца взяли рысью. Запаздывать в монастырь не полагалось. Спустились под угор, обогнав медленный крестьянский воз, мимо яблоневых поспевающих садов, мимо зарослей дубняка и орешника, на нижнюю, приозерную дорогу. Миновали длинные, уходящие в озеро причалы, где дремали несколько рыбацких лодок. (По весне в этом месте, на мелководье, строгой бьют щук, что ходят в тине у берега с молосниками, а ночами даже ползают по траве, на самом берегу.) Обогнали еще несколько возов, наверно, из Кухмеря или даже из Купани (лошади были незнакомые), и, подымаясь на взъем, опять густо заросший дубняком и кустами, у самого монастыря нагнали княжевских ребят, что тоже торопились в монастырь, в училище. Те весело окликнули Данилку, он так же весело отозвался.
   — Приятели? — спросил ратник, когда мальчики остались позади.
   — Угум. С Княжева села один, а другой с Криушкина. У того вон, что с Княжева, у Степки, батя вместе с Митей уехал в Новгород, на войну.
   — Это какой же? А! Прохора сынок! Знаю, мы с им, с Прохором, вместях от татар спасались.
   — Побили вас татары?
   — Татары, они всех бьют! От его и не ускачешь, на ровном-то ежели… К примеру, в степи… Да.
   — А зарубить? Топором: ррраз!
   — Зарубить — с им съехаться нать, а ён как бес, и тут и там. Кони резвы у их, страсть! И из луков садят на скаку без промаха… Тут и заруби! Самого прежде на аркане поволокут…
   О чем еще спросить, Данилка не знал. Очень не вязался рассказ с теми татарами, которых он знал в Переяславле. Те ходили вперевалку, в богатом платье, а ездили хоть и хорошо, но всегда неспешно: гордились убранством коней. Главный татарин жил в Переяславле, в тереме, на княжем дворе. Для него и для его хана, который был далеко, в Золотой Орде, в городе Сарае, собирали дань, ордынский выход. С Данилкой татары были добрые, зазывали к себе, выспрашивали, учили словам татарским, угощали вареной кониной. Но мамка каждый раз уводила его и долго вычитывала, запрещая ходить к «баскакам» и «нехристям», как называла она татар. И прочие взрослые тоже старались прятать Данилку от «нехристей» (почему и держали обычно на Клещине-городке, подальше от переяславского баскака), а после посещений ордынского двора тревожно выспрашивали; о чем это с ним говорили у татар? Татар не любили все взрослые, но при встречах были очень ласковы с ними, а мужики низко кланялись главному татарину, и это было совсем непонятно — он же не князь?!
   — А они нехристи? — спросил погодя Данилка.
   — А всякие есть! Есть и такие, что крестятся по-нашему, только не поймешь у их, словно бы и не русская вера…
   Подъезжали к монастырю. Данилка привычно нагнулся. В низких воротах въездной башни, казалось, головой можно было задеть бревенчатый свод. Сразу после ворот, под деревьями у поварни, он спрыгнул с седла и, разминая ноги, побежал к табунку разномастно одетых ребятишек, что ожидали учителя, отца Софрония, стоя на папёрках монастырской островерхой церкви, из открытых дверей которой доносилось стройное монашеское пение. «Да исполнятся уста наша хваления твоего, Господи, яко да поем славу твою… аллилуйя, аллилуйя». Был уже конец службы.
   Мальчики горячо спорили о чем-то, а тут, завидя княжича, утихли, только продолжали поталкивать один другого, кулаками разрешая словесный спор. Данилка, торопясь обрадовать друга, подбежал к Феде и передал тому куклу и пшеничные пироги. Ребята тотчас остолпили их, разглядывая куклу, а Федя застенчиво и грубовато постарался поскорее отобрать у товарищей и спрятать дорогой подарок. Дружба с княжичем была трудна для него, вызывая то зависть, то насмешки сверстников, прозывавших его за глаза «московским боярином».
   — Выбирают! Выбирают! — раздался снова громкий шепот в толпе.
   — Сопли подотри!
   — Выбирают!
   — Княжича, вон, спроси!
   До появления Данилки у ребят шел опор о новгородском правлении: выбирают ли там князя сами горожане или нет?
   О Новгороде вообще говорили много. Иные из ребят были дети новгородских выходцев, пришедших сюда с князем Александром. Были в округе деревни новгородцев, переселившихся под Переяславль с незапамятных времен, как, например, Мелетино, но твердо помнивших свое новгородское прошлое и сохранивших родной говор. По веснам приплывали в Переяславль богатые новгородские купцы, тревожа воображение рассказами о дальних полуночных землях и заморских городах. А нынче, когда переяславская дружина ушла с князем Дмитрием под Новгород, воевать с немцами, разговорам и спорам не было конца.
   Теперь ребята приступили к княжичу, требуя разрешить спор: природный ли князь в Новгороде или его выбирают сами горожане, как хотят?
   Данилка сам знал о Новгороде немного. Туда ездили и брат и дядя, говорили про Новгород то со злобой, то с обожанием, но на его настойчивые вопросы — правда ли, что там каменные терема и храмов больше, чем во Владимире, что епископа и князя горожане выбирают жеребьями? — бросали только:
   — Брешут!
   Либо:
   — Вырастешь, узнаешь!
   Брат Дмитрий о выборах князя по жеребью сердито отверг:
   — Великий князь надо всей землей и над Новгородом тоже! Отец им воли не давал!
   Однако самого Дмитрия новгородцы отослали. Впрочем, пригласили дядю Ярослава, великого князя.
   Данилка пересказал ребятам слова Дмитрия (сомневаться в княжеских правах перед ними он не хотел), и разом посыпалось:
   — На вот! Выкуси!
   — А мне батька баял!
   — Князь Митрий Саныч лучше твово батьки знат!
   — А нонеча его пригласили, да? Пригласили, да?! — не сдавался спорщик, которому уже пару раз нахлобучивали шапку на глаза и награждали тумаками и щипками.
   — Они, верно, позвали, дак того и зовут, кто великий князь! — постарался смягчить спор Данилка, хотя не очень понимал сам, как это происходит: брат Митя не был великим князем, однако его позвали старшим над ратью, а дядя Ярослав, говорили, гневался, но тоже послал полки от себя, из Твери.
   Пели уже «Многая лета». Ребята подобрались, стали посторонь, чтобы не мешать выходу из церкви. Резче стало видно, кто — чей. Многие были дети священников и дьяконов. Эти были свои в монастыре и стояли вольнее. Боярчата, одергивая платье, выступили вперед. Кто попроще — дети купцов или простых ратников, вроде Федьки из Княжева, бедно одетые, в лаптях или кожаных опорках, — те отступили, невольно пряча драные рукава долгих, не больно чистых рубах.
   Разная судьба ожидала их после училища. Одни, кое-как научась разбирать буквы, уйдут, если не окажут великого прилежания, на счастье родителям. По талану через книжное научение и из бедности можно выйти в люди. Другие потом заступят место родителей, станут дьяконами и священниками. Боярчатам и княжичу придется еще учить «Мерило праведное», «Правду Русскую» и «Номоканон» — книги законов; читать летописи, постигая историю родной земли, а также еллинскую хронику Иоанна Малалы, еврейско-римскую Иосифа Флавия и всеобщую Георгия Амартола, по которым, как и по Библии, познавали историю мира. Этим, окончив ученье, предстояло началовать землею, править суд, собирать подати, водить рати.
   Пока же они были все одинаковы перед учителем и, когда не в меру баловались, перед тростью наставника.
   Данилка в окружении сверстников не величался, был как и все. О княжеском достоинстве ему чаще, как сегодня, напоминали другие, чем он сам вспоминал. Бегал вместе со всеми на деревню и в лес; весною с мальчишками таскал солому из загат, когда на Ярилиной горе жгли Масленицу и взапуски прыгали через огонь.
   Учился он неровно. Петь по псалтири начал сразу: наслушался в церкви и голос имел верный. Буквы же поначалу складывал с трудом. И рассказы священника запоминал по-разному. Что мог себе представить, то легко. Например, про Иону, которого проглотил кит, такая большая рыба. В Клещине-озере, сказывали рыбаки, есть щуки, что тоже могут проглотить человека. Им уже лет по триста, живут в глубине, все белым мохом обросли. Только у щук зубы, а у кита, наверно, зубов нет, иначе бы он разжевал Иону. А чего иного Данилка долго не понимал: про Авраама и Исаака или про то, как фараон разгневался на евреев и Бог за то насылал на него казни, а затем потопил все войско фараоново. Тут была опять какая-то неясность, как и все у взрослых. Почему, если Бог был за них, евреи не победили фараона и не захватили сами страну Египет? Вот на русских разгневался Бог и наслал татар, и уж сидят тут, не уходят! И почему фараон так упорно хотел их удержать, зачем ему нужны были евреи, если сам же он не хотел их иметь в Египте? Ушли бы — и хорошо! Ну, что они золото унесли, дак из-за золота все войско губить и весь свой народ тоже не стоило!
   Учился он, впрочем, прилежно, почти не баловался, разве уж когда тело затечет от долгого неподвижного сидения. Нравилась тишина в монастыре, суровая простота и благолепие. Тут и он и другие дети уже были не княжич, не боярский, посадский ли отрок, а все как бы равны и никто ни над кем не величался.
   Монастырь был сплошь деревянный, и уже не раз сгорал дотла. Говорили, что в пору Неврюева разоренья погибло много книг, но книг было много и теперь. Их хранили в келье настоятеля и на хорах церкви. И там можно было, пробравшись узкой лестницей, поглядеть на темные кожаные корешки, потрогать медные или серебряные пластины и накладки дорогих напрестольных евангелий, вдохнуть душноватый запах кожаных книг, ни на что больше не похожий, запах, напоминающий чем-то суровые лики святых праведников на иконах в церкви.
   Отец Софроний вышел из церкви последним, строго оглядел ребят и повел их гуськом через монастырский сад. (Кельи стояли кружком вдоль ограды монастыря и были полускрыты деревьями.) Училище помещалось в келье наставника, разгороженной пополам. В одной половине жил он сам, а в другой учил детей.
   Они сидели все вместе, на низеньких скамьях, положив раскрытые книжки (у кого были) на левое колено, и слушали.
   — Кто первые перед Господом? — строго спрашивал священник и сам же отвечал: — Последние здесь тамо будут первые. Блаженни нищие духом, яко тех есть царствие небесное. Что есть нищета духовная? Смирение перед Господом! Паки и паки надлежит знать, что все, нам дарованное, от Бога и ничего доброго не возможем мы свершить без него! И плоды земные от божьего изволенья произрастают, человек же лишь надежду имеет на божий промысел, кидая зерна в землю. И всякое дело торговое: возможет ли купец наперед уведать судьбу свою? И сама жизнь наша, живота скончание, в руце божьей. Кто знает о дне и часе своем? Пото и надлежит каждодневно быти готову к отшествию в мир иной, не возноситься разумом и гордынею, любить ближнего и Господа своего! Могут ли богатые быть нищими духом? — еще строже говорил он, глядя уже теперь на одного Данилку, и отвечал: — Могут, ежели помыслят, что видимое богатство есть тленное и скоропреходящее и отнюдь не заменяет скудости благ духовных!
   После наставительного слова отец Софроний обыкновенно давал детям передохнуть, а потом начиналось пение. Пению иногда учил дьякон Евтихий, большой, с большим, густым голосом. Евтихий указывал палочкой (пели строго в лад), когда следовало кому вступать, а при нужде и пребольно щелкал неслуха той же палочкой: не зевай!
   Воротясь из монастыря, Данилка снова попадал в сложный мир взрослых. Старшие братья, Дмитрий и Андрей, приезжали то веселые, то хмурые, злые; походя ласкали его или супились, и каждый раз было непонятно, отчего. Ссорились из-за уделов, бранили ростовских и смоленских князей, деятельно собирали казну, а потом ездили на поклон к татарскому царю, в Орду, и увозили скопленное серебро. Были ли они нищими духом? Мать, приезжая домой, баловала, задаривала сластями и игрушками. Данилка долго после раздаривал сверстникам расписных коней, глиняные свистульки, изюм и печатные пряники. Бояре, походя, звали его «московским князем» и, говоря так, щурили глаза и добродушно-насмешливо поглядывали на мальчика. Он еще не догадывался о жарких спорах, разгоревшихся вокруг уделов после смерти Александра, ни о том, что дадут ли ему вправду Москву — еще далеко не решено. Чуялось, впрочем, и тут что-то непростое, что пока еще мало занимало мальчика. В Москве он не был ни разу. Ездили туда старшие. Говорили скупо: «Охота там хорошая!» Где-то под Москвою ломали камень еще при князе Юрии Долгоруком. (Князь Юрий строил Переяславль и белокаменный собор на площади. Князь Юрий был еще до татар, давно, и о нем, как и обо всем, что было до татар, вспоминали с уважением.) Теперь уже не ломали камень и соборов не строили, не до того было.
   Доходы с Москвы пока шли в казну великого князя. Но на прямые вопросы мальчика ему неизменно отвечали, что Москву заповедал ему сам батюшка, покойный князь Александр, а как он решил, так и будет. Со смерти Александра прошло всего пять лет, но уже стали преданием скорбные слова митрополита Кирилла: «Чада моя милая, разумейте, яко заиде солнце Русской земли». Об Александре вспоминали, как о хозяине, при котором все шло как надо и каждый был на своем месте, указанном его властною рукой. Когда ссорились старшие братья, Дмитрий с Андреем, тоже всегда поминали батю. Андрей кричал: «Паче отца хощешь быти!» И это был укор, всем понятный. Паче отца не мог быть никто, даже дядя Ярослав, великий князь.
   Данилка отца совсем не помнил. Силился представить, и не мог. Но твердо знал, что отец его был «солнце земли Русской», и этим очень гордился.


ГЛАВА 6


   Княжево, или, по-старому, Выселки, родная деревня Феди, Данилкина приятеля, стояла от Клещина-городка всего верстах в трех, прячась за перелесками от сторонних недобрых глаз. Княжевым селом или просто Княжевым стали звать Выселки с тех пор, как Александр начал тут селить ратников, приведенных им из Новгородской земли.
   Батыевы татары Княжево прошли стороной. Их главные рати торопились от стольного Владимира к Волге. Сожженный Переяславль был тотчас брошен ими после торопливого грабежа. Жители отсиделись в лесах. Дела той, тридцатилетней давности, старины уже мало кем помнились, только старуха Микулиха любила сказывать (она была родом с Клещина), как у них при Батые сгорел дом и всего достояния осталось у матки горшок золы, набранной на родимом пепелище.
   К тому же казалось сперва, что беда минует лихолетьем, как мор, как засуха. После уж, когда великому князю пришлось ехать в Орду на поклон, а за ним потянулись и прочие князья получать свои уделы из рук татарских, горькая правда стала явью. Начинался долгий (и еще не верили, что долгий!) плен Золотой Руси.
   Неврюева рать оказалась для княжевских мужиков куда страшнее. Разгромив Андрея, татары рассыпались по деревням, зорили и жгли все подряд: избы, стога, скирды соломы и хлеба. Заезжали в чащобы и слушали — не замычит ли где корова, не тявкнет ли глупый пес, не заплачет ли ребенок или заржет, почуяв конский дух, крестьянская коняга? Тогда кидались на голос, выволакивали плачущих баб с ребятишками. Скот резали. Людей угоняли в полон. Деревни после татар совсем обезлюдели, и Александр, воротясь из Орды, заселял их вновь.
   В Княжеве после Неврюевой рати оставался, чудом не сгоревший, один дом. Там и собрались, с детьми и скотом, все уцелевшие жители. Спали на полу, вплоть друг к другу. Ночью, в потемках — не ступить. Ели толченую кору, мох, весной обдирали березовый луб, толкли щавель, копали коренья. Иные объедали, выкапывая из-под снега, мясо павших лошадей и коров — то, чего не доели волки. С тухлятины пропадали животами, валялись в жару. Кто и умер, не дотянув до весны.