Через несколько лет, стоя на чужой земле, перед уходящей вдаль взлетно-посадочной полосой, Последний вспомнит это ощущение, и оно поможет ему составить осознанный план своей будущей жизни. Вот почему ему никогда не удалось забыть тот туман и город, упорядоченный до абсурда. Однажды, когда он уже стал взрослым и жил один, ему в голову пришла мысль вернуться туда, но что-то помешало, и он об этом не жалел. А впрочем, он и теперь был бы рад вновь оказаться на том месте, где его отец, после сорокаминутного наматывания кругов (всего их было одиннадцать), вдруг остановился и, подняв голову, задал великолепный вопрос:
   – Где мы, черт возьми?
   На этот вопрос не было ответа, объяснял потом Последний Елизавете. И в этом вся прелесть. Где может быть тот, кто час ходил вокруг одного и того же квартала? Подумай. Ответа нет.
   И не было, подумала Елизавета, потому что люди всегда ходят по кругу, и дело только в слишком плотном тумане наших страхов.
   Они выехали из Турина на рассвете, переночевав в гостинице под названием «Дезео». В переводе с испанского – «желание». Но хозяйка испанкой не была. Она оказалась из Фриули. А звали ее Фаустина Дезео.
   – Куда же подевалась вся романтика? – посетовал Либеро Парри.
   По дороге домой, в поезде, он попытался продать цистерну «Итала» владельцу молочной фермы из южного Венето. Просто так, не всерьез, чтобы потренироваться. Запомнить, что именно надо говорить.
   Когда молочник заявил, что он согласен и покупает цистерну, у Либеро Парри что-то шевельнулось внутри. Так бывает, когда выходишь из дому и обнаруживаешь, что зима уже кончилась.
 
   Последний отрезок пути – от станции до дома – они проделали пешком, потому что предупредить Тарина не удалось. Дул холодный ветер, который развеял туман, и поля сверкали в лучах вечернего солнца. Отец и сын молча шагали друг за другом. Либеро Парри время от времени напевал «Марсельезу». Только слова были на диалекте, и говорилось в них совсем о другом. Выйдя из тополиной рощи, они увидели свой дом, одинокий, как забытая шляпа, посреди родного поля. Во дворе, перед мастерской, стоял красный автомобиль, а в нескольких метрах от него, как лакей, застыл высокий стройный мотоциклет.
   – Видишь, вот и очередь! – восторженно воскликнул Либеро Парри.
   Но радость оказалась преждевременной. В доме на диване как убитый спал граф.
   – Он привез новый автомобиль, чтобы показать тебе, – пояснила Флоранс.
   На ней было бежевое платье – такие в деревнях не носили.
   – Граф подарил. Уговорил меня принять подарок.
   – Ты прекрасна, – сказал Либеро Парри. Он действительно так думал.
   Они обнялись, как двое юных влюбленных.
   Оставалось объяснить появление мотоциклета, с чего и начал граф, едва проснувшись. Взял Последнего за руку, вывел во двор и объявил:
   – Он твой.
   Последний не понял.
   – Это мотоциклет, – уточнил граф.
   – Я знаю.
   – Это подарок.
   – Кому?
   – Тебе.
   – Вы с ума сошли.
   Так считала и Флоранс. Того же мнения был и Либеро Парри.
   – Ты сошел с ума.
   Но граф не сошел с ума. В свои тридцать шесть лет он не знал, зачем живет, но сумасшедшим определенно не был. Он существовал в мире, лишенном иллюзий, где право на полную свободу – привилегия, за которую каждый день приходится платить предчувствием неизбежного наказания, зная, что рано или поздно застигнет тебя врасплох. Единственное, в чем он достиг почти мистического совершенства, – это в умении отодвинуть неминуемый апокалипсис бесконечной чередой пустых и бессмысленных, но красивых жестов. Эту его способность называли роскошью. У графа Д’Амброзио своих детей не было: сам он их иметь не хотел, да и к чужим питал отвращение, считая их до смешного ненужными, ибо они лишены будущего. Ему нравились женщины, он даже чуть не женился на одной, чтобы не осложнять себе жизнь. Но любил он только своих собак, и больше никого. Однажды случай забросил его в нелепую мастерскую, затерявшуюся в полях. Все, с чем он там столкнулся, было как путешествие в другой мир, где вещи еще имели смысл, а за словами что-то стояло; там каждый день неведомая сила отделяла правду от лжи, словно зерна от плевел. Он не делал никаких выводов, даже не подумал отнестись к происходящему как к уроку, который мог его чему-то научить, – такая мысль ему и в голову не пришла. Всего этого он был лишен, и ничто не могло изменить хода вещей. Но время от времени он ездил через поля к мастерской Парри – и это стало для него своеобразным обезболивающим от всеобщего безумия. Граф выбрал правильную линию поведения, чтобы стать своим в этом мире, и его приняли как иммигранта, немного эксцентричного, но заслуживающего сострадания. Он не желал причинить им зло, но не был достаточно честен с собой, чтобы понять, что это зло неизбежно. Он просто хотел быть с ними. И ради этого ни один дар не мог считаться безрассудством или безумием, не говоря уж о каком-то мотоциклете.
   – Сколько он весит? – спросил Либеро Парри, подумав о сыне и его сорока двух килограммах.
   – Если сесть на него и давить на газ, то нисколько.
   Как-то раз, несколько дней спустя, Флоранс взглянула на поле, ожидая увидеть его спокойным и неподвижным, как всегда, но вместо этого стала свидетелем неожиданного появления зверя со стальным сердцем, нарушавшим все банальные законы физики, когда он ложился на бок в каком-то невообразимом положении, обозначая поворот дороги, что вел к реке. Над спиной зверя парило легкое тело подростка: казалось, кто-то положил мокрую тряпку сушиться на солнце. Флоранс вскрикнула; вскрикнула как мать, потому что видела своего сына, летевшего над землей, а летать она его никогда не учила. Но мотоциклет выровнялся, принимая приглашение вновь распрямившейся дороги, и, вопреки ожиданиям, тряпка не взметнулась в воздух, а лишь немного приподнялась, поймав встречный ветер, уверенно и спокойно: мальчик на мгновение убрал руку с руля, ей почудилось, будто он приветственно помахал. У Флоранс от страха подкосились ноги, и она упала на колени. На глаза навернулись слезы, она больше не вглядывалась в поле и не смотрела на сына; опустив голову, она сосредоточилась на ощущении бесконечности внутри нее, как обычно поступают все взрослые, когда вдруг перестают понимать, что происходит вокруг. Флоранс хотела бы знать, куда направляется ее сын верхом на мотоциклете и как далеко его занесет от родной земли. Ей бы доставила радость уверенность, что она появилась на свет, чтобы своими глазами увидеть парящего в воздухе сына или прочитать в газетах имя мужа. Ей бы доставила радость уверенность, что запах бензина так же чист, как запах поля, и что будущее следует воспринимать как должное, а не как предательство. Она должна была знать: беспокойные ночи, проведенные в воспоминаниях о поцелуях графа, – это наказание за смертный грех или награда за то, что она нашла в себе смелость жить. Коленопреклоненная, посреди поля, она бы с благодарностью узнала, что непорочна. Так же, как все, испокон веков.
   Последний остановил мотоциклет прямо перед матерью. Он не понимал, что могло с ней случиться. Заглушил мотор и снял очки. И стоял, не зная, что сказать. Наконец произнес:
   – Я сам не смогу поставить его на подножку.
   Флоранс посмотрела на него. Провела рукой перед глазами. Почувствовала, что темнота исчезла. И ответила:
   – Я тебе помогу.
   Она улыбалась.
   Где ты, сердце мое, легкое и молодое, куда ты исчезло?
   – Я тебе помогу, чудо ты мое.
 
   Для Последнего детство закончилось в одно апрельское воскресенье тысяча девятьсот двенадцатого года и ни днем раньше, потому что некоторым удается растянуть детство аж до пятнадцати лет, и он был из таких. Тут нужны неординарность и удача. У него было и то и другое.
   В тот день в деревне показывали кино. Его привез зять мэра, Бортолацци, который торговал постельным бельем и разъезжал по всей Италии. Связь между ним и кино была очевидна: экраном могла служить только хорошая простыня. Была и неочевидная связь: в Милане у Бортолацци жила любовница, работавшая билетершей в кинотеатре «Люкс», поэтому он себя считал причастным к миру кино. Радуясь возможности удивить всех и предчувствуя будущую прибыль, он погрузил в свой фургончик проекционный аппарат, коробки с кинолентами и торжественно привез в родную деревню. Фургончик у него был «фиат», одна из первых моделей. В фильме действовал Мачисте[8].
   Флоранс и слышать о кино не хотела, а Либеро Парри участвовал в гонках неподалеку, вместе с графом, – так что в кино Последний отправился один. Он смутно представлял себе, что это такое, и не ожидал ничего особенного; но высоко в небе сияло солнце, и мысль о прогулке до самой деревни и о встрече с друзьями, за которыми он должен был зайти по дороге, радовала его. Матери он сказал, что вернется к ужину, – чтобы не волновалась.
   Зал мэрии заставили стульями. На дальней стене аккуратно, без единой складки, натянули простыню. Бортолацци, не будь дурак, решил устроить перед показом небольшое представление, объявив о распродаже его товара по сниженным ценам. Когда Последний вошел с друзьями в зал, Бортолацци жестом фокусника менял на подушке наволочку, попутно рассказывая что-то об английском хлопке. Дело он свое знал, но никто все равно ничего не купил – отчасти из принципа, но скорее потому, что не было денег, да и простыни люди не выбрасывали, даже после того, как на них умирали старики. Постирают хорошенько – и вперед.
   Последний с друзьями протискивались между стульями в поисках свободных мест. Наконец пристроились на ящиках, поставленных в глубине зала по приказу мэра, – своеобразная галерка. Если оглянуться, можно было увидеть неподалеку стол из церкви, на котором стоял, сверкая эмалью, огромный аппарат; мужчина в шляпе сосредоточенно смазывал его маслом, как хирург во время операции. Последнему это очень понравилось, потому что напомнило его мотоциклет: тут были даже колеса, только располагались они как-то странно. Можно сказать, что проекционный аппарат был похож на мотоциклет после аварии. Собравшиеся радостно захлопали в ладоши, когда Бортолацци наконец решил свернуть торговлю и перейти к показу фильма. Он хотел было прочитать небольшую вступительную лекцию, начав с того, что кинематограф – это изобретение века, но его слова заглушил дружный свист. Все же он успел объявить, что некоторые сцены могут заставить сердца местных зрителей «мучительно сжиматься», после чего Последний и его друзья завыли от притворного страха, и многие в зале также стали подвывать. Бортолацци закончил тем, что рад видеть столько зрителей, и поблагодарил фирму «Белое крыло» за предоставленную возможность показать им фильм. Владельцем этой фирмы был не кто иной, как он сам. То, что последовало дальше, целиком и полностью соответствовало тогдашним представлениям о культуре в тех краях. Поднялся священник и прочитал вместе со всеми молитву на латыни во славу Богородицы. Благословил затем зал и экран. Все обнажили и склонили головы. Сумасшедший дом!
   Свет еще не успели погасить, когда Последний увидел ее – самую прекрасную женщину из всех, кого он когда-либо встречал; ей заняли место, и она, извиняясь с очаровательной улыбкой, пробиралась к нему. Оставленный для нее свободный стул оказался прямо перед ящиком, на котором устроился Последний. Прежде чем сесть рядом с мужчиной, занявшим для нее место, она задержала взгляд на незнакомом пареньке – дело, конечно же, было в золотой тени – и, сама не зная почему, слегка кивнула ему и сказала: «Привет». Внутри у Последнего все похолодело, как будто в жилах не осталось ни капли крови. Женщина отвернулась и села. Едва заметным движением она сбросила с плеч шаль, позволив ей соскользнуть на спинку стула. На ней было платье, оставлявшее плечи и руки обнаженными, – в деревне о таком только слышали, но никогда не видели. Возникал вопрос, как же оно держится: без бретелек, без ничего. Последний не сразу позволил себе подумать про грудь, предположить, что все держится на ней. У него перехватило дыхание. Он попробовал смотреть по сторонам, чтобы прийти в себя, но взгляд сам по себе возвращался к тонкой шее, которую волосы, собранные на затылке, оставляли открытой, – само совершенство. Только несколько небрежно спадающих прядей приглушали ослепительное сияние. Последний почувствовал на губах тепло, которое эта кожа, казалось, может вернуть в ответ на легкое касание поцелуем. А когда выключили свет, он даже не услышал восторженного рева и аплодисментов, которыми зрители выражали свой восторг. И не поднял глаза, как все остальные, на простыню из запасов Бортолацци, оживленную картинами неожиданных миров. Мальчик не отрывал взгляда от темного силуэта, вырисовывавшегося на фоне экрана: от правого уха женщины вниз, вдоль шеи, потом немного вверх, вдоль плеча, и дальше вниз, к локтю, после чего исчезал в полумраке. Вот что должно было заставить сердце «мучительно сжиматься», и Последний тогда впервые понял, насколько мучительным может быть желание, если оно вызвано женским телом. Это даже испугало его. Возможно, поэтому он медленно, переводя взгляд вверх и вниз по темному контуру без единой неровности, принялся освобождать его от всего, что было в нем женского, приближаясь к потаенной красоте, где кожа становилась простой линией, а тело – выгравированным на мерцающем экране. Это немного успокаивало Последнего, потому что с такой красотой он уже был знаком. Последний забыл о женщине и отдался другому совершенству, продолжая следить за чистой линией и выгравированным контуром до тех пор, пока они не стали траекторией, потом чертежом и, наконец, дорогой. Теперь он знал, что делать, он был в своей стихии. Мальчик спускался вдоль шеи, поворачивал налево, прибавлял газу на подъеме, дальше прямо, на вершине плеча притормаживал, кренился вправо и, теряя равновесие, скользил по мягкой линии руки. Сначала он делал все это мысленно, примеряясь, потом начал чувствовать телом дорогу и потихоньку стал голосом имитировать рев мотора. То, как при этом он подергивал лобком, могло выглядеть, мягко говоря, неприличным. Но разве он виноват, что мотоциклетом в первую очередь управляет задница? Эта аналогия лишний раз открывала бесконечные возможности владения собственным телом, подтверждая, что не самая инстинктивная является одновременно самой устойчивой. Он, который никогда бы не осмелился дотронуться до этого плеча, сейчас следовал по нему, открывая все его тайны, одну за одной. Там, в окружении людей, между ними была такая близость, которой утонченный любовник добивался бы несколько месяцев.
   Это кажется невероятным, но женщина подняла руку и коснулась пальцами плеча, словно что-то стряхивая с него.
   Тогда и закончилось детство Последнего. Но дело было не в волшебстве того необъяснимого жеста. Детство закончилось, когда кто-то начал громко звать его. Голос принадлежал Тарину. Мальчик повернулся, остановив мотоциклет, и увидел, что Тарин действительно ищет его, пробираясь между рядами. Боясь помешать кому-нибудь, он сгибался в три погибели и шепотом звал его. Последний встал и, извиняясь, стал выбираться из своего ряда.
   – Последний!
   – Что случилось?
   – Беги скорее домой.
   – В чем дело?
   – Беги домой, Последний.
   – Но я смотрю кино, – возразил мальчик, хотя так и не увидел ни одного кадра из фильма.
   – Мать сказала, чтобы ты срочно бежал домой.
   – В чем дело?
   По лицу Тарина было видно, что он знает причину, но не находит слов, чтобы объяснить ее.
   – Прошу тебя, иди. Быстрее!
   Последний пулей вылетел из мэрии. Вот и дорога к дому: сначала он бежал, потом шел, и вновь пускался бегом, когда дорога поворачивала. На поворотах он наклонялся вбок, изображая губами гул мотора. Он ни о чем не думал. О чем он мог думать?
   Когда мальчик увидел свой дом, то остановился. Около мастерской стояли люди, много людей. Их соседи с ближайших ферм. Кого-то из них он вообще не знал. Некоторое время он просто стоял и ждал. Он не был уверен, что хочет идти туда. Но его заметили, и выбора больше не было.
   Его привели к двери дома. Дверь была закрыта.
   – Она всем запретила входить, – объяснили ему.
   Он постучал.
   – Мама, это я, Последний.
   В ответ тишина.
   Последний нажал на ручку и осторожно толкнул дверь. Вошел и бесшумно закрыл за собой дверь.
   Флоранс стояла в углу комнаты, прислонившись к стене. Как животное, чувствующее себя защищенным только в своей норе. Она плакала.
   Последний приблизился. Обнял ее. Сначала она никак не отреагировала, а потом начала бить его кулаками в грудь. Удары становились все чаще и сильнее. Он ждал, когда Флоранс устанет и позволит обнять себя. Казалось, что она ничего не весит, что она есть и ее нет.
   – Где папа?
   Она не могла выговорить ни слова.
   – Он жив?
   Флоранс кивнула в ответ.
   – Все будет хорошо, мам.
   Она опять кивнула.
   – Что произошло?
   Флоранс сказала что-то о загоревшемся автомобиле.
   – Где папа сейчас?
   – В городе. В больнице.
   – Надо ехать к нему.
   Но она даже не пошевелилась.
   – Мама, я должен поехать к нему.
   – Да.
   – Все будет хорошо.
   – Да.
   Последний подумал об отце и не смог представить его на больничной койке. Легче было представить его обуглившимся в охваченном пламенем автомобиле, чем на белоснежной больничной койке. Этого просто не могло быть. Но вышло именно так, и это значит, что мир не подчиняется никаким законам и что жизнь снова, уже который раз, загнала их в тупик.
   – Позволь им войти. Они только хотят помочь.
   Флоранс не пошевелилась.
   – Иди, сядь.
   Он взял ее за руку и отвел к одному из стульев, стоявших вокруг стола. Заставил сесть. Она сжимала носовой платок. Сжимала так сильно, что даже пальцы побелели. Последний вспомнил, какой сильной всегда была мать, и спросил себя: что же должно было произойти, чтобы сломать такую женщину, как она? Он наклонился, чтобы поцеловать ее в лоб.
   – Думаю, будет лучше, если я поеду к папе в больницу.
   – Да.
   – Я потом вернусь.
   – Да.
   Впервые она подняла глаза и поймала взгляд сына.
   – Передай ему, что он не может так со мной поступить.
   В голосе еще слышалась та твердость, которая всегда была ей присуща. Последний улыбнулся.
   – Я передам.
   Он направился к двери. Прежде чем выйти, обернулся еще раз и спросил:
   – А что с графом?
   Флоранс слегка поморщилась. Потом медленно сказала:
   – Ему не повезло.
   И через мгновение продолжила:
   – Граф погиб.
   Она произнесла эти слова совершенно спокойно. Тогда Последний понял, что у матери было два сердца и в тот день оба были смертельно ранены.
   Он вышел из дома, оставив дверь открытой. Выслушал рассказы о том, что произошло. Якобы машина выкинула фокус на прямой вдоль реки – врезалась в платан и загорелась. Графа зажало внутри. А Либеро Парри вылетел из автомобиля и теперь лежал в больнице – перелом на переломе. Врачи не были уверены, что смогут спасти его. Они сомневались, доживет ли он до ночи. «Доживет: видно, что выносливый», – сказал кто-то.
   Последний посмотрел на небо: хотелось успеть в город до темноты. Когда Баретти предложил довезти его на своей подводе, мальчик отказался: нет, спасибо, сам доеду. И пошел за мотоциклетом. Все видели, как он надел очки Лафонтена и сунул под свитер газету, чтоб не продуло. Кто-то похлопал его по спине. Люди смотрели на него, и у них сжималось сердце. Но в его движениях появилась мужская уверенность, и никто не решился остановить его. Будь осторожен, сказала какая-то женщина.
   Дорога в город пролегала стрелой среди полей. Смеркалось, тени удлинялись, становилось прохладно. Последний ехал на предельной скорости, склонившись над мотоциклетом, – им было о чем поговорить, и мальчик хотел, чтобы тот все хорошо расслышал. Он говорил, что должен успеть раньше смерти и это ему удастся, только если он, мотоциклет, будет хорошо себя вести. Сама дорога решила им помочь и поэтому стала прямой-прямой – лишь бы они успели. Он говорил своему мотоциклету, что идеально прямых линий не бывает: если дорога милостиво вобрала в себя множество виражей и подвохов, то это справедливо. На это способны только дороги, сказал он, а в жизни так не бывает. Сердце людей не бьется ровно, и, может, по этой причине в их движении нет порядка. Наконец он замолчал, замолчал надолго, спрашивая себя, откуда взялись эти слова.
   Крохотная точка мчалась по вечерней пустыне – стук маленького сердца на бескрайних сельских просторах. Позади оставался хрупкий гребешок пыли и резкий угарный запах. Потом запах рассеивался, а пыль растворялась в воздухе. Так при кажущейся неизменности порядка вещей замыкался круг происходящего.

Капоретто. Мемориал

   Итальянский фронт, сентябрь 1917 года
 
   Их было трое. Они возвращались в свою траншею, но решили сделать небольшой крюк, спустившись в долину: они хотели увидеть реку – чистую воду и, может быть, людей. Девушек.
   Светило солнце.
   Кабирия, самый глазастый из троицы, заметил всплывшее лицом вниз тело, которое крутило течением, пока оно не застряло в ловушке из веток и камней. Покойник спускался вниз по реке, обратив к голубому небу затылок и задницу, а глазами будто высматривая что-то под водой. Сам не зная что.
   Потом его увидели и двое других.
   Вокруг никого.
   Тот, кого звали Последним, сбросил ранец на землю и пробормотал что-то насчет своих ботинок, черт бы их побрал. Вытащил из кармана какую-то еду и принялся жевать.
   Третий, самый младший, подошел к берегу и стал кидать оттуда в мертвеца камни, иногда попадая в цель.
   – Да перестань ты! – прикрикнул Кабирия.
   Последний смотрел на безучастные горы. С безмолвной покорностью домашних животных они терпели непрерывное глумление людей, которые беззастенчиво язвили их бомбами и проволочными заграждениями, и трудно было понять, в чем загадка этой покорности. Как ни тщились воюющие превратить гору в кладбище, она стояла, безразличная к мертвым, покорная диктату времен года, верная взятому на себя обязательству передавать эту землю из поколения в поколение. Росли грибы, распускались почки. В реках плавала и метала икру рыба. Гнезда среди ветвей. Ночные шумы. Оставалось неясным, какой урок следовало вынести для себя человеку из этого безмолвного послания – свидетельства стойкости и равнодушия. Осуждало ли оно ничтожность человека или говорило об окончательной капитуляции перед человеческим безумием?
   – Да перестань ты, – повторил Кабирия.
   – Это немец, – сказал малыш, словно оправдываясь. Но он оказался прав. Мундир был хорошо виден: убитый не был австрийцем.
   Кабирия возразил, хотя и без особой уверенности, что немцев в этих краях нет. Присмотрелся получше – мундир определенно немецкий. Время от времени один ботинок показывался над поверхностью, затем вновь уходил под воду.
   – Эй, Последний, там немец!
   В ответ Последний сделал им знак замолчать. Его товарищи взглянули на небо. Прикрывая рукой глаза от солнца, они щурились, силясь что-нибудь разглядеть.
   Самолет появился из-за Монте-Неро. Он едва не задел вершину и начал снижаться над долиной. Слышалось лишь тихое жужжание, словно вдали летела муха.
   – Предлагаю пари. Кто выиграет – получает паек, – предложил малыш.
   Кабирия согласился.
   – Австрийский, – сказал малыш.
   – Итальянский, – решил Кабирия.
   Одинокий самолет вполне мог быть и своим, и чужим. Он летел прямо на них, оставалось только немного подождать. При виде снижающегося аэроплана малыш сделал несколько шагов в сторону деревьев, под которыми можно было укрыться. На его лице еще играла озорная улыбка, но он уже с тревогой смотрел на самолет, прикидывая расстояние до него и пытаясь разгадать намерения пилота.
   – Что, малыш, в штаны наложил? – загоготал Кабирия.
   Малыш отмахнулся, остановившись на полпути между рекой и деревьями.
   Никто тогда и не думал, что самолеты могут представлять собой какую-то угрозу. Их воспринимали как глаза, выслеживающие с неба окопы и артиллерийские орудия. Уловка, но пока еще не реальная сила. Сами они не убивали – только предвещали смерть. Они раздражали ненамного больше, чем мухи, вьющиеся над трупом.
   Порыв ветра тряхнул деревянную штуковину, накренил ее, и по черному императорскому кресту на боку стало понятно, что самолет немецкий.
   – Попрощайся с пайком, – обрадовался малыш.
   Кабирия сплюнул. Сорвал с плеча винтовку.
   На заметку: только в тысяча девятьсот пятнадцатом году немцы разработали синхронизатор для стрельбы через винт из пулемета, установленного на носу. Истинное чудо. Пули, вместо того чтобы дырявить пропеллер и низвергать всю конструкцию на землю, успевали проскочить между быстро вращающимися лопастями и поразить далекую цель. Можно было подумать, что стреляет – непонятно как – сама деревянная лопасть. Французы и англичане тоже дошли до этого, хотя и не сразу. Чтобы избежать крушений, объясняли они, нужно что-то вроде такого синхронизатора, объединяющего крылья и сердце. Война еще не заставила их замолчать.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента