Джулиан Барнс
Дикобраз

   Димитрине

   Старик стоял у окна настолько близко, насколько это позволяла охрана. Город был удивительно темен; зато здесь, на шестом этаже, слабый свет настольной лампы тускло поблескивал на массивной металлической оправе его очков. Он выглядел совсем не так импозантно, как представлял его себе милиционер: пиджак морщился на спине, остатки белесых волос хохолками торчали на темени. Но держался уверенно, даже нечто угрожающее было в том, как он поставил ногу на запретительную черту на полу. Вскинув голову, старик прислушивался к негодующим голосам женщин, приближавшихся по узким улочкам центра. Центра столицы, хозяином которой он так долго был. Старик усмехался.
   В этот сырой декабрьский вечер женщины двигались к собору Михаила Архангела, откуда всегда начинались все шествия еще со времен монархии, с тех давних времен. Многие сперва заходили в собор зажечь свечу: тощие желтые свечечки, то ли потому, что сделаны были скверно, то ли от жаркого пламени уже горевших свечей, сразу же перегибались посредине, и горячие капли воска мягко шлепались на поддон. Затем, каждая со своими орудиями протеста, женщины выходили на Соборную площадь; еще совсем недавно эта площадь была для них запретной зоной – ее окружали солдаты под командой офицера в черном кожаном плаще, скрывающем знаки различия. Здесь, на площади, было особенно темно: из шести фонарей горел лишь один, тускло освещая собственное подножие. Многие женщины доставали теперь толстые белые принесенные с собою свечи: их зажигали, экономя спички, одну от другой.
   Хотя кое-кто из демонстранток был в шубейках из искусственного меха, большинство оделось по инструкции. Они явились словно прямиком из своих кухонь: фартуки, повязанные поверх ситцевых платьев, толстые свитера, которые они носили в своих нетопленых квартирах, защищали их теперь от промозглой уличной сырости. Из глубоких фартучных карманов или из карманов шуб торчала кухонная утварь: алюминиевый половник, деревянная ложка, иногда наточенный столовый нож, а то и увесистая резная вилка – нешуточный символ угрозы.
   Демонстрация началась в шесть – в тот самый час, когда обычно женщины готовят ужин, правда, в последнее время этим словом стали обозначать фантастические кулинарные измышления: нечто среднее между супом и рагу, состоявшее из двух-трех репок, куриной шейки (если удастся ее раздобыть), нескольких листочков салата, воды и черствого хлеба. Но сегодня вечером они не стали осквернять этим гнусным варевом торчащие из их карманов половники и ложки. Этой утварью сегодня вечером они будут угрожающе и гордо размахивать над головой. И началось.
   Едва зачинщицы, шесть обитательниц комплекса «Металлург» (дом 328, подъезд 4), перешли с булыжника Соборной площади на поблескивающий трамвайными рельсами гудрон бульвара, по кастрюле ударил первый алюминиевый половник. К нему осторожно, робко присоединились остальные, шум звучал медленно, с паузами – неторопливая мрачная погребальная музыка кухонь. Но когда этот призыв услышало большинство, от торжественности и порядка не осталось и следа: задние ряды шумели что есть мочи, даже в пределах собора, где молящиеся могли теперь свободно обращаться к Богу, грозно и назойливо тарахтела кухонная утварь.
   В шествии слышны были разные голоса: глухой стук алюминия об алюминий, более звонкий воинственный вопль от удара дерева по алюминию, легкое, словно колокол, зовущий к обедне, позвякивание дерева о железо и тяжелый лязг бьющего по железу алюминия. Шум нарастал, сгущался над головами, непривычный на улицах города, нестройный и оттого кажущийся особенно мощным; он был настойчив, неотвязен, этот шум, он звучал пронзительно, как рыдания. Стоящие на углу парни потрясали в воздухе кулаками и выкрикивали ругательства; но могучий лязг кухонной утвари накрыл их, как волной, и казалось, что они беззвучно, словно рыбы, шевелят губами, а их ругань могли расслышать лишь желтые фонарные огни.
   Зачинщицы думали, что за ними пойдут от силы сотни две женщин из комплекса «Металлург», не больше. Но грозный гул, катившийся по мерцающим рельсам трамвая номер восемь, исходил от нескольких тысяч: из комплекса «Юность» и из «Надежды», из комплекса «Дружба», из «Красной Звезды», из «Гагарина», из «Грядущей победы», даже из «Ленина». Те, у кого были свечи, поддерживали их лишь согнутым большим пальцем, остальные пальцы сжимали ручки сковородок и кастрюль, и когда на сковороду обрушивались ложка или половник, пламя свечи вздрагивало и капли расплавленного воска шлепались на рукава. У них не было флагов, они не выкрикивали лозунгов – это мужское дело. А здесь только одно – канонада стука, звона металлической посуды и подсолнечное поле освещенных желтыми дрожащими огоньками лиц.
   С улицы Станова женщины вышли на Народную площадь; ее влажный булыжник дразнил их, словно громадный поднос с глазированными булочками. Дальше они подошли к приземистому, бомбонепробиваемому Мавзолею, где хранился забальзамированный труп Первого Вождя, но шествие здесь не остановилось и не стало более шумным. Женщины пересекли площадь у Археологического музея, отважно протопали мимо бывшего здания Госбезопасности, того самого, где сейчас напряженно улыбающийся старик передвигал ноги, прикасаясь к белой черте на полу; потом они обогнули элегантный неоклассический дворец, в котором еще совсем недавно размещался Центральный Комитет Компартии. Несколько окон нижнего этажа были забиты деревянными щитами, а на углу дома чернел след неудавшегося поджога, тянувшийся от второго этажа до седьмого. Но и здесь никто не остановился, лишь несколько женщин не удержались и плюнули на стены – это вошло в обычай примерно год назад, сперва плевали украдкой, но вскоре это превратилось в некий национальный ритуал, и пожарники ежедневно смывали следы плевков с каменных плит; правда, в последнее время эта мода пошла на убыль, но даже и сейчас нашлось достаточно горожанок, которые пожелали именно так выразить свое отношение к Социалистической (бывшей Коммунистической) партии и усеяли плевками ни в чем не повинные ноздреватые камни.
   Ровный гул, в котором слились плач национальной скорби и жалобы голодного желудка, прокатился мимо «Шератон-отеля», где останавливаются богатые иностранцы. Наиболее любопытные из них стояли возле окон, держа в руках свечи, которыми им посоветовали запастись, свечи эти были гораздо более высокого качества, чем те, что горели внизу. Когда они поняли, против чего протестуют эти женщины, некоторые отступили в глубину своих номеров, невольно вспомнив о недоеденных за завтраком кубиках брынзы, маслинах, яблоках, об использованном один лишь раз чайном пакетике. И воспоминание об их бездумной расточительности ожгло их чувством вины, как вспыхнувшая и тут же погасшая спичка.
   Теперь женщинам осталось пройти совсем немного до здания Парламента, где, как они думали, их должна была остановить охрана. Но устрашенные грохотом и гулом солдаты отступили за широкие железные ворота, оставив снаружи лишь двоих караульных, по одному в каждой будке. Охрана – вся сплошь новобранцы из восточных провинций, коротко остриженные, ничего не смыслящие в политике, – держала наперевес автоматы, смотрела поверх женских голов, словно пытаясь разглядеть некий далекий идеал.
   Но и женщины не обращали на солдат внимания. Они пришли не для того, чтобы выкрикивать оскорбления, задирать солдат, и ничуть не собирались оказаться мученицами. Передние ряды остановились шагах в десяти от караульных будок, и задние не напирали на передних, не подталкивали их навстречу опасности. Эта строгая дисциплина никак не вязалась с ужасающей какофонией, стуком, звоном, которые достигли апогея, когда последние демонстранты заполнили площадь. Шум просочился сквозь металлическую ограду Парламента, взобрался по широким ступеням крыльца и колотился о двойные позолоченные двери. Шуму не было никакого дела до регламента, до правил процедуры, он ворвался в зал палаты депутатов во время обсуждения закона о земельной реформе и заставил представителя Партии сельскохозяйственных работников прервать свою речь и вернуться на место.
   Зал был ярко освещен – работала аварийная подстанция, – и депутатов впервые смущало то, что их так хорошо видно; они притихли, переглядываясь и поеживаясь каждый раз, когда громовой голос протеста, невзирая на полное отсутствие слов, весьма доказательный, докатывался до их кресел. А на площади продолжали колотить половниками и ложками о сковороды и кастрюли, деревом об алюминий, деревом о железо, алюминием о железо и алюминием об алюминий. Свечи догорали, и горячий воск обжигал сжимавшие их пальцы, но гул, грохот и мерцание огней – все оставалось как прежде. Зачем слова, когда они и так уже долгие месяцы ничего не получают, кроме слов, сладких, несъедобных слов, которые не утоляют голода. Так пусть лучше говорит металл. Правда, не тот смертоносный металл, который произносит свое слово в таких случаях и оставляет трупы на земле. Женщины говорили без слов: без слов спорили, вопили, требовали и убеждали; без слов они обвиняли и плакали без слов. Все это длилось час, затем ровно в восемь, будто по какому-то тайному сигналу, они начали покидать площадь перед Парламентом. Но их голос не смолк – тяжеловесная масса звука затряслась, словно встающий на ноги бык. А потом смутьянки покинули центр, пересекли Бульвары и рассеялись по своим жилым комплексам – снова в «Металлург», «Гагарин», в «Красную Звезду» и в «Грядущую победу». И долго еще, пока они шли, громыхало на проспектах и звякало в переулках, постепенно затихая, да лишь иногда на каком-то углу вновь раздавался тревожный, испуганный звон, словно убогий оркестрик ударял в тарелки.
   Старик на шестом этаже бывшего здания Госбезопасности сидел теперь за сосновым столом, жевал свиную отбивную и читал утреннюю «Правду». Он слышал шум, доносившийся от здания Центрального Комитета Социалистической (бывшей Коммунистической) партии. Когда звуки нарастали, он переставал есть, внимательно вслушиваясь и выжидая, когда они стихнут. Лицо его освещала настольная лампа. Дежурному милиционеру казалось, будто Стойо Петканов улыбается, рассматривая карикатуру в газете.
 
   Петр Солинский и его жена Мария занимали скромную квартирку в комплексе «Дружба» (дом 307, подъезд 2), расположенном к северу от Бульваров. Когда Солинского назначили Генеральным прокурором, ему предложили жилье попросторнее, но он отказался. Во всяком случае, на ближайшее время. Не очень-то этично, думал он, так явно пользоваться милостями нового правительства, когда обвиняешь прежнее в незаслуженных привилегиях. Эти соображения Мария сочла чушью. Генеральному прокурору не пристало жить в занюханной трехкомнатной профессорской конурке, а жене его – ездить автобусом. Не говоря уж о том, что тайная полиция наверняка натыкала здесь жучков. Хватит с нее и того, что их разговоры и, кто знает, возможно, их редкие любовные игры подслушивает где-то в вонючем подвале какой-нибудь толстомордый кретин из госбезопасности.
   Солинский распорядился проверить квартиру. Два молодчика в кожаных куртках развинтили телефон и понимающе кивнули головами. Однако их открытие не успокоило Марию. Прежде всего, заметила она, они сами, наверное, этот жучок и поставили. Да и жучков тут, вероятно, полным-полно, а этот, в телефоне, на то и рассчитан, что ты сам его найдешь и решишь, что уж теперь ты в полной безопасности. Всегда отыщется человек, которому интересно знать, о чем говорит Генеральный прокурор, вернувшись домой после службы. Но в таком случае, возразил Петр, если мы въедем в новую квартиру, она, пожалуй, окажется оборудованной еще лучше. Так что, стоит ли переезжать?
   Впрочем, была еще одна причина, по которой Петр Солинский предпочитал оставаться там, где прожил уже девять лет. Четные квартиры их дома выходили окнами на север, на гряду невысоких холмов; эти холмы, по мнению военных теоретиков, две тысячи лет назад отлично защищали город от набегов даков. На ближайшем от их дома холме, который Петр едва мог разглядеть за густой, медленно переливающейся пеленою марева, возвышался монумент Вечной Благодарности Красной Армии – Освободительнице. Огромный бронзовый солдат стоял, уверенно выставив вперед левую ногу, высоко держа голову, и поднимал над ней все еще грозную винтовку со сверкающим штыком. Постамент был опоясан бронзовым барельефом пулеметчиков, яростно и беззаветно защищающих свою позицию.
   Ребенком, когда его отец еще был в фаворе, Солинский часто приходил сюда. Упитанный, серьезный мальчик в накрахмаленной пионерской форме, он всегда испытывал трепет в День Освобождения, так же как и в День Октябрьской Революции, и в День Советской Армии. Духовой оркестр, медь которого сияла ярче, чем вонзавшийся в небеса бронзовый штык, оглашал окрестности печальной музыкой. Советский посол и командующий Братскими Советскими Силами возлагали к ногам бронзового героя огромные, как тракторные шины, венки. За ними следовали Президент и глава Народной Обороны. Потом все четверо, плечом к плечу, отступали, неуклюже пятясь, словно боялись неожиданно услышать сзади тяжелые шаги. Петру нравилось бывать здесь, он чувствовал себя взрослым и с каждым годом все безоглядней верил в солидарность социалистических народов, в их прогресс, в их неизбежную, научно обоснованную победу.
   Еще несколько лет назад сюда, к Алеше, как прозвали это изваяние, новобрачные совершали в день свадьбы паломничество. Со слезами на глазах и с розами в руках они стояли у подножия, охваченные торжественностью минуты своего приобщения к истории. В последние годы эта традиция постепенно исчезла; и единственными паломниками, если не считать праздничных дней, остались русские туристы. Роняя несколько цветочков к постаменту, они, может быть, умилялись своим подвигом, представляя себе горячую признательность освобожденных народов.
   Закаты и восходы высвечивали над городом далекую статую Алеши. Петр Солинский любил в это время сидеть за своим столом у окна и ждать, когда солнечные лучи заиграют на солдатском штыке. Он поднимал глаза и думал: вот что почти полвека вонзалось в сердце моей страны. И теперь он должен был помочь вырвать этот штык оттуда.
 
   Обвиняемого по Уголовному делу № 1 известили, что предварительная беседа с Генеральным прокурором Петром Солинским состоится в десять часов. Поэтому в шесть часов Стойо Петканов был уже на ногах, разрабатывал тактику, обдумывал требования и вопросы. Инициативу нельзя ни в коем случае упускать.
   Вот, например, первое утро его заключения. Его арестовали совершенно незаконно, ни словом не объяснив, в чем его обвиняют, и притащили сюда, в здание Госбезопасности, которую они теперь переименовали на новый, буржуазный лад. Старший милицейский чин показал ему стол и кровать и обратил его внимание на полукруг, начерченный на полу мелом. Затем вручил ему что-то похожее на конфетти. Так он, во всяком случае, решил и соответственно с этим добром обошелся.
   – Что это? – спросил он, бросив на стол пачки разноцветных листочков.
   – Ваши продуктовые талоны.
   – Ах, так вы, значит, настолько добры, что позволяете мне выйти отсюда и постоять в очереди?
   – Генеральный прокурор Солинский решил, что, поскольку вы теперь рядовой гражданин, вы должны переносить все временные трудности, выпавшие на долю остальных рядовых граждан.
   – Ясно… Ну, а что именно я должен делать? – Петканов изобразил благодушную стариковскую кротость. – Что мне разрешено?
   – Вот ваши талоны на брынзу, вот на сыр, вот на муку. – Милиционер услужливо перебирал разноцветные бумажки. – Масло, хлеб, яйца, мясо, растительное масло, стиральный порошок, бензин…
   – Ну, бензин мне, полагаю, не понадобится. – Петканов усмехнулся с видом заговорщика. – Может быть, вы…
   Офицер съежился от испуга.
   – Понятно, этого нельзя… Да еще к тому же мне пришьют попытку подкупить члена Народной Обороны, ведь так?
   Милиционер молчал.
   – Как бы то ни было, – продолжал Петканов, делая вид, будто и в самом деле заинтересован предложенной ему новой игрой, – расскажите мне, как со всем этим обращаться.
   – Каждый талон – недельная норма продукта, который на нем обозначен. Как вам их расходовать, будете решать сами.
   – А как же насчет сосисок? Я их что-то здесь не вижу, а ведь всем известно, что я обожаю сосиски. – Он, казалось, недоумевал, а не жаловался.
   – На сосиски талонов нет. Дело в том, что сосисок нет в магазинах, потому бессмысленно выпускать на них талоны.
   – Логично, – согласился бывший президент. Потом оставил из каждой пачки по одному талону и остальные протянул офицеру.
   – По вполне понятным причинам бензин мне не нужен. Принесите остальное.
   Через час милиционер вернулся с хлебом и маленьким кочанчиком капусты. Кроме того, он принес двести граммов сливочного масла, пол-литровую бутылку подсолнечного масла (месячная норма), две фрикадельки, сто граммов брынзы, сто граммов сыра, триста граммов стирального порошка и полкило муки. Петканов попросил все это выложить на стол и принести ему нож, вилку и стакан воды. Затем под бдительным наблюдением двух сотрудников милиции он принялся за фрикадельки, брынзу, сыр, отведал сырой капусты, съел хлеб со сливочным маслом. А потом отодвинул тарелку, мельком взглянул на стиральный порошок, подсолнечное масло и муку, встал, подошел к своей узкой железной койке и улегся.
   В середине дня старший милицейский чин снова появился в комнате. Смущенно, будто бы в чем-то оправдываясь, он обратился к арестанту:
   – Вы, кажется, меня не поняли. Я ведь объяснил…
   Петканов рывком сбросил свои короткие крепкие ноги на скрипучие доски пола и подошел к офицеру. Стал к нему почти вплотную и ткнул пальцем в серо-зеленый мундир, прямо под левую ключицу. Потом ткнул еще раз. Офицер попятился, не столько опасаясь пальца, сколько смущенный непривычной близостью того, на кого привык смотреть снизу вверх в течение всей жизни; а теперь они стоят лицом к лицу, и тот смотрит на него с угрозой.
   – Полковник, – сказал бывший президент. – Я не намерен пользоваться стиральным порошком. Мне не нужны также растительное масло и мука. Как вы могли заметить, я не бабка из новостроек за Бульварами. Люди, которым вы теперь служите, могут просрать всю экономику и оставить вас всех с этими… фантиками. Но когда вы служили мне, – тут он особенно энергично ткнул пальцем, – когда вы были преданы мне и Народной Социалистической Республике, в магазинах, как вы помните, водились продукты. Вы, очевидно, помните, что иногда людям приходилось стоять в очередях, но не за этим дерьмом. А теперь вы можете уйти и в дальнейшем, будьте любезны, обеспечьте мне социалистический рацион. Можете передать также Генеральному прокурору Солинскому, чтобы, во-первых, он катился к едреной матери, а, во-вторых, если он и впредь собирается меня пичкать стиральным порошком всю неделю, то за последствия будет отвечать персонально.
   Офицер ретировался. И с едой все пришло в норму. Петканову по первому же требованию приносили йогурт и два раза даже разыскали для него сосиски. Бывший президент любил пошутить с охраной по поводу стирального порошка, и всякий раз, когда ему приносили еду, он мысленно говорил себе, что еще не все потеряно, что они его, на свою голову, недооценили.
   А еще он заставил их возвратить ему дикую герань. Во время ареста солдаты не разрешили ему взять с собой цветок. Но кто же не знал, что Стойо Петканов, верный духу своего народа, спит с горшком дикой герани под кроватью? Это знал каждый. И они капитулировали на третьи сутки. Он подрезал побеги маникюрными ножницами, чтобы растение могло уместиться под низкой арестантской койкой, и спал с этого дня гораздо лучше.
   И вот теперь он ждал Солинского. Стоя в двух метрах от окна, он попирал левой ногой прочерченную на полу белую линию. Какой-то неумеха попытался провести по сосновым доскам идеальный полукруг, но то ли от волнения, то ли с похмелья руки у него дрожали, и линия получилась неровной. Неужели они и впрямь боятся, что он может покуситься на свою жизнь? На их месте он бы только приветствовал такой исход и позволил бы арестованному разгуливать по комнате, где ему вздумается. В эти несколько дней всякий раз, когда его выводят в коридор, ему представляется одна и та же сцена: его останавливают перед заляпанной металлической дверью, снимают наручники, а потом – толчок в спину и резкий крик «Беги!». Он инстинктивно бросается вперед – и тут его настигает выстрел. Почему они не прибегли к такому выходу, он понять не мог, и их нерешительность служила еще одним резоном презирать их.
   Он слышал, как часовой щелкнул подкованными каблуками при появлении Солинского, но не повернул головы. Будто он не знал, кого увидит: пухлощекого, откормленного мальчишку в итальянском костюмчике с блестками, с лицом, выражающим готовность к услугам; контрреволюционера и сына контрреволюционера, говнюка и сына говнюка. Президент продолжал смотреть в окно и, даже заговорив, не удостоил собеседника взглядом.
   – Значит, теперь у вас и женщины взбунтовались?
   – Это их право.
   – А кто следующий? Дети? Цыгане? Умственно отсталые?
   – Это их право, – тем же ровным голосом повторил Солинский.
   – Может быть, это их право, но что это все означает? Правительство, не способное удержать баб на кухне, обосралось, вот что это значит, Солинский!
   – Поживем – увидим, куда спешить?
   Петканов кивнул, как бы подтверждая свои слова, и повернулся наконец к прокурору.
   – Ну, ладно… А как ты, Петр? – Он вдруг бросился ему навстречу, протянул руку. – Давненько мы не встречались… Поздравляю с… нынешней удачей.
   Нет, надо признать, это уже не мальчишка и вовсе не откормленный и пухлый – желтовато-бледный, подтянутый, худощавый, волосы начинают редеть; держится пока что совершенно невозмутимо. Ладно, поглядим, что дальше будет.
   – Мы не встречались, – сказал Солинский, – с тех самых пор, как у меня изъяли партбилет и назвали в «Правде» фашистским прихвостнем.
   Петканов хохотнул:
   – Кажется, это тебе не слишком повредило. Или ты хотел бы и сегодня оставаться в партии? Она ведь не запрещена.
   Генеральный прокурор сел за стол, положил руки на бумажную папку-скоросшиватель.
   – Насколько я понял, вы отказываетесь от предоставляемой вам по закону защиты.
   – Совершенно верно. – Петканов решил, что ему выгоднее вести разговор стоя.
   – Но было бы благоразумнее…
   – Благоразумнее? Эх, Петр, я тридцать три года провел, стряпая эти вонючие законы, уж я им цену знаю.
   – Тем не менее государственный адвокат Миланова и государственный адвокат Златарова уполномочены судом представлять ваши интересы.
   – И тут бабы! Скажи им, пусть не беспокоятся.
   – Им предписано присутствовать в суде и осуществлять вашу защиту.
   – Ну, это мы еще посмотрим… А как здоровье твоего отца? Я слышал, что не очень хорошо.
   – У него рак.
   – Прости, пожалуйста… Обними его за меня, когда увидишь.
   – Это вряд ли.
   Бывший президент взглянул на руки Солинского: тонкие, костлявые, поросшие черными волосками пальцы нервно барабанят по бледно-желтой папке. Петканов понял: тон взят верный.
   – Эх, Петр, Петр, – задушевно продолжал он, – ведь мы с твоим отцом старые товарищи… Кстати, как его пчелы?
   – Пчелы?
   – Он ведь пчел разводил, разве нет?
   – Если вас это интересует, пчелы тоже болеют. Рождается бескрылое потомство.
   Петканов досадливо крякнул, словно уличил пчел в идеологическом уклоне.
   – Мы с твоим отцом… мы ведь с ним вместе фашистов били.
   – А потом вы исключили его из партии.
   – Социализм нельзя построить без жертв. И твой отец это когда-то понимал. Пока не принялся носиться со своей совестью как курица с яйцом.
   – Вы бы лучше оборвали эту фразу раньше.
   – Какую фразу?
   – Социализм нельзя построить. Вот здесь и надо было остановиться. Так вернее.
   – Так… Значит, вы собираетесь меня повесить? Или предпочитаете расстрельную команду? Надо бы мне справиться у моих многоуважаемых адвокатесс, что же там решили. Или вы надеетесь, что я сам сигану в окно? Потому мне до поры до времени не разрешают к нему подходить?
   Не дождавшись ответа, бывший президент тяжело опустился на стул напротив Солинского.
   – И по каким же законам, Петр, будешь ты меня судить? По вашим или по моим?
   – О, по вашим, по вашим. По вашей конституции.
   – И в чем же ты меня обвинишь? – Вопрос был задан быстро, доверительно.
   – Я докажу вашу вину по многим пунктам. Хищения. Растрата государственных средств. Коррупция. Спекуляция ценными бумагами. Валютные преступления. Пользование незаконной прибылью. Соучастие в убийстве Симеона Попова.
   – Вот уж о чем и слыхом не слыхал. Я считал, что он умер от сердечного приступа.
   – Соучастие в пытках. Подстрекательство к геноциду. Бесчисленные заговоры с целью исказить истинное правосудие. Предъявляемые вам обвинения будут опубликованы на днях.
   Петканов хмыкнул, словно оценил предложенную ему сделку.
   – Без изнасилований обошлось, и то слава богу, – сказал он. – Я-то подумал, это была демонстрация женщин, которых, по утверждению прокурора Солинского, я изнасиловал. А им, оказывается, не понравилось, что в магазинах стало меньше еды, чем при социализме.
   – Я здесь не затем, – четко произнес Солинский, – чтобы дискутировать с вами о трудностях, возникающих при переходе от контролируемой экономики к рыночной.