– А чего мне пугаться? – спросил Клив.
   Краем глаза он заметил, что мальчик слегка пожал плечами, перед тем как ответить.
   – Происходящего, – сказал он безразличным голосом. – Того, с чем ты не можешь совладать.
   – Да, – произнес Клив, не ведая, куда заведет этот обмен репликами. – Да, конечно. Иногда я боюсь.
   – И что ты тогда делаешь? – спросил Билли.
   – Ведь тут ничего не поделать,так ведь? – сказал Клив. Голос его звучал приглушенно, подобно голосу Билли. – Я перестал молиться в то утро, когда умер мой отец.
   Он услышал мягкий хлопок – Билли закрыл книгу, – и Клив удобнее наклонил голову, чтобы видеть мальчика. Билли не смог скрыть свое волнение полностью. Он боялся.Клив видел, что мальчик не желает, чтобы снова настала ночь, даже больше его самого. Мысль о совместном страхе ободрила Клива. Возможно, мальчик не полностью подчинен тени, возможно, удастся даже упросить мальчика указать выход из этого все накручивающегося кошмара.
   Он сел прямо, голова его была в нескольких дюймах от потолка камеры. Билли прервал свои размышления и взглянул наверх, лицо его представляло мертвенно-бледный овал подрагивающих мышц. Пришло время говорить, Клив знал, что именно теперь,до того как свет на этажах выключат и камеры заполнятся тенями. Тогда не будет времени для объяснений. Мальчик затеряется в городе, недостижимый для убеждения.
   – Мне снятся сны! – сказал Клив. Билли ничего не ответил, просто смотрел назад пустыми глазами. – Мне снится город.
   Мальчик не вздрогнул. Он явно не собирался по собственной воле что-либо разъяснять, его следовало подтолкнуть.
   – Ты знаешь, о чем я говорю?
   Билли покачал головой.
   – Нет, – сказал он легко. – Мне никогда не снятся сны.
   – Всем снятся.
   – Тогда я не могу их вспомнить.
   – А я помню, – сказал Клив. Он решил, что пора приступить к обсуждению, нельзя позволить Билли вывернуться. – И в них ты. Там, в городе.
   Теперьмальчик вздрогнул чуть заметно, но достаточно, чтобы убедить Клива – он не зря растрачивал слова.
   – Что это за место, Билли? – спросил он.
   – Откуда мне знать? – произнес мальчик, готовый рассмеяться, а затем оставивший это намерение. – Я не знаю, понятно? Это – твои сны.
   Прежде чем Клив смог ответить, он услышал голос дежурного, тот двигался вдоль камер, напоминая, что надо укладываться на ночь. Очень скоро свет погасят, и Клив будет заперт в этой узкой камере на десять часов. Вместе с Билли и призраками.
   – Прошлой ночью… – начал он, боясь без подготовки упоминать то, что увидел и услышал, но еще больше боясь провести еще одну ночь в пределах города, один, в темноте. – Прошлой ночью я видел… – он запнулся. Почему не приходят слова? – Видел…
   – Что видел? – требовал мальчик, лицо его теперь ничего не выражало, трепет мрачного предчувствия, бывший в нем прежде, исчез. Возможно, и он слышал слова дежурного и знал, – тут ничего не поделаешь, нет способа устоять перед наступлением ночи.
   – Что ты видел? – настаивал Билли.
   Клив вздохнул.
   – Я видел мою мать, – ответил он.
   Мальчик выдал свое облегчение легкой улыбкой, которая пробежала по его губам.
   – Да… Я видел мою мать. Отчетливо, как в жизни.
   – И это расстроило тебя, правда? – спросил Билли.
   – Иногда сны расстраивают.
   Дежурный достиг камеры Б.3.20.
   – Выключить свет в две минуты, – сказал он на ходу.
   – Тебе необходимо принять еще несколько этих таблеток, – посоветовал Билли, кладя книгу на стол и подходя к койке. – Тогда ты будешь, как я. Никаких снов.
   Клив пропал. Он, лукавый обманщик, был обманут мальчиком, и теперь должен пожинать плоды. Он лежал лицом к потолку, отсчитывая секунды до того момента, как погаснет свет, а мальчик внизу раздевался и залезал в постель.
   Оставалось еще время, чтобы вскочить и позвать дежурного, время, чтобы биться головой в дверь камеры, пока не придут. Но что ему сказать в оправдание. Что он видит плохие сны? А кто не видит?Что он боится темноты? А кто не боится?Ему бы рассмеялись в лицо и приказали бы отправляться обратно в койку, оставив его саморазоблачившимся, с мальчиком и его хозяином, ожидающим у стены. Такая тактика опасна.
   И в молитве нет прока. Он сказал Билли правду, он покончил с Богом, когда его молитвы, выпрашивающие отцу жизнь, остались без ответа. Из такого божественного безразличия родился атеизм, его вера не может опять воспламениться, как бы ни был глубок ужас Клива.
   Мысли об отце неизбежно вызвали мысли о детстве: мало что – если это и вообще существовало – могло полностью завладеть его вниманием, отвлечь от страхов, только мысли о детстве. Когда свет наконец потушили, испуганный разум попытался спастись в воспоминаниях. Удары сердца замедлились, пальцы перестали дрожать и, в конце концов, Клив и не заметил, как сон овладел им.
   Теперь отвлечься было невозможно. Как только он заснул, нежные воспоминания ушли в прошлое, а он вернулся на окровавленных ногах в тот ужасный город.
   Или, скорее, в его окрестности, поскольку нынешней ночью он не последовал знакомым маршрутом мимо дома в георгианском стиле и соседствующих многоквартирных строений, а вместо того направился к предместьям, где ветер был сильнее обычного и голоса, прилетающие с его порывами, яснее. Хотя с каждым сделанным им шагом Клив ожидал увидеть Билли и его темного спутника, он никого не видел. Только бабочки сопровождали его в пути, бабочки, светящиеся словно циферблаты часов. Они садились на плечи и волосы как конфетти, потом вспархивали снова.
   Он достиг края города без происшествий и остановился, изучая взглядом пустыню. Облака, плотные, как всегда, двигались над головой с величием джаггернаутов. Сегодня ночью голоса, кажется, ближе, подумал он, и душевные волнения, которые они выражали, не такие душераздирающие, как прежде. Либо смягчились голоса, либо смягчилось его отношение, он не знал.
   И затем, когда он смотрел на дюны и на небо, загипнотизированный их опустошенностью, он услышал шорох и, оглянувшись через плечо, увидел улыбающегося мужчину, одетого в то, что, несомненно, было его выходным костюмом. Мужчина приближался к нему со стороны города. Он нес нож, на ноже была кровь, а рука и рубашка спереди были влажными. Даже во сне, заторможенный, Клив устрашился зрелища и отшатнулся, слова предупреждения слетели с губ. Однако улыбающийся мужчина будто и не видел его, а прошел мимо, углубился в пустыню, отбросив нож, когда пересек какую-то невидимую границу.
   Лишь теперь Клив заметил, что другие делали то же самое, что почва городских окраин захламлена смертельными сувенирами – ножами, веревками и даже человеческой рукой, отрубленной у запястья. Большинство вещей было почти погребено.
   Ветер вновь принес голоса: обрывки бессмысленных песен, полуоборванный смех. Изгнанный мужчина отошел на сотню ярдов от города и теперь стоял на вершине дюны, явно чего-то ожидая. Голоса становились все громче. Клив внезапно ощутил беспокойство. Когда бы он ни бывал в городе и ни слышал эту какофонию, образы, вызванные в воображении звуками, заставляли его кровь холодеть. Может ли он теперь стоять и ждать, пока появятся баньши? Любопытство оказалось сильнее благоразумия. Гряда, через которую они придут, приковывала взгляд, а сердце глухо билось. Отвести глаза было невозможно. Человек в выходном костюме начал снимать пиджак, потом отбросил его и начал ослаблять галстук.
   И теперь Кливу показалось, что он нечто разглядел в дюнах, а шум возвысился до приветственного вопля, граничащего с экстазом. Он остановился, не разрешая собственным нервам разгуляться. Он решил увидеть этот ужас во всей многоликости.
* * *
   Внезапно, перекрывая грохот музыки, кто-то закричал. Голос мужчины, но пронзительный, кастрированный страхом. Голос исходил не отсюда, из города-сновидения, а из той, другой выдумки, которую он населял, название которой он не мог припомнить. Усилием воли он вновь обратил внимание на дюны, твердо решив увидеть картину объединения, собирающуюся вырисоваться перед ним. Крик где-то возрос до вопля, рвущего глотку, и замер. Но теперь сигнал тревоги звенел вместо него, более настойчиво, чем обычно. Клив ощутил, что сон от него ускользает.
   – Нет… – бормотал он, – дайте мне увидеть…
   Дюны двигались. Но то было его возвращение – из города в камеру. Протесты его не увенчались ничем. Пустыня поблекла, город тоже. Клив открыл глаза. Свет в камере был все еще выключен, звенел сигнал тревоги. В камерах этажом выше и ниже слышались крики, голоса офицеров в смятении вопросов и требований звучали громче обычного.
   Мгновение он пролежал в койке, даже теперь надеясь возвратиться в пределы своего сновидения. Но нет, сигнал был слишком пронзительным, все возрастающая истерия в камерах вокруг приковывала. Он признал поражение и уселся, основательно разбуженный.
   – Что происходит? – спросил он Билли.
   Мальчик не стоял на своем месте возле стены. Несмотря на тревогу, он покуда спал.
   – Билли!
   Клив свесился через край койки и уставился вниз. Там было пусто. Простыни и одеяла отброшены.
   Клив спрыгнул с койки. Внутренность камеры можно было оглядеть в два мига, здесь негде было спрятаться. Мальчика не было видно. Испарился ли он, пока Клив спал? Об этом, конечно, слышали, это был тот караван призраков, о котором предупреждал Девлин: необъясняемое удаление трудных заключенных в другое место. Клив не сталкивался с тем, чтобы такое случалось ночью, но для всего есть первый раз.
   Он подошел к двери, чтобы убедиться, сможет ли что-нибудь понять в гвалте, царящем снаружи, но отказался от толкований. Самое вероятное – драка, подозревал он, двое заключенных, которые бесились от мысли, что проведут еще хоть минуту на одном пятачке. Он попытался догадаться, откуда пришел первоначальный крик – справа, слева, сверху, снизу, но сон спутал все направления.
   Пока Клив стоял возле двери, надеясь, что может пройти надзиратель, он ощутил изменение в воздухе. Оно было столь слабым, что сначала он и не заметил ничего. Только когда он поднял руку, чтобы протереть глаза со сна, он понял, что и вправду на руках его твердая гусиная кожа.
   Теперь сзади он услышал шум дыхания, или какое-то грубое подобие вдохов и выдохов.
   Беззвучно он шевельнул губами, пытаясь выговорить: «Билли». Гусиная кожа покрыла все тело, его трясло. Камера совсем не былапустой, на крохотном расстоянии от него кто-то был.
   Клив собрал всю свою храбрость и заставил себя повернуться. Камера была темнее, чем тогда, когда он проснулся, воздух казался дразнящим покровом, но Билли в камере не было. Не было никого.
   А затем шум повторился и привлек внимание Клива нижней койке. Пространство налилось дегтярно-черным, здесь сгустилась тень – как та, что на стене, – слишком глубокая и слишком изменчивая, чтобы иметь естественные источники.
   Из нее исходила квакающая попытка дыхания, которая могла бы быть и последними мгновениями астматика. Он понял: мрак в камере возникал отсюда – в узком пространстве кровати Билли, тень просачивалась на пол и клубилась туманом до верха койки.
   Запасы страха у Клива оказались неистощимыми. Несколько прошедших дней он расходовал их в сновидениях и в грезах во время бодрствования, он покрывался потом, он мерз, он жил на грани разумного и выжил. Теперь, когда все тело его покрылось гусиной кожей, разум не ударился в панику. Клив чувствовал себя спокойнее, чем обычно, недавние события подстегивали в нем беспристрастность. Он не свернетсякалачиком. Он не зажмуритглаза и не станет молить о приходе утра, потому что если сделает это, он осознает себя мертвецом и никогда не узнает природы этой тайны.
   Он глубоко вздохнул и подошел к койке. Та стала трястись. Укутанный обитатель нижнего яруса двигался почти неистово.
   – Билли, – позвал Клив.
   Тень двинулась. Она собралась вокруг его ног, она внезапно бросилась ему в лицо, источая запах, схожий с запахом дождя среди камней, холодная и неуютная.
   Клив стоял не более чем в ярде от своей койки и все-таки ничего не мог поделать, тень представляла для него неодолимую преграду. Зрение могло быть обмануто. Он потянулся к постели. Под его напором пелена разошлась, как дым, – и фигура, бьющаяся на матрасе, стала видна.
   Конечно, это был Билли, но все же и не он. Пропавший Билли, может быть, или тот, который появился. Если так, Клив не хотел делить что-либо с таким. Здесь, на нижней койке, находилась темная гнусная фигура, все уплотнявшаяся, пока Клив смотрел, создающая себя из теней. В накаленных добела глазах и в арсенале игольчато-острых зубов было нечто от бешеной лисицы и одновременно нечто от перевернутого на спину насекомого, полусвернувшегося, скорее с панцирем, чем с плотью, и походило на ночной кошмар, ни на что иное. Ни одна из частей не оставалась стабильной. Какими бы эти очертания ни были, Клив видел, как они истаивают. Зубы росли, делались все длиннее, и при том становились более нематериальными, вещество вытягивалось в хрупкие острия, а затем рассеивалось дымкой, конечности, которыми молотили по воздуху, тоже чуть подросли. В глубине хаоса виднелся призрак Билли Тейта, с открытым ртом, мучительно что-то лепетавшего, прилагавшего все силы, чтобы стать узнаваемым. Клив хотел проникнуть в круговерть и выволочь оттуда мальчика, но чувствовал, что процесс, происходящий перед глазами, имеет собственную инерцию, свою движущую силу и вмешательство могло оказаться губительным. Все, что он мог сделать, – стоять и наблюдать, как тонкие белые конечности Билли и уплотняющийся живот корчатся, чтобы сбросить эту страшную анатомию. Светящиеся глаза исчезли почти последними, вылившись из глазных впадин мириадами нитей и улетев с черным дымом.
   Наконец он увидел лицо Билли, отдаленное напоминание о прежнем состоянии все еще проглядывало в нем. И затем, когда и это исчезло, тени ушли, на койке лежал только Билли, голый и обессиленный тяжкими страданиями.
   Он взглянул на Клива с невинным выражением лица.
   Клив вспомнил, как мальчик жаловался твари из города.
   – Больно… – говорил он. Говорил же? – ты не рассказывал мне, как это больно…
   Достойная внимания правда. Тело мальчика было смешением пота и костей, более неприятное зрелище едва ли и вообразимо. По крайней мере, человеческое.
   Билли открыл рот. Губы его были красными и блестящими, будто измазанные губной помадой.
   – Теперь… – произнес он, пытаясь говорить между болезненными вдохами, – что нам делать теперь?
   Казалось, даже говорить для него было слишком. В глубине горла раздался звук, словно он подавился, и мальчик прижал руку ко рту. Клив шагнул в сторону, когда Билли встал и проковылял к ведру в углу камеры, которое использовали для ночных потребностей. Но добраться до ведра он не успел, тошнота одолела его по пути, жидкость выплеснулась между пальцев и хлынула на пол. Клив отвернулся, когда Билли вырвало, и мысленно приготовился терпеть зловоние до утра, когда произведут уборку. Однако запах, заполнявший камеру, не был запахом рвоты, а чем-то и более сладким, и более густым.
   Клив, озадаченный, повернулся к фигуре, скрючившейся в углу. На полу возле ног были брызги темной жидкости, такие же ручейки стекали по его голым ногам. Даже в темной камере можно различить, что это кровь.
* * *
   И в самых благоустроенных тюрьмах насилие прорывается и обязательно без предупреждения. Взаимоотношения двух заключенных, которые проводят совместно шестнадцать часов из ежедневных двадцати четырех, вещь непредсказуемая. Но насколько было ясно и надзирателям, и заключенным, между Лауэллом и Нейлером ненависти не было. И до тех пор, пока не начался тот крик, из их камеры не доносилось ни звука – ни спора, ни выкриков. Что побудило Нейлера неожиданно напасть и зарезать своего сокамерника, а потом нанести громадные раны себе самому, – стало предметом для обсуждения и в столовой, и во дворе для прогулок. Однако вопрос зачемзанял второе место после вопроса как.Ходили слухи, что тело Лауэлла, когда его обнаружили, представляло зрелище неописуемое, даже среди людей, приученных к жестокости, как само собой разумеющемуся, рассказы вызвали потрясение. Лауэлла не особенно любили, он был задира и врун. Но что бы он ни делал, это не заслуживало таких увечий. Человека распотрошили: глаза выколоты, гениталии оторваны. Нейлер, единственный возможный противник, ухитрился затем вспороть и собственный живот. Теперь он лежал в Отделении Реанимации, прогнозы малообнадеживающие.
* * *
   Когда слухи о насилии ходили по блоку, Кливу легко было провести почти весь день незамеченным. У него тоже нашлось бы что рассказать, но кто поверит его истории? Едва он и сам в нее верил. Действительно, время от времени, на протяжении всего дня, когда видения снова одолевали его, он спрашивал себя, не сошел ли он с ума. Но ведь здравый рассудок – понятие относительное, не так ли? Все, что он знал с уверенностью, то, что он видел, как трансформировался Билли Тейт. Он уцепился за эту зацепку с упорством, рожденным близким отчаянием. Если он перестанет верить показаниям собственных глаз, у него не останется защиты и темноту не сдержать.
   После умывания и завтрака, весь блок был заперт по своим камерам, мастерские, развлечения – любая деятельность, для которой требовалось перемещаться по этажам, была отменена, пока камеру Лауэлла фотографировали, осматривали, а потом отмывали. После завтрака Билли спал все утро – состояние, близкое коме, а не сну, такова его глубина. Когда он проснулся к ленчу, он был веселее и дружелюбнее, чем на протяжении последних недель. Под пустой болтовней ни намека на то, что он знает, что случилось предыдущей ночью. В полдень Клив сказал ему правду в лицо.
   – Ты убил Лауэлла, – заявил он. Больше не было смысла изображать неведение, если теперь мальчик не помнит, что совершил, то со временем припомнит. И сколько еще пройдет времени, прежде чем он вспомнит, что Клив видел, как он превращается? Лучше признаться сейчас. – Я видел тебя, – сказал Клив. – Я видел, как ты изменялся…
   Казалось, Билли не слишком встревожили такие откровения.
   – Да, – ответил он. – Я убил Лауэлла. Ты порицаешь меня?
   Вопрос, вызывающий за собой сотни других, задан небрежно, как задают из легкого интереса, не больше.
   – Что с тобой случилось? – спросил Клив. – Я видел тебя – здесь, – устрашенный воспоминаниями, он указал на нижнюю койку, – ты был не человеком.
   – Я не думал, что ты увидишь, – ответил мальчик. – Я давал тебе таблетки, так ведь? Ты не должен был подсматривать.
   – И предыдущей ночью… – сказал Клив, – я тоже не спал.
   Мальчик заморгал, как испуганная птица, слегка вздернув голову.
   – Ты по-настоящему сглупил, – сказал он. – Так сглупил.
   – Да или нет, я не посторонний, – сказал Клив. – У меня сны.
   – О, да. – Теперь нахмуренные брови портили его фарфоровое личико. – Да. Тебе ведь снился город, правда?
   – Что это за место, Билли?
   – Я читал где-то: у мертвых есть большие дороги.Ты когда-нибудь слышал? Ну… у них есть и города.
   – У мертвых? Ты имеешь в виду что-то вроде города призраков?
   – Я никогда не хотел тебя ввязывать. Ты был со мной добрее, чем большинство здесь. Но я говорилтебе, что пришел в Пентонвилл заниматься делом.
   – С Тейтом.
   – Верно.
   Клив хотел посмеяться. То, о чем ему говорили – город мертвых, – только нагромождение бессмыслицы. И все же его озлобленный разум не отыскал более вероятного объяснения.
   – Мой дед убил своих детей, – сказал Билли, – потому что не желал передать свою наследственность следующему поколению. Он поздно выучился, понимаешь. Он не знал, до того как завел жену и детей, что он не такой, как большинство других. Он особый. Но он не желалданного ему умения, и он не желал, чтобы выжили его дети с той же самой силой в крови. Он бы убил себя и закончил работу, но именно моя мама убежала. До того, как он смог ее отыскать, чтобы убить, его арестовали.
   – И повесили. И похоронили.
   – Да, повесили и похоронили. Но он не исчез.Никто не исчезает, Клив. Никогда.
   – Ты пришел сюда, чтобы отыскать его.
   – Не просто отыскать, а заставить его помочьмне. Я с десяти лет знаю, на что способен. Не вполне осознанные, но у меня были подозрения. И я боялся. Конечно, я боялся. Это ужасная тайна.
   – Эти трансформации, ты всегда совершал их?
   – Нет. Я просто знал,на что способен. Я пришел сюда, чтобы заставить моего деда научить меня, заставить его показать мне, как делать.Даже теперь… – он посмотрел на свои пустые руки, – когда он учит меня… Боль почти непереносимая…
   – Тогда зачем ты это делаешь?
   Мальчик скептически посмотрел на Клива.
   – Чтобы не бытьсобой, быть дымом и тенью. Быть чем-то ужасным. – Он казался искренне озадаченным. – Ты бы не сделал то же самое?
   Клив покачал головой.
   – То, чем ты стал прошлой ночью, отвратительно.
   Билли кивнул.
   – То, что думал мой дед. На суде он назвал себя отвратительным. Не то чтобы они поняли, что он говорит, но он говорил о проклятье. Он встал и сказал: «Я экскремент Сатаны, – Билли улыбнулся этой мысли. – Ради Христа, повесьте и сожгите меня». С тех пор он изменил мнение. Столетие ветшает, нуждается в новых племенах. – Он внимательно посмотрел на Клива. – Не бойся, – сказал он, – я тебя не трону, если ты не станешь болтать. Ты не будешь, правда?
   – А что мне сказать, что прозвучало бы здраво? – мягко ответил Клив. – Нет, я не буду болтать.
   – Хорошо. Немного позже я уйду. И ты уйдешь. И ты сможешь забыть.
   – Сомневаюсь.
   – Даже сны прекратятся, когда меня здесь не будет; Ты только разделяешь их, поскольку у тебя есть задатки экстрасенса. Поверь. Тут нечего бояться.
   – Город…
   – Что город?
   – Где его жители? Я никогда никого не видел. Нет, это не совсем так. Одного я видел. Человека с ножом… уходящего в пустыню…
   – Не могу тебе помочь. Я сам прихожу туда как посетитель, Все, что я знаю по рассказам деда, – этот город населен душами мертвых. Что бы ты там ни увидел, забудь. Ты не принадлежишь тому месту. Ты еще не мертв.
* * *
   Всегда ли благоразумно верить словам, что говорят тебе мертвые? Очистились ли они от всякой лжи, умерев? Начали ли они новое существование как святые? Клив не верил в такие наивные вещи. Более вероятно, что они берут свои способности с собой, и хорошее и плохое, и используют там, насколько могут. В раю должны быть сапожники, не так ли? Глупо думать, что они забудут, как тачать башмаки.
   Поэтому вполне возможно, Эдгар Тейт лгал огороде. Было то, чего Билли не знал. А как насчет голосов на ветру? Или тот человек, который бросил нож среди прочего хлама, прежде чем уйти в одиночку Бог знает куда? Что это за ритуал?
   Теперь, когда страх истощился и не было даже пятачка твердой реальности, чтобы за него уцепиться, Клив не видел причины, почему бы не отправиться в город по собственной воле. Что в тех пыльных улицах могло встретиться более худшее, чем он видел на койке в собственной камере или чем то, что произошло с Лауэллом и Нейлером? Город представлялся почти убежищем. Безмятежность царила в его пустых улицах и на площадях, Клив ощущал там, будто все действия завершены, со всякими муками и гневом покончено. Эти интерьеры – с протекающей ванной и чашкой, наполненной до краев, – видели куда более страшноеи теперь казались довольными, пережидая тысячелетия. Когда ночь принесла очередной сон и город открылся перед глазами, Клив вошел не как испуганный человек, сбившийся с пути на враждебных пространствах, а как посетитель, предполагающий чуток расслабиться в хорошо знакомом месте, знакомом достаточно, чтобы там не потеряться, но все же не настолько, чтобы здесь наскучило.
   Словно в ответ на эту приобретенную легкость, город сам открылся ему. Бродя по улицам, ступая окровавленными по обыкновению ногами, Клив обнаруживал, что двери широко распахнуты, занавески на окнах отодвинуты. Он отнесся к приглашению без высокомерия, решил воспользоваться им, чтобы пристальнее взглянуть на особняки и многоэтажки. При ближайшем рассмотрении они оказались далеки от образцов домашнего уюта, за которые он принял их поначалу. В каждом обнаруживался знак недавно совершенного насилия. Где-то – не более чем перевернутое кресло или след на полу, где каблук скользил в луже крови, где-то приметы более очевидные. Молоток, оставленный на столе вместе с газетами, на раздвоенном конце, которым вытаскивают гвозди, запеклась кровь. Была комната с разобранным полом, и черные пластиковые свертки, подозрительно скользкие, лежали возле вынутых досок. В одном помещении зеркало вдребезги разбито, в другом вставная челюсть валялась возле камина, в котором вспыхивало и потрескивало пламя.
   Все это были декорации убийства. Жертвы исчезли, возможно, в иные города, полные зарезанных детей и убитых друзей, оставив эти живописные картины, которые сопровождали убийство, навсегда застывшими, бездыханными. Клив прошелся по улицам, истинный наблюдатель, и разглядывал сцену за сценой, в мыслях восстанавливая те мгновения, которые предшествовали вынужденному покою каждой комнаты. Здесь умер ребенок, кроватка его перевернута, здесь кого-то убили в собственной постели, подушка пропитана кровью, топор лежит на ковре. Была ли в этом разновидность проклятия – убийцы обязаны были ждать какую-то долю вечности (а возможно, и всю ее) в комнате, где они убивали?