- А, и Эммануил пришел! - сказала Фелиция.
- Прекрасный молодой человек! - сказала г-жа Клаас, заметив Эммануила де Солиса.- Рада буду повидать его.
Маргарита покраснела, услыхав непреднамеренную похвалу. Два дня тому назад этот молодой человек пробудил в ее сердце незнакомые чувства и расшевелил ум, до тех пор бездеятельный. Когда священник явился к своей духовной дочери, произошли события неприметные, но занимающие в жизни важное место, последствия которых оказались настолько значительны, что необходимо изобразить два новых персонажа, вошедших в семейный круг. Г-жа Клаас держалась принципа выполнять свои религиозные обязанности втайне. Ее духовник, которого у нее дома почти не знали, появился лишь во второй раз; но здесь, как и повсюду, все невольно поддались чувству умиления и восхищения при виде дяди и племянника. У аббата де Солиса, восьмидесятилетнего седовласого старца, было изможденное лицо, где жизнь, казалось, сосредоточилась лишь в глазах. С трудом ступали его тонкие ноги, одна ступня, похожая на безобразный обрубок, была запрятана в какой-то бархатный мешок; старику приходилось пользоваться костылем, когда он не мог опереться на руку племянника. Его согбенная спина и все иссохшее тело являли зрелище страждущего и хрупкого естества, над которым господствовали железная воля и поддерживавший ее непорочный дух, полный глубокой веры. Этот испанский священник, замечательный по своим обширным познаниям, подлинному благочестию и огромным связям, последовательно побывал доминиканским монахом, высшим духовником в Толедо и главным викарием Мехельнского архиепископства. Не будь французской революции, покровительство рода Каса-Реаль возвело бы его к высшим церковным степеням; но он так был огорчен смертью молодого герцога, своего ученика, что проникся отвращением к деятельной жизни и весь отдался воспитанию своего племянника, очень рано осиротевшего. После завоевания Бельгии он поселился неподалеку от г-жи Клаас. С молодости аббат де Солис преклонялся перед св. Терезою, и это привело его к мистической стороне христианства, отвечавшей и склонностям его ума. Во Фландрии, где г-жа Буриньон, так же как писатели квиэтисты и иллюминаты [Буриньон Антуанетта (1616-1680) - автор ряда религиозно-мистических сочинений, авантюристка, объявившая себя "невестой святого духа", который передает через нее свои откровения. Квиэтисты мистически-религиозное направление, в основе которо го лежит проповедь пассивности, самоотрицания, растворения духа в религиозном созерцании. Иллюминаты - сеть тайных религиозно-мистических обществ, распространившихся в странах Европы, и особенно в Германии в XVIII в., проповедовавших морально-нравственно е совершенствование; выступали против официальной церкви], нашла больше всего приверженцев, он встретил множество католиков своего толка и тем охотнее здесь остался, что его приняли как патриарха в этой особой общине, где продолжают придерживаться учения мистиков, несмотря на суровые преследования цензуры, постигшие Фенелона и г-жу Гийон [Фенелон Франсуа (1651-1715) - французский писатель, автор известного романа "Похождения Телемака", был последователем квиэтизма. Гийон Жанна-Мари автор ряда религиозно-мистических книг]. Нравы его были строги, жизнь примерна; говорили, чт о у него бывают экстатические наития. Хотя человек строгой религиозности обязан отрешиться от мирской суеты, он все же, из любви к своему племяннику, проявлял расчетливость. Когда заходила речь о каком-нибудь благотворительном начинании, старик облагал взносами прихожан своей церкви, прежде чем обратиться к собственным своим средствам, и патриархальная власть его была столь общепризнанна, намерения его столь чисты, прозорливость его столь безошибочна, что всякий оказывал уважение его просьбам. Чтобы получить понятие о контрасте между дядей и племянником, следовало бы сравнить старика с дуплистой ивой на берегу ручья, а молодого человека с цветущим шиповником, прямой изящный стебель которого тянется кверху из дупла этой ивы, как будто стремясь вновь выпрямить ее обомшелый ствол.
Сурово воспитанный дядей, который охранял его, как матрона охраняет деву, Эммануил был исполнен той тонкой чувствительности, того мечтательного целомудрия, которые на краткий миг расцветают у каждого в юности, но укореняются в душах, вскормленных религиозными принципами. Старый священник подавлял в своем воспитаннике стремление к чувственным радостям, постоянными трудами и почти монашеской дисциплиной готовя его к тяготам жизни. Подобное воспитание, которое должно было в полной невинности вручить Эммануила свету и дать ему счастье, если он будет удачлив в первой своей любви, облекло его ангельской чистотой, сообщавшей ему девическое очарование. Его глаза, робкие, но таившие в своей глубине силу и мужество, излучали свет, который трепетно отдавался в душах, как звенящий хрусталь распространяет волнообразные колебания, воспринимаемые слухом. Лицо его, правильное, но выразительное, отличалось чрезвычайной четкостью контуров, приятной соразмерностью черт и глубоким спокойствием, свидетельствующим о безбурной душевной жизни. Все в нем было гармонично. От черных волос, от темных глаз и бровей еще заметней была белизна лица и живой румянец. Голос у него был именно такой, какого можно было ожидать при столь красивом лице. Мелодичному голосу и нежному, ясному взгляду соответствовали его женственные движения. Казалось, он сам не знал, как привлекательны полумеланхолическая сдержанность его манер его немногословная речь и почтительная заботливость о дядюшке. Видеть, как он следит за неровной походкой старого аббата, применяясь к болезненным ее неправильностям, предусмотрительно избегая всего, что грозило бы дяде ушибом, выбирает для старика самый удобный путь,было достаточно, чтобы обнаружить в Эммануиле то великодушие, которое делает человека высшим существом. Любя своего дядю и никогда его не осуждая, повинуясь ему и никогда не оспаривая его приказаний, он проявлял такое величие души, что всякий нашел бы предопределение в сладостном имени, данном ему крестной матерью. Когда старик, дома или в гостях, проявлял порою свой доминиканский деспотизм, то Эммануил таким благородным движением поднимал голову, показывая свою готовность поддержать старика, если тот с кем-нибудь схватится, что все чувствительные люди бывали взволнованы, как художник при виде великого произведения,- ибо непосредственные восприятия жизни могут вызвать не менее прекрасный отзвук в душе, чем ее художественные воплощения.
Эммануил сопровождал дядю, когда старик пришел к своей духовной дочери, чтобы осмотреть картины дома Клаасов. Узнав от Марты, что аббат де Солис находится в галерее, Маргарита, которой хотелось увидать эту знаменитость, искала предлога, чтобы присоединиться к матери и удовлетворить свое любопытство. Вошла она не очень-то чинно, придав себе тот легкомысленный вид, под которым юные девушки так хорошо скрывают свои намерения, и вдруг увидала возле одетого в черное, согбенного, иссохшего, мертвенно-бледного старика свежее, прелестное лицо Эммануила. Равно юные, равно наивные взоры обоих этих существ выразили одинаковое изумление. Несомненно, Эммануил и Маргарита уже видали друг друга в мечтах. Оба они опустили глаза одним и тем же движением, потом подняли их, посылая друг другу одно и то же признание. Маргарита взяла мать под руку, заговорила с ней шопотом, так сказать, спряталась под материнское крылышко, в то же время по-лебединому вытянув шею, чтобы снова увидеть Эммануила, который все поддерживал под руку дядю. Свет в галерее, искусно выделяя каждое полотно, все же не был силен и благоприятствовал беглым взглядам, составляющим радость робких людей. Конечно, ни он, ни она даже и в мыслях не дошли до того "да", с которого начинается страсть; но оба почувствовали то глубокое, волнующее сердца смущение, в котором юность не признается даже сама себе, то ли смакуя его, то ли стыдясь его. В юности у всех на смену первому впечатлению, уже предопределяющему буйный расцвет долго сдерживаемой чувствительности, приходит растерянность и почти ошеломленность, как это бывает с детьми, когда они впервые слышат музыку. Иные дети рассмеются и задумаются, другие сначала задумаются и только потом рассмеются; но те, чья душа призвана жить поэзией или любовью, долго слушают и хотят, чтобы музыка звучала еще и еще, и об этом просят взглядом, в котором уже сияет наслаждение, уже загорается любопытство к бесконечному. Если мы горячо любим те места, где в детстве нас посвятили в красоты гармонии, если мы с восхищением вспоминаем о музыканте и даже об инструменте, то как запретить душе полюбить существо, которое впервые открыло нам музыку жизни? Не становится ли для нас отечеством то сердце, от которого впервые пахнуло на нас любовью? Эммануил и Маргарита были друг для друга чистым голосом музыки, пробуждающим чувство, десницею, поднимающей облачные покровы, чтобы показать берега, затопленные полуденными лучами. Когда г-жа Клаас остановила старика перед полотном Гвидо, изображающим ангела, Маргарита повернула голову, чтобы увидать, каково будет впечатление Эммануила, а молодой человек искал глазами Маргариту, чтобы сравнить немую мысль картины с мыслью, воплощенной в живом существе. Этот невольный, но очаровательный комплимент был понят и оценен. Старый аббат степенно хвалил прекрасную композицию, и г-жа Клаас отвечала ему; но девушка и юноша молчали. Такова была их встреча. Таинственный свет галереи, тишина дома, присутствие родных - все способствовало тому, чтобы глубже запечатлеть в сердце легкие черты туманного видения. Тысяча смятенных мыслей, хлынувших дождем в душу Маргариты, тихо разлились прозрачною влагой и блеснули под ярким лучом, когда Эммануил, что-то неясно произнося, прощался с г-жою Клаас. Свежий, бархатный звук его голоса, наполняя сердце неслыханным очарованием, придал еще большую силу внезапному откровению, вызванному встречей с Эммануилом, который должен был еще позаботиться о том, чтобы пожать его плоды; ведь мужчина, избранный судьбою, чтобы пробудить к любви сердце юной девушки, сам часто не знает о впечатлении, произведенном им и оставляет его незакрепленным. Маргарита в смущении ответила Эммануилу поклоном и прощальным взглядом, выражавшим, казалось, печаль о том, что исчезает чистое, чарующее видение. Как ребенку, ей хотелось снова и снова слушать мелодию. Прощались внизу старой лестницы, перед дверью в залу; и Маргарита из окна залы следила взором за дядей и племянником, пока не захлопнулась парадная дверь. Г-жа Клаас слишком была занята важными вопросами, о которых беседовал с ней духовник, чтобы следить за лицом дочери. Когда де Солис и его племянник явились во второй раз, она не настолько еще оправилась от потрясения, чтобы заметить вспыхнувший на лице Маргариты румянец, признак первой радости, первого брожения чувств в ее девственном сердце. Когда доложили о старом аббате, Маргарита нагнулась над работой и, казалось, до такой степени занята была ею, что поклонилась дяде и племяннику, не поднимая взгляда. Клаас машинально ответил на поклон аббата де Солиса и вышел из зала, как человек, поглощенный своими занятиями. Благочестивый доминиканец сел рядом со своей духовной дочерью, бросив на нее взгляд, проникавший вглубь души; достаточно ему было увидать Клааса и его жену, чтобы догадаться о катастрофе.
- Дети мои, идите в сад,- сказала мать.- Маргарита, покажи Эммануилу отцовские тюльпаны.
Смутившись, Маргарита взяла под руку Фелицию и взглянула на молодого человека, который покраснел и направился к двери, прихватив с собою Жана, чтобы меньше смущаться. Когда все четверо очутились в саду, Фелиция и Жан пошли своей дорогой, бросив Маргариту; оставшись почти наедине с молодым де Солисом, она повела его к клумбе тюльпанов, которую из года в год, всегда одинаково, устраивал Лемюлькинье.
- Вы любите тюльпаны?- спросила Маргарита, не сразу прерывая глубокое молчание, которое и Эммануил, казалось, не спешил нарушить.
- Прекрасные цветы, но чтобы их любить, вероятно, нужен особый вкус к ним, нужно уметь оценить их красоты. Меня они ослепляют. От привычки работать в темной небольшой комнате, в которой я живу у дяди, я предпочитаю цветы, нежно ласкающие взор.
Сказав так, он посмотрел на Маргариту, но во взгляде его, полном неясных желаний, не заключалось никакого намека на то, что матовой белизной, спокойствием и нежной окраской лицо ее напоминало цветок.
- Значит, вы много работаете? - продолжала Маргарита, подводя Эммануила к зеленой деревянной скамейке со спинкой.- Отсюда вы будете видеть тюльпаны издали, и они не так утомят ваше зрение. Вы правы, от этих красок рябит в глазах и становится больно смотреть.
- Да, я много работаю,- ответил молодой человек, помолчав минуту и подравнивая ногой песок на дорожке - Работаю над разными вопросами... дядя хотел меня сделать священником...
- Ох! - наивно воскликнула Маргарита.
- Я противился, я не чувствовал призвания. Но много нужно было мужества, чтобы итти наперекор желаниям дяди. Он так добр, он так меня любит! Недавно он нанял человека, чтобы спасти меня от солдатской службы, меня, бедного сироту...
- К чему же вы себя предназначаете? - спросила Маргарита, но осеклась и смущенно добавила: - Простите, должно быть, вы находите меня слишком любопытной.
- О! - сказал Эммануил, глядя на нее и с восхищением и с нежностью,еще никто, кроме дяди, не задавал мне такого вопроса. Я учусь, чтобы стать учителем. Что поделаешь? Я небогат. Если мне удастся стать старшим учителем какой-нибудь гимназии во Фландрии, у меня будут скромные средства к существованию, и я женюсь на какой-нибудь простой женщине, которую буду очень любить. Вот чего я ожидаю от жизни. Может быть, потому я и предпочитаю цветок, похожий на мелкую ромашку, который все топчут в Оршийской долине, прекрасным тюльпанам, расцвеченным сапфирами, изумрудами, золотом и пурпуром: ведь эти нарядные тюльпаны - символ роскошной жизни, меж тем как этот скромный цветочек олицетворяет жизнь тихую, патриархальную, жизнь бедного учителя, каким мне и придется стать.
- До сих пор эти мелкие цветы я называла всегда маргаритками,- сказала она.
Эммануил де Солис залился румянцем и, не зная, что ответить, только старательно разравнивал ногами песок. Затрудняясь, на какой остановиться фразе из тех, что приходили в голову и все казались ему глупыми, он, чтобы прервать неловкое молчание, наконец выговорил:
- Не смел произнести ваше имя...- и не кончил.
- Вы будете учителем? - переспросила она.
- О! я стану учителем только для того, чтобы занять какое-то положение, но я примусь за работы, которые откроют передо мною большое, широкое поприще... Мне очень нравятся занятия историей.
- Ах!
Это полное тайных мыслей "ах!" еще более смутило молодого человека; без всякой причины он рассмеялся и заметил:
- По вашему приказу я говорю о себе, а следовало бы мне говорить с вами только о вас.
- Маменька и ваш дядя, думаю, кончили беседу,- сказала она, взглянув через окно в залу.
- Мне кажется, ваша матушка очень переменилась.
- Она мучается, но не хочет сказать из-за чего, и нам остается только страдать, видя ее страдания.
Госпожа Клаас в самом деле только что кончила весьма щекотливое совещание по поводу такого вопроса совести, решить который мог только аббат де Солис. Предвидя полное разорение, она, без ведома Валтасара, мало заботившегося о делах, хотела из денег, вырученных за картины, которые де Солис брался продать в Голландии, удержать значительную сумму, чтобы припрятать ее и сберечь для семьи на черный день. По зрелом размышлении, обсудив обстоятельства, в которых находилась его духовная дочь, старый доминиканец одобрил такое благоразумное решение. Он ушел, взяв на себя продажу, которая должна была произойти втайне, чтобы не слишком повредить имени Клааса. Старик послал племянника с рекомендательным письмом в Амстердам, и там Эммануилу, который с восторгом оказал эту услугу дому Клаасов, удалось выручить за их картины, проданные известным банкирам Гаппе и Дункеру, восемьдесят пять тысяч голландских дукатов номинально и сверх того пятнадцать тысяч дукатов, секретно переданных г-же Клаас. Благодаря широкой известности этих картин для совершения сделки достаточно было ответа Валтасара на письмо банкирского дома Гаппе и Дункера. Эммануил де Солис был уполномочен Клаасом на получение за картины денег, которые и переслал тайком, чтобы граждане города Дуэ не знали о продаже. К концу сентября Валтасар расплатился с долгами, выкупил имение и вновь принялся за работу; но дом Клаасов лишился лучшей своей красы. Ослепленный страстью, Клаас ни о чем не жалел, он настолько верил в возможность возместить эту потерю, что велел при продаже картин заключить сделку с правом выкупа. А Жозефине сто кусков холста, покрытых живописью, казались пустяком по сравнению с семейным счастьем и спокойствием мужа; галерею она заполнила картинами, висевшими в приемных комнатах, а чтобы скрыть пустоту на стенах переднего дома, обновила его убранство. Расплатившись с долгами, Валтасар получил в свое распоряжение до двухсот тысяч франков для дальнейших опытов. Аббат де Солис и его племянник хранили у себя пятнадцать тысяч дукатов, оставленных Жозефиной про запас. Чтобы увеличить эту сумму, аббат продал дукаты, которые вследствие событий континентальной войны возросли в цене. Вырученные им экю, стоимостью в сто семьдесят тысяч франков, закопали в погребе дома, где жил аббат де Солис. Г-жа Клаас познала печальную радость наблюдать, как почти восемь месяцев Клаас упорно занимался. Но удар, нанесенный ей, был так жесток, что она впала в состояние болезненной тоски, ухудшающееся с каждым днем. Наука настолько поглотила Валтасара, что ни несчастья, пережитые Францией, ни первое падение Наполеона, ни возвращение Бурбонов не отвлекли его от занятий; он перестал быть мужем, отцом, гражданином, он стал только химиком. К концу 1814 года г-жа Клаас дошла до такого упадка сил, что ей уже не позволяли вставать с постели. Не желая прозябать в своей спальне, где когда-то она жила счастливо, где воспоминания об исчезнувшем счастье невольно внушали сравнение с настоящим, крайне ее угнетавшее, она переселилась в залу. Такое желание, продиктованное ей сердцем, нашло поддержку у врачей, находивших, что в зале больше воздуха, что эта комната веселее и сейчас больше подходит для г-жи Клаас, чем ее спальня. Кровать, в которой эта несчастная женщина доживала свой век, поставили между камином и окном, выходившим в сад. Здесь провела г-жа Клаас последние свои дни в святых занятиях духовного руководительства обеими дочерьми, которым ей хотелось оставить отблеск своего душевного огня. Супружеская любовь, слабее проявляясь, позволила развернуться любви материнской. Чувства матери долго в ней заглушались, но тем более прекрасны были они теперь. Как всем великодушным людям, г-же Клаас была свойственна возвышенная щепетильность, которую она принимала за угрызения совести. Считая, что она ограбила своих детей, не отдав им всей нежности, на которую они имели право, она старалась искупить воображаемую вину, и теперь дети восхищались ее заботами о них, ее внимательностью: ей хотелось, чтобы они, так сказать, жили в самом ее сердце, хотелось покрыть их слабеющими своими крыльями и в один день излить на них свою любовь за все те дни, когда она не думала о них. Страдания придавали ее ласке, ее словам умилительную теплоту, шедшую прямо из души. Еще прежде, чем произнести нежные слова своим трогательным голосом, она уже ласкала детей глазами, и рука ее, казалось, постоянно посылала на них благословение. Итак, восстановив было свой пышный образ жизни, дом Клаасов вскоре прекратил приемы, и замкнутость его стала еще полнее. Валтасар уже не праздновал годовщины свадьбы, но город Дуэ этому не удивлялся. Сначала болезнь г-жи Клаас явилась достаточным оправданием такой перемены; затем расплата с долгами приостановила злословие; наконец постигшие Фландрию политические превратности, война Ста дней, иноземная оккупация отвлекли от химика общее внимание. В течение этих двух лет город так часто бывал накануне своего падения, так беспрерывно занимали его то французы, то вражеские войска, столько побывало здесь иностранцев, столько деревенских жителей нашло здесь себе приют, интересы стольких людей были задеты, стольким людям угрожала гибель, столько произошло перемен и несчастий, что всякий думал лишь о себе. Лишь аббат де Солис и его племянник, да оба брата Пьеркена навещали г-жу Клаас, для которой зима 1814-1815 года была мучительнейшей агонией. Муж редко приходил поговорить с ней. Правда, после обеда он часами просиживал неподалеку от нее, но так как у нее не хватало сил поддерживать долгий разговор, он произносил две-три фразы, вечно одни и те же, садился, умолкал, и в зале воцарялось ужасающее молчание. Разнообразилась эта монотонная жизнь лишь тем, что иногда аббат де Солис с племянником приходили провести вечер в доме Клаасов. Пока аббат играл в триктрак с Валтасаром, Маргарита разговаривала с Эммануилом у постели матери, которая улыбалась невинным их радостям, не давая заметить, каким печальным и в то же время благостным для измученной ее души было свежее веяние девственной любви, переливающейся через край то в одном, то в другом слове. Какая-нибудь интонация голоса, таившая в себе чары для этих юных существ, разбивала ей сердце, перехваченный ею взгляд, которым они говорили без слов, повергал ее, полумертвую, в воспоминания о счастливой молодости, и тем более горьким становилось настоящее. У Эммануила и Маргариты было достаточно чуткости, чтобы воздерживаться от милых ребячеств любви и не растравлять ран больного сердца, о которых они инстинктивно догадывались. Еще никто не отметил, что у чувств есть своя собственная жизнь, что природа их зависит от обстоятельств, среди которых они родились; они хранят и черты тех мест, где выросли, и отпечаток идей, повлиявших на их развитие. Есть страсти, никогда не утрачивающие первоначальной пылкости,- и такой была страсть г-жи Клаас к мужу; есть чувства, которым все улыбается, они всегда сохраняют свою утреннюю веселость, жатва радостей никогда не обходится у них без смеха и праздников; но встречается и любовь, которой суждено существовать лишь в оправе меланхолии, в обрамлении горя; трудно, недешево даются ей радости, омраченные опасениями, отравленные муками совести или полные отчаяния. Любовь, глубоко таившаяся в сердце Эммануила и Маргариты, хотя оба они еще не понимали, что дело идет о любви, это чувство, расцветшее под мрачным сводом галереи Клаасов, рядом со старым суровым аббатом, в минуту молчания и покоя, их любовь, серьезная и скромная, но обильная нежными оттенками, сладостными желаниями, вкушаемыми тайно, как гроздь, украдкой сорванная в винограднике,- их любовь восприняла те коричневые тона, те серые оттенки, которые господствовали вокруг при ее начале. Не смея у скорбного ложа решиться на какое-либо живое проявление любви, два эти юные существа, сами того не зная, лишь умножали свои радости, не давая им выхода и тем запечатлевая их в глубине сердца. Радостями полны были для них и заботы о больной, которые любил разделять Эммануил, счастливый тем, что может присоединиться к Маргарите, заранее становясь сыном ее матери. Меланхолическая благодарность на устах молодой девушки заменяла сладенькие речи влюбленных. Когда они обменивались взглядом, их радостные вздохи из глубины сердца мало отличались от вздохов, исторгаемых зрелищем материнской скорби. Редкие счастливые минуты косвенных признаний, недосказанных слов обета, подавленных порывов откровенности, можно сравнить с аллегориями Рафаэля, написанными на черном фоне. В обоих жила одна и та же уверенность, в которой они не признавались друг другу; они знали, что где-то над ними светит солнце, но представить себе не могли, какой ветер разгонит тяжелые черные тучи, нависшие над их головами; они сомневались в будущем и, боясь, что страдания всегда будут его спутником, робко пребывали в сумерках, не смея произнести: "Кончим день вместе?"
- Прекрасный молодой человек! - сказала г-жа Клаас, заметив Эммануила де Солиса.- Рада буду повидать его.
Маргарита покраснела, услыхав непреднамеренную похвалу. Два дня тому назад этот молодой человек пробудил в ее сердце незнакомые чувства и расшевелил ум, до тех пор бездеятельный. Когда священник явился к своей духовной дочери, произошли события неприметные, но занимающие в жизни важное место, последствия которых оказались настолько значительны, что необходимо изобразить два новых персонажа, вошедших в семейный круг. Г-жа Клаас держалась принципа выполнять свои религиозные обязанности втайне. Ее духовник, которого у нее дома почти не знали, появился лишь во второй раз; но здесь, как и повсюду, все невольно поддались чувству умиления и восхищения при виде дяди и племянника. У аббата де Солиса, восьмидесятилетнего седовласого старца, было изможденное лицо, где жизнь, казалось, сосредоточилась лишь в глазах. С трудом ступали его тонкие ноги, одна ступня, похожая на безобразный обрубок, была запрятана в какой-то бархатный мешок; старику приходилось пользоваться костылем, когда он не мог опереться на руку племянника. Его согбенная спина и все иссохшее тело являли зрелище страждущего и хрупкого естества, над которым господствовали железная воля и поддерживавший ее непорочный дух, полный глубокой веры. Этот испанский священник, замечательный по своим обширным познаниям, подлинному благочестию и огромным связям, последовательно побывал доминиканским монахом, высшим духовником в Толедо и главным викарием Мехельнского архиепископства. Не будь французской революции, покровительство рода Каса-Реаль возвело бы его к высшим церковным степеням; но он так был огорчен смертью молодого герцога, своего ученика, что проникся отвращением к деятельной жизни и весь отдался воспитанию своего племянника, очень рано осиротевшего. После завоевания Бельгии он поселился неподалеку от г-жи Клаас. С молодости аббат де Солис преклонялся перед св. Терезою, и это привело его к мистической стороне христианства, отвечавшей и склонностям его ума. Во Фландрии, где г-жа Буриньон, так же как писатели квиэтисты и иллюминаты [Буриньон Антуанетта (1616-1680) - автор ряда религиозно-мистических сочинений, авантюристка, объявившая себя "невестой святого духа", который передает через нее свои откровения. Квиэтисты мистически-религиозное направление, в основе которо го лежит проповедь пассивности, самоотрицания, растворения духа в религиозном созерцании. Иллюминаты - сеть тайных религиозно-мистических обществ, распространившихся в странах Европы, и особенно в Германии в XVIII в., проповедовавших морально-нравственно е совершенствование; выступали против официальной церкви], нашла больше всего приверженцев, он встретил множество католиков своего толка и тем охотнее здесь остался, что его приняли как патриарха в этой особой общине, где продолжают придерживаться учения мистиков, несмотря на суровые преследования цензуры, постигшие Фенелона и г-жу Гийон [Фенелон Франсуа (1651-1715) - французский писатель, автор известного романа "Похождения Телемака", был последователем квиэтизма. Гийон Жанна-Мари автор ряда религиозно-мистических книг]. Нравы его были строги, жизнь примерна; говорили, чт о у него бывают экстатические наития. Хотя человек строгой религиозности обязан отрешиться от мирской суеты, он все же, из любви к своему племяннику, проявлял расчетливость. Когда заходила речь о каком-нибудь благотворительном начинании, старик облагал взносами прихожан своей церкви, прежде чем обратиться к собственным своим средствам, и патриархальная власть его была столь общепризнанна, намерения его столь чисты, прозорливость его столь безошибочна, что всякий оказывал уважение его просьбам. Чтобы получить понятие о контрасте между дядей и племянником, следовало бы сравнить старика с дуплистой ивой на берегу ручья, а молодого человека с цветущим шиповником, прямой изящный стебель которого тянется кверху из дупла этой ивы, как будто стремясь вновь выпрямить ее обомшелый ствол.
Сурово воспитанный дядей, который охранял его, как матрона охраняет деву, Эммануил был исполнен той тонкой чувствительности, того мечтательного целомудрия, которые на краткий миг расцветают у каждого в юности, но укореняются в душах, вскормленных религиозными принципами. Старый священник подавлял в своем воспитаннике стремление к чувственным радостям, постоянными трудами и почти монашеской дисциплиной готовя его к тяготам жизни. Подобное воспитание, которое должно было в полной невинности вручить Эммануила свету и дать ему счастье, если он будет удачлив в первой своей любви, облекло его ангельской чистотой, сообщавшей ему девическое очарование. Его глаза, робкие, но таившие в своей глубине силу и мужество, излучали свет, который трепетно отдавался в душах, как звенящий хрусталь распространяет волнообразные колебания, воспринимаемые слухом. Лицо его, правильное, но выразительное, отличалось чрезвычайной четкостью контуров, приятной соразмерностью черт и глубоким спокойствием, свидетельствующим о безбурной душевной жизни. Все в нем было гармонично. От черных волос, от темных глаз и бровей еще заметней была белизна лица и живой румянец. Голос у него был именно такой, какого можно было ожидать при столь красивом лице. Мелодичному голосу и нежному, ясному взгляду соответствовали его женственные движения. Казалось, он сам не знал, как привлекательны полумеланхолическая сдержанность его манер его немногословная речь и почтительная заботливость о дядюшке. Видеть, как он следит за неровной походкой старого аббата, применяясь к болезненным ее неправильностям, предусмотрительно избегая всего, что грозило бы дяде ушибом, выбирает для старика самый удобный путь,было достаточно, чтобы обнаружить в Эммануиле то великодушие, которое делает человека высшим существом. Любя своего дядю и никогда его не осуждая, повинуясь ему и никогда не оспаривая его приказаний, он проявлял такое величие души, что всякий нашел бы предопределение в сладостном имени, данном ему крестной матерью. Когда старик, дома или в гостях, проявлял порою свой доминиканский деспотизм, то Эммануил таким благородным движением поднимал голову, показывая свою готовность поддержать старика, если тот с кем-нибудь схватится, что все чувствительные люди бывали взволнованы, как художник при виде великого произведения,- ибо непосредственные восприятия жизни могут вызвать не менее прекрасный отзвук в душе, чем ее художественные воплощения.
Эммануил сопровождал дядю, когда старик пришел к своей духовной дочери, чтобы осмотреть картины дома Клаасов. Узнав от Марты, что аббат де Солис находится в галерее, Маргарита, которой хотелось увидать эту знаменитость, искала предлога, чтобы присоединиться к матери и удовлетворить свое любопытство. Вошла она не очень-то чинно, придав себе тот легкомысленный вид, под которым юные девушки так хорошо скрывают свои намерения, и вдруг увидала возле одетого в черное, согбенного, иссохшего, мертвенно-бледного старика свежее, прелестное лицо Эммануила. Равно юные, равно наивные взоры обоих этих существ выразили одинаковое изумление. Несомненно, Эммануил и Маргарита уже видали друг друга в мечтах. Оба они опустили глаза одним и тем же движением, потом подняли их, посылая друг другу одно и то же признание. Маргарита взяла мать под руку, заговорила с ней шопотом, так сказать, спряталась под материнское крылышко, в то же время по-лебединому вытянув шею, чтобы снова увидеть Эммануила, который все поддерживал под руку дядю. Свет в галерее, искусно выделяя каждое полотно, все же не был силен и благоприятствовал беглым взглядам, составляющим радость робких людей. Конечно, ни он, ни она даже и в мыслях не дошли до того "да", с которого начинается страсть; но оба почувствовали то глубокое, волнующее сердца смущение, в котором юность не признается даже сама себе, то ли смакуя его, то ли стыдясь его. В юности у всех на смену первому впечатлению, уже предопределяющему буйный расцвет долго сдерживаемой чувствительности, приходит растерянность и почти ошеломленность, как это бывает с детьми, когда они впервые слышат музыку. Иные дети рассмеются и задумаются, другие сначала задумаются и только потом рассмеются; но те, чья душа призвана жить поэзией или любовью, долго слушают и хотят, чтобы музыка звучала еще и еще, и об этом просят взглядом, в котором уже сияет наслаждение, уже загорается любопытство к бесконечному. Если мы горячо любим те места, где в детстве нас посвятили в красоты гармонии, если мы с восхищением вспоминаем о музыканте и даже об инструменте, то как запретить душе полюбить существо, которое впервые открыло нам музыку жизни? Не становится ли для нас отечеством то сердце, от которого впервые пахнуло на нас любовью? Эммануил и Маргарита были друг для друга чистым голосом музыки, пробуждающим чувство, десницею, поднимающей облачные покровы, чтобы показать берега, затопленные полуденными лучами. Когда г-жа Клаас остановила старика перед полотном Гвидо, изображающим ангела, Маргарита повернула голову, чтобы увидать, каково будет впечатление Эммануила, а молодой человек искал глазами Маргариту, чтобы сравнить немую мысль картины с мыслью, воплощенной в живом существе. Этот невольный, но очаровательный комплимент был понят и оценен. Старый аббат степенно хвалил прекрасную композицию, и г-жа Клаас отвечала ему; но девушка и юноша молчали. Такова была их встреча. Таинственный свет галереи, тишина дома, присутствие родных - все способствовало тому, чтобы глубже запечатлеть в сердце легкие черты туманного видения. Тысяча смятенных мыслей, хлынувших дождем в душу Маргариты, тихо разлились прозрачною влагой и блеснули под ярким лучом, когда Эммануил, что-то неясно произнося, прощался с г-жою Клаас. Свежий, бархатный звук его голоса, наполняя сердце неслыханным очарованием, придал еще большую силу внезапному откровению, вызванному встречей с Эммануилом, который должен был еще позаботиться о том, чтобы пожать его плоды; ведь мужчина, избранный судьбою, чтобы пробудить к любви сердце юной девушки, сам часто не знает о впечатлении, произведенном им и оставляет его незакрепленным. Маргарита в смущении ответила Эммануилу поклоном и прощальным взглядом, выражавшим, казалось, печаль о том, что исчезает чистое, чарующее видение. Как ребенку, ей хотелось снова и снова слушать мелодию. Прощались внизу старой лестницы, перед дверью в залу; и Маргарита из окна залы следила взором за дядей и племянником, пока не захлопнулась парадная дверь. Г-жа Клаас слишком была занята важными вопросами, о которых беседовал с ней духовник, чтобы следить за лицом дочери. Когда де Солис и его племянник явились во второй раз, она не настолько еще оправилась от потрясения, чтобы заметить вспыхнувший на лице Маргариты румянец, признак первой радости, первого брожения чувств в ее девственном сердце. Когда доложили о старом аббате, Маргарита нагнулась над работой и, казалось, до такой степени занята была ею, что поклонилась дяде и племяннику, не поднимая взгляда. Клаас машинально ответил на поклон аббата де Солиса и вышел из зала, как человек, поглощенный своими занятиями. Благочестивый доминиканец сел рядом со своей духовной дочерью, бросив на нее взгляд, проникавший вглубь души; достаточно ему было увидать Клааса и его жену, чтобы догадаться о катастрофе.
- Дети мои, идите в сад,- сказала мать.- Маргарита, покажи Эммануилу отцовские тюльпаны.
Смутившись, Маргарита взяла под руку Фелицию и взглянула на молодого человека, который покраснел и направился к двери, прихватив с собою Жана, чтобы меньше смущаться. Когда все четверо очутились в саду, Фелиция и Жан пошли своей дорогой, бросив Маргариту; оставшись почти наедине с молодым де Солисом, она повела его к клумбе тюльпанов, которую из года в год, всегда одинаково, устраивал Лемюлькинье.
- Вы любите тюльпаны?- спросила Маргарита, не сразу прерывая глубокое молчание, которое и Эммануил, казалось, не спешил нарушить.
- Прекрасные цветы, но чтобы их любить, вероятно, нужен особый вкус к ним, нужно уметь оценить их красоты. Меня они ослепляют. От привычки работать в темной небольшой комнате, в которой я живу у дяди, я предпочитаю цветы, нежно ласкающие взор.
Сказав так, он посмотрел на Маргариту, но во взгляде его, полном неясных желаний, не заключалось никакого намека на то, что матовой белизной, спокойствием и нежной окраской лицо ее напоминало цветок.
- Значит, вы много работаете? - продолжала Маргарита, подводя Эммануила к зеленой деревянной скамейке со спинкой.- Отсюда вы будете видеть тюльпаны издали, и они не так утомят ваше зрение. Вы правы, от этих красок рябит в глазах и становится больно смотреть.
- Да, я много работаю,- ответил молодой человек, помолчав минуту и подравнивая ногой песок на дорожке - Работаю над разными вопросами... дядя хотел меня сделать священником...
- Ох! - наивно воскликнула Маргарита.
- Я противился, я не чувствовал призвания. Но много нужно было мужества, чтобы итти наперекор желаниям дяди. Он так добр, он так меня любит! Недавно он нанял человека, чтобы спасти меня от солдатской службы, меня, бедного сироту...
- К чему же вы себя предназначаете? - спросила Маргарита, но осеклась и смущенно добавила: - Простите, должно быть, вы находите меня слишком любопытной.
- О! - сказал Эммануил, глядя на нее и с восхищением и с нежностью,еще никто, кроме дяди, не задавал мне такого вопроса. Я учусь, чтобы стать учителем. Что поделаешь? Я небогат. Если мне удастся стать старшим учителем какой-нибудь гимназии во Фландрии, у меня будут скромные средства к существованию, и я женюсь на какой-нибудь простой женщине, которую буду очень любить. Вот чего я ожидаю от жизни. Может быть, потому я и предпочитаю цветок, похожий на мелкую ромашку, который все топчут в Оршийской долине, прекрасным тюльпанам, расцвеченным сапфирами, изумрудами, золотом и пурпуром: ведь эти нарядные тюльпаны - символ роскошной жизни, меж тем как этот скромный цветочек олицетворяет жизнь тихую, патриархальную, жизнь бедного учителя, каким мне и придется стать.
- До сих пор эти мелкие цветы я называла всегда маргаритками,- сказала она.
Эммануил де Солис залился румянцем и, не зная, что ответить, только старательно разравнивал ногами песок. Затрудняясь, на какой остановиться фразе из тех, что приходили в голову и все казались ему глупыми, он, чтобы прервать неловкое молчание, наконец выговорил:
- Не смел произнести ваше имя...- и не кончил.
- Вы будете учителем? - переспросила она.
- О! я стану учителем только для того, чтобы занять какое-то положение, но я примусь за работы, которые откроют передо мною большое, широкое поприще... Мне очень нравятся занятия историей.
- Ах!
Это полное тайных мыслей "ах!" еще более смутило молодого человека; без всякой причины он рассмеялся и заметил:
- По вашему приказу я говорю о себе, а следовало бы мне говорить с вами только о вас.
- Маменька и ваш дядя, думаю, кончили беседу,- сказала она, взглянув через окно в залу.
- Мне кажется, ваша матушка очень переменилась.
- Она мучается, но не хочет сказать из-за чего, и нам остается только страдать, видя ее страдания.
Госпожа Клаас в самом деле только что кончила весьма щекотливое совещание по поводу такого вопроса совести, решить который мог только аббат де Солис. Предвидя полное разорение, она, без ведома Валтасара, мало заботившегося о делах, хотела из денег, вырученных за картины, которые де Солис брался продать в Голландии, удержать значительную сумму, чтобы припрятать ее и сберечь для семьи на черный день. По зрелом размышлении, обсудив обстоятельства, в которых находилась его духовная дочь, старый доминиканец одобрил такое благоразумное решение. Он ушел, взяв на себя продажу, которая должна была произойти втайне, чтобы не слишком повредить имени Клааса. Старик послал племянника с рекомендательным письмом в Амстердам, и там Эммануилу, который с восторгом оказал эту услугу дому Клаасов, удалось выручить за их картины, проданные известным банкирам Гаппе и Дункеру, восемьдесят пять тысяч голландских дукатов номинально и сверх того пятнадцать тысяч дукатов, секретно переданных г-же Клаас. Благодаря широкой известности этих картин для совершения сделки достаточно было ответа Валтасара на письмо банкирского дома Гаппе и Дункера. Эммануил де Солис был уполномочен Клаасом на получение за картины денег, которые и переслал тайком, чтобы граждане города Дуэ не знали о продаже. К концу сентября Валтасар расплатился с долгами, выкупил имение и вновь принялся за работу; но дом Клаасов лишился лучшей своей красы. Ослепленный страстью, Клаас ни о чем не жалел, он настолько верил в возможность возместить эту потерю, что велел при продаже картин заключить сделку с правом выкупа. А Жозефине сто кусков холста, покрытых живописью, казались пустяком по сравнению с семейным счастьем и спокойствием мужа; галерею она заполнила картинами, висевшими в приемных комнатах, а чтобы скрыть пустоту на стенах переднего дома, обновила его убранство. Расплатившись с долгами, Валтасар получил в свое распоряжение до двухсот тысяч франков для дальнейших опытов. Аббат де Солис и его племянник хранили у себя пятнадцать тысяч дукатов, оставленных Жозефиной про запас. Чтобы увеличить эту сумму, аббат продал дукаты, которые вследствие событий континентальной войны возросли в цене. Вырученные им экю, стоимостью в сто семьдесят тысяч франков, закопали в погребе дома, где жил аббат де Солис. Г-жа Клаас познала печальную радость наблюдать, как почти восемь месяцев Клаас упорно занимался. Но удар, нанесенный ей, был так жесток, что она впала в состояние болезненной тоски, ухудшающееся с каждым днем. Наука настолько поглотила Валтасара, что ни несчастья, пережитые Францией, ни первое падение Наполеона, ни возвращение Бурбонов не отвлекли его от занятий; он перестал быть мужем, отцом, гражданином, он стал только химиком. К концу 1814 года г-жа Клаас дошла до такого упадка сил, что ей уже не позволяли вставать с постели. Не желая прозябать в своей спальне, где когда-то она жила счастливо, где воспоминания об исчезнувшем счастье невольно внушали сравнение с настоящим, крайне ее угнетавшее, она переселилась в залу. Такое желание, продиктованное ей сердцем, нашло поддержку у врачей, находивших, что в зале больше воздуха, что эта комната веселее и сейчас больше подходит для г-жи Клаас, чем ее спальня. Кровать, в которой эта несчастная женщина доживала свой век, поставили между камином и окном, выходившим в сад. Здесь провела г-жа Клаас последние свои дни в святых занятиях духовного руководительства обеими дочерьми, которым ей хотелось оставить отблеск своего душевного огня. Супружеская любовь, слабее проявляясь, позволила развернуться любви материнской. Чувства матери долго в ней заглушались, но тем более прекрасны были они теперь. Как всем великодушным людям, г-же Клаас была свойственна возвышенная щепетильность, которую она принимала за угрызения совести. Считая, что она ограбила своих детей, не отдав им всей нежности, на которую они имели право, она старалась искупить воображаемую вину, и теперь дети восхищались ее заботами о них, ее внимательностью: ей хотелось, чтобы они, так сказать, жили в самом ее сердце, хотелось покрыть их слабеющими своими крыльями и в один день излить на них свою любовь за все те дни, когда она не думала о них. Страдания придавали ее ласке, ее словам умилительную теплоту, шедшую прямо из души. Еще прежде, чем произнести нежные слова своим трогательным голосом, она уже ласкала детей глазами, и рука ее, казалось, постоянно посылала на них благословение. Итак, восстановив было свой пышный образ жизни, дом Клаасов вскоре прекратил приемы, и замкнутость его стала еще полнее. Валтасар уже не праздновал годовщины свадьбы, но город Дуэ этому не удивлялся. Сначала болезнь г-жи Клаас явилась достаточным оправданием такой перемены; затем расплата с долгами приостановила злословие; наконец постигшие Фландрию политические превратности, война Ста дней, иноземная оккупация отвлекли от химика общее внимание. В течение этих двух лет город так часто бывал накануне своего падения, так беспрерывно занимали его то французы, то вражеские войска, столько побывало здесь иностранцев, столько деревенских жителей нашло здесь себе приют, интересы стольких людей были задеты, стольким людям угрожала гибель, столько произошло перемен и несчастий, что всякий думал лишь о себе. Лишь аббат де Солис и его племянник, да оба брата Пьеркена навещали г-жу Клаас, для которой зима 1814-1815 года была мучительнейшей агонией. Муж редко приходил поговорить с ней. Правда, после обеда он часами просиживал неподалеку от нее, но так как у нее не хватало сил поддерживать долгий разговор, он произносил две-три фразы, вечно одни и те же, садился, умолкал, и в зале воцарялось ужасающее молчание. Разнообразилась эта монотонная жизнь лишь тем, что иногда аббат де Солис с племянником приходили провести вечер в доме Клаасов. Пока аббат играл в триктрак с Валтасаром, Маргарита разговаривала с Эммануилом у постели матери, которая улыбалась невинным их радостям, не давая заметить, каким печальным и в то же время благостным для измученной ее души было свежее веяние девственной любви, переливающейся через край то в одном, то в другом слове. Какая-нибудь интонация голоса, таившая в себе чары для этих юных существ, разбивала ей сердце, перехваченный ею взгляд, которым они говорили без слов, повергал ее, полумертвую, в воспоминания о счастливой молодости, и тем более горьким становилось настоящее. У Эммануила и Маргариты было достаточно чуткости, чтобы воздерживаться от милых ребячеств любви и не растравлять ран больного сердца, о которых они инстинктивно догадывались. Еще никто не отметил, что у чувств есть своя собственная жизнь, что природа их зависит от обстоятельств, среди которых они родились; они хранят и черты тех мест, где выросли, и отпечаток идей, повлиявших на их развитие. Есть страсти, никогда не утрачивающие первоначальной пылкости,- и такой была страсть г-жи Клаас к мужу; есть чувства, которым все улыбается, они всегда сохраняют свою утреннюю веселость, жатва радостей никогда не обходится у них без смеха и праздников; но встречается и любовь, которой суждено существовать лишь в оправе меланхолии, в обрамлении горя; трудно, недешево даются ей радости, омраченные опасениями, отравленные муками совести или полные отчаяния. Любовь, глубоко таившаяся в сердце Эммануила и Маргариты, хотя оба они еще не понимали, что дело идет о любви, это чувство, расцветшее под мрачным сводом галереи Клаасов, рядом со старым суровым аббатом, в минуту молчания и покоя, их любовь, серьезная и скромная, но обильная нежными оттенками, сладостными желаниями, вкушаемыми тайно, как гроздь, украдкой сорванная в винограднике,- их любовь восприняла те коричневые тона, те серые оттенки, которые господствовали вокруг при ее начале. Не смея у скорбного ложа решиться на какое-либо живое проявление любви, два эти юные существа, сами того не зная, лишь умножали свои радости, не давая им выхода и тем запечатлевая их в глубине сердца. Радостями полны были для них и заботы о больной, которые любил разделять Эммануил, счастливый тем, что может присоединиться к Маргарите, заранее становясь сыном ее матери. Меланхолическая благодарность на устах молодой девушки заменяла сладенькие речи влюбленных. Когда они обменивались взглядом, их радостные вздохи из глубины сердца мало отличались от вздохов, исторгаемых зрелищем материнской скорби. Редкие счастливые минуты косвенных признаний, недосказанных слов обета, подавленных порывов откровенности, можно сравнить с аллегориями Рафаэля, написанными на черном фоне. В обоих жила одна и та же уверенность, в которой они не признавались друг другу; они знали, что где-то над ними светит солнце, но представить себе не могли, какой ветер разгонит тяжелые черные тучи, нависшие над их головами; они сомневались в будущем и, боясь, что страдания всегда будут его спутником, робко пребывали в сумерках, не смея произнести: "Кончим день вместе?"