Оноре де Бальзак

Альбер Саварюс


   Г-же Эмиль де Жирарден





 


   Гостиная баронессы де Ватвиль была одной из немногих, где во время Реставрации появлялся архиепископ Безансонский и где он особенно любил бывать.
   Несколько слов об этой даме, возможно, самой выдающейся женщине в Безансоне.
   Ее муж, барон де Ватвиль, внучатый племянник знаменитого Ватвиля, самого удачливого и известного из убийц и ренегатов (чьи необычайные приключения вошли в историю, так что о них незачем рассказывать), был столь же тих, сколь его предок неистов. Живя в Конте, точно мокрица в стенной панели, он женился на последней представительнице славного рода де Рюптов. К десяти тысячам франков ежегодного дохода с земель барона де Ватвиля прибавилось еще двадцать тысяч с имений девицы де Рюпт. Герб швейцарского дворянина (Ватвили родом из Швейцарии) соединился с древним гербом де Рюптов. Этот брак, задуманный еще в 1802 году, был заключен лишь в 1815-м, после второй Реставрации. Через три года после того, как у баронессы родилась дочь, дед и бабушка умерли; унаследованные от них имения были проданы. Продали также дом самого г-на де Ватвиля, и супруги поселились на улице Префектуры, в прекрасном особняке де Рюптов с обширным садом, простиравшимся вплоть до улицы дю Перрон. Г-жа де Ватвиль, набожная и в девушках, стала еще благочестивей, выйдя замуж. Она была одной из вдохновительниц того религиозного братства, которое придавало великосветскому обществу Безансона мрачный вид и ханжеские манеры, вполне гармонирующие со всем обликом этого города. У барона де Ватвиля, человека сухопарого, худощавого и недалекого, всегда был изможденный вид, неизвестно от каких трудов, так как он отличался редким невежеством; супруга его была рыжевата, а ее худоба вошла в пословицу (до сих пор говорят: худа, как г-жа де Ватвиль), и остряки из судейских утверждали, будто бы барон истерся об эту скалу (имя «Рюпт» происходит, очевидно, от rupes[1]). Мудрые наблюдатели общественной жизни не преминут заметить, что Розали была единственным плодом брака, соединившего семейства Ватвилей и Рюптов.
   Барон проводил время в прекрасной токарной мастерской: он увлекался токарным делом! В дополнение к этому занятию была у него другая причуда: собирать коллекции. Для врачей, склонных к философии, посвятивших себя изучению душевных болезней, пристрастие к коллекционированию всевозможных редкостей является первой ступенью умственного расстройства. Г-н де Ватвиль собирал раковины, насекомых и образчики безансонской почвы. Кое-какие сплетницы говорили о бароне: «У него прекрасная душа! С первых же дней брака он увидел, что жена возьмет над ним верх, и поэтому спокойно занялся токарным мастерством и заботами о хорошем столе».
   Особняк де Рюптов был отделан с пышностью, достойной эпохи Людовика XIV и знатности обеих семей, соединившихся в 1815 году. Там царила старинная роскошь, давно вышедшая из моды. Люстры из граненых хрустальных пластинок в форме листьев, узорчатые шелковые ткани, ковры, золоченая мебель — все это гармонировало со старыми слугами в старинных ливреях. Хотя фамильное серебро уже потускнело, но столовые приборы были из саксонского фарфора и хрусталя, а еда отличалась изысканностью. Вина, подаваемые к обеду, славились на всю округу; их выбирал сам г-н де Ватвиль, лично занимавшийся погребом, чтобы заполнить чем-нибудь свою жизнь и внести в нее разнообразие. Состояние баронессы было значительным, тогда как ее муж владел лишь имением Руксей, дававшим около десяти тысяч ливров годового дохода; новых же наследств он не получал.
   Нет особой надобности подчеркивать, что в доме г-жи де Ватвиль, благодаря ее тесной дружбе с архиепископом, постоянно бывало несколько умных, известных всей епархии аббатов, любителей хорошо поесть.
   В начале сентября 1834 года у Ватвилей был дан парадный обед по случаю чьей-то свадьбы. Женщины сидели кружком у камина в гостиной, а мужчины группами стояли у окон, когда доложили о приходе аббата де Грансей; раздались восклицания.
   — Ну, как ваш процесс? — спрашивали его.
   — Выигран! — ответил главный викарий. — Судебная палата решила дело в нашу пользу, хотя мы совсем было потеряли надежду, вы знаете, почему…
   Аббат намекал на состав королевского суда после 1830 года, когда подавляющее большинство легитимистов ушло в отставку.
   — Мы выиграли тяжбу по всем пунктам; решение первой инстанции отменено.
   — Все считали ваше дело проигранным.
   — Так оно и было бы, если б не я. Отослав нашего адвоката обратно в Париж, я в самом разгаре борьбы пригласил другого; ему мы и обязаны, успехом. Это необыкновенный человек.
   — Он живет в Безансоне? — простодушно спросил г-н де Ватвиль.
   — Да, в Безансоне, — ответил аббат де Грансей.
   — Ах, это Саварои! — заметил красивый молодой человек по имени де Сула, сидевший возле баронессы.
   — В течение пяти — шести ночей наш новый поверенный изучал кипы бумаг и связки с делами, — продолжал аббат, который уже недели три не заходил к де Рюптам. — И, наконец, он разбил в пух и прах известного юриста, выписанного нашими противниками из Парижа. По словам членов суда, Саварон был великолепен. Итак, капитул победил вдвойне: в суде и в политике, одолев либерализм в лице представителя городского управления. «Наши противники, — сказал мой поверенный, — напрасно надеются, что их стремление разорить епархии будет встречено снисходительно». Председатель вынужден был призвать зал к порядку: все безансонцы аплодировали. Таким образом, право собственности на здание бывшего монастыря остается за капитулом безансонского собора. Выйдя из суда, господин Саварон пригласил своего парижского коллегу отобедать с ним. Охотно согласившись, тот сказал: «Честь и слава победителю!» — и искренне поздравил своего противника.
   — Где вы разыскали этого адвоката? — спросила г-жа де Ватвиль. — Я никогда не слыхала о нем.
   — Отсюда вы можете видеть окна его дома, — ответил главный викарий. — Господин Саварон живет на улице дю Перрон, его сад примыкает к вашему.
   — Он не из Конте? — спросил барон.
   — На жителя Конте он совсем не похож, и трудно сказать, откуда он, — заметила г-жа де Шавонкур.
   — Но кто же он такой? — спросила баронесса, принимая руку г-на де Сула, чтобы идти к столу. — Если он не из наших краев, то почему поселился в Безансоне? Странно, что такая мысль пришла в голову юристу.
   — Очень странно! — повторил молодой Амедей де Сула, с биографией которого нам необходимо теперь познакомиться, чтобы понять содержание этой повести.
   Франция и Англия всегда обменивались веяниями моды; этот обмен облегчается тем, что он ускользает от таможенных придарок. Мода, которую мы в Париже считаем английской, в Лондоне называется французской. Оба Народа перестают враждовать, когда дело касается модных словечек или костюмов. Музыка God save the King[2], национального английского гимна, написана композитором Люлли для хора в «Эсфири» или «Аталии». Фижмы, привезенные в Париж одной англичанкой, были, как известно, придуманы в Лондоне француженкой, пресловутой герцогиней Портсмутской; сначала над ними издевались, и толпа чуть не раздавила в Тюильри Первую англичанку, появившуюся в фижмах, но все-таки они были приняты. Эта мода тиранила европейских женщин целых полвека. После заключения мира в 1815 году долго смеялись над удлиненными талиями англичанок, и весь Париж ходил смотреть Потье и Брюне в «Смешных англичанках»; но в 1816 и 1817 годах пояса француженок, подпиравшие им грудь в 1814 году, мало-помалу спустились до бедер. А десять лет тому назад Англия подарила нам два новых словечка. Вместо «щеголь», «франт», «модник», сменивших «птиметр» (этимология этого термина довольно неприлична), стали говорить «денди», затем — «лев». Однако «львица» произошла не от «льва». Слово «львица» обязано своим появлением известной песенке Альфреда де Мюссе: «Вы не видали в Барселоне… мою владычицу и львицу?». Два разных понятия слились, или, если хотите, смешались. Когда какая-нибудь глупость забавляет Париж, который одинаково падок как на глупости, так и на шедевры, то провинции трудно воздержаться от того же. Поэтому, лишь только в Париже замелькали гривки, бородки и усики «львов», их жилеты и монокли, держащиеся в глазной впадине без помощи рук, посредством сокращения мускулов лица, тотчас же главные города нескольких департаментов обзавелись местными «львами», которые изяществом своих штрипок как бы протестовали против небрежной одежды сограждан.
   Итак, в 1834 году в Безансоне имелся собственный «лев» в лице г-на Амедея-Сильвена-Жака де Сула, имя которого во времена испанского владычества писалось «Сулейас». Амедей де Сула был, возможно, единственным во всем Безансоне дворянином испанского происхождения. Испанцы часто бывали в Конте по различным делам, но редко кто из них там поселялся. Де Сула остались здесь благодаря своим связям с кардиналом Гранвеллем. Молодой г-н де Сула постоянно говорил, что уедет из Безансона, этого скучного, богомольного, чуждого литературе города, где всему задает тон военный гарнизон (хотя нравы, обычаи и характер безансонцев достойны описания). Намерение уехать позволяло г-ну де Сула, как человеку, не знающему, где он будет жить завтра, нанимать три весьма скудно обставленные комнаты в конце Новой улицы, где она скрещивается с улицей Префектуры.
   Молодой «лев» не мог обойтись без собственного «тигра». Этим «тигром» был сын одного из его фермеров, коренастый малый лет четырнадцати, по имени Бабеля. «Лев» очень изысканно одевал своего «тигра»: короткий суконный сюртук стального цвета, стянутый лакированным кожаным поясом; плисовые темно-синие панталоны, красный жилет, лакированные сапоги с отворотами, круглая шляпа с черным шнурком, желтые пуговицы с гербом де Сула, белые нитяные перчатки. Амедей платил этому парню тридцать шесть франков в месяц, на всем готовом, со стиркой. Безансонским швейкам подобное жалованье казалось огромным» четыреста тридцать два франка в год такому мальчишке, не считая прочих доходов! Ему перепадало и от продажи поношенного платья, и от продажи навоза; а когда де Сула выменивал одну из своих лошадей, Бабиля получал на чай. Пара лошадей, как ни урезывались расходы на них, обходилась средним числом в восемьсот франков ежегодно. Стоимость выписываемых из Парижа духов, галстуков, безделушек, ваксы и платья достигала тысячи двухсот франков. Если прибавить к этой сумме шестьсот франков платы за квартиру, содержание «тигра» и лошадей, то итог будет равен трем тысячам франков. Отец же молодого де Сула оставил ему не более четырех тысяч годового дохода от нескольких захудалых ферм, которые требовали изрядных издержек, и поэтому приносимая ими прибыль имела, к несчастью, довольно непостоянный характер. У «льва» оставалось на еду, игру и мелкие расходы едва ли три франка в день. Вот почему он часто обедал в гостях, а завтрак его отличался чрезвычайной умеренностью. Когда же приходилось обедать за свой счет, он посылал своего «тигра» в трактир за двумя блюдами, не дороже двадцати пяти су. Молодой де Сула слыл мотом и безрассудным человеком, а между тем бедняга сводил концы с концами так изворотливо, что это сделало бы честь хорошей хозяйке. В Безансоне еще не все понимали, что штиблеты или сапоги, вычищенные шестифранковой ваксой, желтые перчатки ценою всего в пятьдесят су (их чистят в глубочайшей тайне, чтобы надеть еще раза три), галстуки в десять франков, которые можно носить целых три месяца, четыре жилета по двадцати пяти франков и панталоны, плотно охватывающие обувь, могут придать вполне столичный вид. И как может быть иначе, если мы видим, что парижанки особо благоволят к глупцам? Последние одерживают верх над самыми выдающимися людьми только благодаря подобным мелочам, которые можно приобрести за пятнадцать луидоров, включая в эту сумму стоимость завивки и рубашки из голландского полотна!
   Если вам кажется, что этот небогатый молодой человек стал «львом» слишком дешевой ценой, то знайте, что Амедей де Сула трижды ездил в Швейцарию на перекладных и в карете, дважды — в Париж и один раз — в Англию. Он считался опытным путешественником и мог небрежно ронять: «В Англии, куда я ездил…» — и так далее. Вдовушки говорили ему: «Вы, бывавший в Англии…» Посетил он и Ломбардию, объехал итальянские озера. Де Сула читал все новинки. Наконец, когда он чистил перчатки, «тигр» Бабиля говорил посетителям:
   «Мсье занят!». Поэтому, когда пытались бросить тень на репутацию молодого г-на де Сула, то говорили: «О, это вполне передовой человек!». Амедей обладал талантом излагать с чисто безансонской важностью избитые, но модные общие места, благодаря чему он по праву считался одним из наиболее просвещенных дворян. На нем всегда были изящные безделушки, а в голове — лишь мысли, одобренные прессой.
   В 1834 году Амедею исполнилось двадцать пять лет. Это был брюнет среднего роста, с сильно развитой грудью, такими же плечами, несколько округлыми ляжками, уже довольно толстыми ногами, белыми пухлыми руками, круглой бородкой; его усы соперничали с усами гарнизонных офицеров. Красноватое широкое лицо, нос лепешкой, карие невыразительные глаза — словом, ничего похожего на испанца. Он начал полнеть, что могло стать пагубным для его притязаний. Его ногти были изящно отделаны, бородка — тщательно подбрита, все детали костюма были выдержаны в английской манере. Поэтому Амедей де Сула считался самым красивым мужчиной в Безансоне. Куафер, являвшийся в определенный час причесывать «льва» (еще одна роскошь, которая обходилась ежегодно в шестьдесят франков), восхвалял его как непревзойденного арбитра во всех вопросах моды. Амедей вставал поздно, занимался туалетом и около полудня отправлялся верхом на одну из своих ферм, чтобы поупражняться в стрельбе из пистолета. Он придавал этому занятию столь же большое значение, как и лорд Байрон в последние годы жизни. Затем к трем часам он возвращался обратно, провожаемый восхищенными взглядами швеек и дам, которые почему-то оказывались у окон. После так называемых «занятий», продолжавшихся до четырех часов, он одевался и отправлялся в гости обедать; вечера он проводил в гостиных безансонских аристократов, играя в вист, и, вернувшись в одиннадцать часов вечера, ложился спать. Его жизнь протекала на виду у всех, была благонравна и безупречна; ведь он, вдобавок, исправно посещал церковь по воскресеньям и праздникам.
   Чтобы вы могли понять, насколько необычен такой образ жизни, нужно сказать несколько слов о Безансоне. Ни один город не оказывает столь глухого и упорного сопротивления прогрессу. Чиновники, служащие, военные — словом, все, кто прислан правительством из Парижа и занимает какую-нибудь должность, известны в Безансоне под общим и выразительным именем «колония». «Колония» — это нейтральная почва, единственная, где, кроме церкви, могут встречаться высшее общество и буржуазия города. В Безансоне нередко из-за одного слова, взгляда или жеста зарождается вражда между семьями, между знатными и буржуазными женщинами, вражда, которая длится до самой смерти и еще более углубляет непроходимую пропасть, разделяющую оба сословия. Если не считать семейств Клермон-Мон-Сен-Жанов, Бофремонов, де Сэев, Грамонов и еще кое-каких аристократов Конте, живущих в своих поместьях, то безансонскому дворянству не больше двухсот лет; оно восходит ко временам, когда провинция была завоевана Людовиком XIV. Это общество целиком во власти сословных предрассудков; его спесивость, чопорность, надменность, расчетливость, высокомерие нельзя сравнить даже с венским двором; в этом отношении венским гостиным далеко до безансонских. О знаменитых уроженцах города — Викторе Гюго, Нодье, Фурье — здесь не вспоминают, ими не интересуются. О браках в знатных семьях договариваются, когда дети еще в колыбели; порядок всех церемоний, сопровождающих как важные, так и незначительные события, установлен раз навсегда. Чужой, посторонний человек никогда не попадет в эти дома, и чтобы ввести в них полковников, титулованных офицеров, принадлежащих к знатнейшим семьям Франции и попавших в местный гарнизон, нужно было проявлять чудеса дипломатии, которым охотно поучился бы сам князь Талейран, чтобы использовать их на каком-нибудь конгрессе.
   В 1834 году Амедей был единственным человеком в Безансоне, носившим штрипки. Это показывает, что молодой г-н де Сула был настоящим «львом».
   Наконец, один анекдот позволит вам понять Безансон. Незадолго до того дня, когда начинается наша повесть, префектуре понадобилось пригласить из Парижа редактора для своих «Ведомостей», чтобы защищаться от маленькой «Газеты» (появившейся благодаря большой парижской «Газете») и от «Патриота», вызванного к жизни республикой. Из Парижа явился молодой человек, не имевший никакого представления о Конте; он дебютировал передовой статьей в духе «Шаривари». Глава партии центра, член городского самоуправления, пригласил к себе журналиста и сказал ему: «Да будет вам известно, милостивый государь, что мы серьезны, даже более чем серьезны: мы любим скучать, вовсе не хотим, чтобы нас забавляли, и терпеть не можем, когда нас заставляют смеяться. Пусть ваши статьи будут столь же мало доступны для понимания, как многоречивые писания из „Ревю де Ле Монд“, и лишь тогда, да и то вряд ли, вы окажетесь во вкусе безансонцев». Редактор зарубил это себе на носу и стал писать самым непонятным философским языком. Он добился полного успеха.
   Если молодого г-на де Сула все же весьма ценили в безансонских гостиных, то исключительно из-за тщеславия: аристократия была очень довольна, что не чужда современности хотя бы с виду и может показать приезжающим в Конте знатным парижанам молодого человека, почти похожего на них.
   Старания г-на де Сула, пыль, пускаемая им в глаза, кажущееся безрассудство и скрытое благоразумие имели определенную цель, без которой безансонский «лев» не был бы признан «своим». Амедей стремился к выгодной женитьбе; в один прекрасный день он собирался доказать всем, что его фермы не заложены и что у него есть сбережения. Он хотел завоевать Безансон, приобрести репутацию самого красивого, самого элегантного мужчины, чтобы завладеть сначала сердцем, а затем и рукой девицы Розали де Ватвиль. Вот в чем было дело. Большинство «львов» становится ими по расчету.
   В 1830 году, когда молодой г-н де Сула начал свою карьеру денди, Розали было тринадцать лет. Таким образом, в 1834 году мадемуазель де Ватвиль достигла того возраста, когда ее уже можно было поразить причудами, обращавшими на Амедея внимание всего города.
   Доход де Ватвилей уже лет двенадцать был равен пятидесяти тысячам в год, но тратили они не более двадцати четырех тысяч, хотя принимали по понедельникам и пятницам все высшее общество Безансона. По понедельникам у них обедали, по пятницам они давали вечера. Таким образом, из двадцати шести тысяч франков ежегодных сбережений, отдаваемых под проценты с обычной для старинных семейств осторожностью, за двенадцать лет должна была образоваться изрядная сумма. Предполагали, что г-жа де Ватвиль, обладавшая довольно богатыми поместьями, поместила в 1830 году свои сбережения так, что они приносили три процента в год. Приданое Розали достигало таким образом сорока тысяч франков ежегодного дохода. И вот уже пять лет наш «лев» трудился, как крот, чтобы завоевать благосклонность суровой баронессы, стараясь в то же время польстить самолюбию девицы де Ватвиль. Ее мать была посвящена в тайны тех ухищрений, при помощи которых Амедею удавалось поддерживать свое положение в Безансоне, и весьма его за это уважала. Де Сула приютился под крылышком баронессы, когда ей было тридцать лет; он имел тогда смелость восхищаться ею и даже обожать ее; он один получил право рассказывать ей игривые историйки, которые любят слушать почти все святоши, убежденные, что благодаря своим великим добродетелям они могут заглядывать в пропасти, не падая туда, и в сети дьявола, не попадая в них. Понятно ли вам теперь, почему наш «лев» не позволял себе ни малейшей интрижки? Он старался, чтобы его жизнь протекала, так сказать, на глазах у всех; это давало ему возможность играть роль преданного поклонника баронессы и услаждать ее ум теми соблазнами, которые она запретила своему телу. Мужчина, обладающий привилегией нашептывать вольности на ухо святоше, всегда будет казаться ей обворожительным. Если бы этот образцовый «лев» лучше знал человеческое сердце, то мог бы, не подвергаясь никакой опасности, позволить себе несколько мимолетных любовных связей с безансонскими красотками, в сердцах которых он царствовал; от этого он только выиграл бы в глазах суровой и неприступной баронессы. Перед Розали сей Катон разыгрывал мота: говорил о своем пристрастии к красивой жизни, описывал, какую блистательную роль играют светские женщины в Париже, и намекал на то, что станет когда-нибудь депутатом.
   Эти искусные маневры увенчались полным успехом. В 1834 году все матери в сорока аристократических семействах, принадлежавших к высшему безансонскому обществу, считали Амедея де Сула самым очаровательным молодым человеком в Безансоне; никто не осмеливался оспаривать у него первое место в особняке де Рюптов, и весь Безансон смотрел на него как на будущего мужа Розали де Ватвиль. Баронесса и Амедей уже обменялись несколькими словами насчет задуманного брака. Это имело тем большее значение, что барон слыл полным ничтожеством.
   Розали де Ватвиль со временем должна была стать чрезвычайно богатой и поэтому привлекала всеобщее внимание. Она воспитывалась в доме де Рюптов, который ее мать редко покидала из любви к милейшему архиепископу. Розали жила здесь под двойным гнетом: ханжески-религиозного воспитания и деспотизма матери, державшей ее, согласно своим принципам, в ежовых рукавицах. Розали не знала решительно ничего. Разве прочитать под бдительным надзором старика-иезуита географию Гютри, священную и древнюю историю, историю Франции и узнать четыре правила арифметики — значит чему-нибудь научиться? Рисование, музыка и танцы были запрещены, ибо считалось, что они скорее развращают, чем украшают жизнь. Баронесса выучила дочь всевозможным тонкостям вышивания по канве и прочим женским рукоделиям: шитью, вязанию, плетению кружев. К семнадцати годам Розали не прочла ничего, кроме «Нравоучительных писем» и сочинений по геральдике. Никогда ни одна газета не оскверняла ее взоров. Каждое утро она слушала обедню в кафедральном соборе, куда ее отводила мать; вернувшись к завтраку, Розали после короткой прогулки в саду вплоть до обеда занималась рукоделием и принимала гостей вместе с баронессой; затем, кроме понедельников и пятниц, Розали со» провождала ее, если та ехала в гости, но и в гостях не смела молвить слово без разрешения матери.
   К восемнадцати годам мадемуазель де Ватвиль бы.» а белокурой, хрупкой, тоненькой, худенькой, бледной девушкой, ничем не выделявшейся среди прочих. Ее светло-голубые глаза казались красивыми благодаря ресницам, таким длинным, что они отбрасывали тень на ее щеки. Несколько веснушек портило ее красивый, открытый лоб. Ее лицо очень походило на лица святых, какими их рисовали Альбрехт Дюрер и предшественники Перуджино: те же тонкие, хотя чуть-чуть округленные очертания, та же нежность с оттенком печали, вызванным экзальтацией, то же выражение суровой простоты. Все в ней, даже ее обычная поза, напоминало тех мадонн, чья красота открывается во всем своем таинственном блеске лишь глазам внимательного знатока. У нее были красивые, хоть и красноватые руки и прелестные ножки, ножки принцессы. Обычно она носила простые бумазейные платья, но по воскресеньям и праздникам мать позволяла ей надевать и шелковые. Наряды Розали шились в Безансоне, и поэтому она выглядела почти уродливой, тогда как ее мать выписывала из Парижа все мелочи туалета, стремясь казаться грациозной, красивой и изящной. Розали никогда не носила ни шелковых чулок, ни туфелек, а только нитяные чулки и кожаные башмаки. По праздникам она надевала муслиновое платье и ботинки бронзового цвета, но ходила без шляпки.
   Скромный внешний вид Розали скрывал железный характер, не сломленный воспитанием. Физиологи и глубокомысленные исследователи человеческой природы скажут вам (быть может, к великому вашему удивлению), что нрав, характер, ум, гениальность повторяются в некоторых семьях через большие промежутки времени, подобно так называемым наследственным болезням. Талант, как и подагра, проявляется обычно через два поколения. Блестящим примером этого является Жорж Санд; в ней возродилась сила, мощь и ум маршала де Сакса, незаконной внучкой которого она была. Решительный характер и романтическая отвага славного де Ватвиля воскресли в душе его правнучки, усугубленные вдобавок упрямством и гордостью, свойственными де Рюптам. Но эти достоинства или, если хотите, недостатки, были глубоко скрыты в душе этой девушки, тщедушной и вялой с виду; так клокочущая лава таится в вулкане, пока не начнется извержение. Возможно, одна лишь г-жа де Ватвиль догадывалась, какое наследство досталось ее дочери от предков. Она была до того строга к своей Розали, что однажды на упрек архиепископа, зачем она так резко обращается с дочерью, ответила: «Предоставьте мне воспитывать ее, ваше преосвященство! Я ее знаю, в ней сидит несколько Вельзевулов».
   Баронесса с тем большим вниманием присматривалась к дочери, что тут, по ее мнению, была замешана ее материнская честь. К тому же, ей больше было нечего делать. Клотильде-Луизе де Рюпт было тогда тридцать пять лет, и она могла считать себя чуть ли не вдовой, имея мужа, который вытачивал из всевозможных пород дерева рюмки для яиц, изготовлял табакерки для всех знакомых и пристрастился делать обручи из железного дерева с шестью спицами. Баронесса кокетничала с Амедеем де Сула, имея самые благие намерения. Когда этот молодой человек бывал у них, мать то отсылала Розали, то снова звала ее назад, стараясь подметить в юной душе проблески ревности, чтобы иметь повод обуздать их. Она поступала с дочерью, как полиция с республиканцами; но все было напрасно, Розали не проявляла никаких признаков возмущения. Тогда черствая святоша обвиняла дочь в бесчувственности. Розали достаточно знала мать и понимала, что если похвалит молодого де Сула, то навлечет на себя резкие упреки. Поэтому на все ухищрения матери она отвечала фразами, обычно неверно называемыми иезуитскими, ибо иезуиты были сильны, а подобные недомолвки служат рогатками, за которыми укрывается слабость. Тогда баронесса упрекала дочь в скрытности. Но если бы, на беду Розали, у нее обнаружился истинный характер Ватвилей и Рюптов, то мать с целью добиться слепого послушания стала бы разглагольствовать о почтении, с которым дети обязаны относиться к родителям.