Не успело слово сорваться с губ Сен-Жюста, как он уже пожалел об этом.
   – Мой милый друг, – с добродушной улыбкой сказал де Батц, – вы решительно не годитесь в дипломаты. Так, значит, этот изящный герой, ваш Рыцарь Алого Первоцвета, надеется вырвать нашего молодого короля из когтей сапожника Симона[1] и прочей сволочи?
   – Я этого не говорил, – угрюмо произнес Арман.
   – Но я говорю! Разве может кто-то сомневаться, что ваш романтичный герой не обратит внимания на маленького мученика в Тампле? Ваше появление в Париже ясно говорит о том, что вы стали под знамена загадочного маленького алого первоцвета и что сам предводитель этой Лиги теперь в Париже и надеется похитить Людовика Семнадцатого из Тампля.
   – А если бы и так, то вы должны не только радоваться, но и постараться помочь.
   – Тем не менее я не сделаю ни того ни другого, – спокойно произнес де Батц. – Людовик Семнадцатый – французский король; поэтому и жизнью, и свободой он должен быть обязан только нам, французам, и никому другому!
   – Но ведь это чистейшее безумие! – воскликнул Арман. – Неужели вы дадите ребенку погибнуть из-за вашего личного эгоизма?
   – Называйте это, как вам угодно! Всякий патриотизм до известной степени эгоистичен, и в это дело я не допущу иноземного вмешательства!
   – Но вы работаете, используя иностранные деньги!
   – Это – совсем другое дело. Я не могу достать деньги во Франции и беру их там, где нахожу; но бегство короля Людовика Семнадцатого из Тампля я могу организовать французскими средствами, и слава его спасения будет принадлежать французским роялистам.
   Широко открытыми глазами смотрел Сен-Жюст на довольное лицо своего друга. Арману теперь стало ясно, что желание барона, касавшееся спасения несчастного дофина, было вызвано вовсе не патриотизмом, а исключительно корыстолюбием. Вероятно, в Вене ему обещали щедрую награду, если Людовик XVII прибудет целый и невредимый на австрийскую территорию, и эта награда ускользнула бы из рук барона, если бы в дело вмешался непрошеный англичанин. Преследуя свои корыстные цели, де Батц рисковал жизнью несчастного ребенка, но до этого ему не было дела: его собственное благополучие было гораздо важнее самой драгоценной жизни во всей Европе.
   Теперь Арман дорого дал бы за возможность оказаться в своем незатейливом убежище. Слишком поздно оценил он мудрость данного ему совета, предостерегавшего его не только от новых знакомств, но даже и от возобновления старых.
   Пристально глядя на сцену, Сен-Жюст придумывал, как бы ему поскорее расстаться под благовидным предлогом с бароном де Батцем и вернуться домой, где он надеялся найти весточку от Блейкни, которая напомнила бы ему, что на свете еще существуют люди, преследующие более идеальные цели, нежели эгоистические заботы исключительно о своей собственной особе и ее материальном благоденствии.
   По окончании первого акта Арман встал, намереваясь проститься со своим другом, но в эту минуту на сцене уже раздались традиционные три удара, возвещавшие начало второго действия. Со своей стороны де Батц, который в своем безграничном самомнении был убежден, что его предыдущие речи произвели впечатление на его молодого друга, придумывал, как бы ему удержать Армана в театре для дальнейших разговоров в том же духе.
   Случай помог ему.
   Как раз в эту минуту на сцене кончился сердитый монолог Альсеста. Кто знает, как устроилась бы жизнь Сен-Жюста, если бы он ушел двумя минутами раньше? От каких тяжелых минут были бы избавлены и сам он, и люди, близкие его сердцу! Эти две минуты решили всю его дальнейшую судьбу. В тот миг, как он торопливо произносил слова извинения, голос Селимены, обращавшейся к своему задорному возлюбленному, заставил его выпустить руку приятеля и оглянуться на сцену. Он никогда еще не слыхал такого глубокого, мягкого, чарующего голоса и невольно обратил внимание на его обладательницу.
   Поэты и романисты уверяют, что существует любовь с первого взгляда; идеалисты клянутся, что только такая любовь и есть настоящая, истинная. Поддавшись очарованию голоса артистки Ланж, Арман мгновенно забыл о своем недоверии к барону и, машинально опустившись снова в кресло, весь превратился в слух. Не обращая внимания на довольно пошлые слова, которые Мольер влагает в уста Селимены, Арман, как страстный любитель музыки, испытывал громадное наслаждение всякий раз, когда она вступала в разговор.
   С окончанием последнего действия это увлечение, разумеется, так и кончилось бы, если бы в дело не вмешался барон де Батц. Заметив, что его увлекающийся друг совсем очарован прелестной артисткой, де Батц решил воспользоваться этим для достижения намеченной цели. Он спокойно дождался конца второго акта и, когда Арман со вздохом откинулся на спинку кресла и закрыл глаза, словно желая еще раз пережить испытанное наслаждение, произнес с хорошо разыгранным равнодушием:
   – Мадемуазель Ланж – даровитая актриса, не правда ли, мой друг?
   – У нее чудный голос, ласкающий слух, как самая сладкая мелодия, – ответил Арман. – Я никогда не слышал ничего подобного!
   – И вдобавок ко всему она красавица, – с улыбкой заметил де Батц. – В следующем акте, дорогой Сен-Жюст, советую вам пошире открыть ваши глаза.
   Арман так и сделал, и нашел, что вся наружность Ланж вполне гармонировала с ее голосом. Он не мог бы сказать, была ли она красива: рот был немного велик, а нос далеко не классической формы; но карие глаза, опущенные длинные ресницы, имели задумчивое и нежное выражение, всегда находящее отклик в мужском сердце, а за полными губками сверкали два ряда ослепительно-белых зубов. В Музее Карнавале сохранился ее портрет работы Давида. Все, кому приходится видеть его, невольно удивляются, почему эти прелестные, хотя и неправильные черты вызывают в каждом чувство грусти.
   В течение всех пяти актов Селимена почти не сходила со сцены.
   После четвертого акта де Батц вскользь заметил:
   – Я имею счастье быть лично знакомым с мадемуазель Ланж. Если вы хотите быть представленным ей, то мы можем пройти после спектакля в фойе.
   Хотя осторожность шептала Арману: «Не поддавайся!», но ему не было еще и двадцати пяти лет, и мелодичный голос Ланж заглушал предостерегающий шепот совести, заставляя забыть даже долг относительно вождя Лиги.
   Горячо поблагодарив услужливого приятеля, Арман весь остальной вечер с особенным нетерпением и натянутыми нервами ожидал того счастливого момента, когда большие карие глаза красавицы артистки одарят его наконец своим взглядом, а нежные губки произнесут его имя.

Глава 3

   Когда по окончании спектакля молодые люди вошли в артистическое фойе, оно было полно народа. Бросив в него быстрый взгляд через открытую дверь, де Батц поспешно увлек приятеля подальше от Ланж, сидевшей в отдаленном уголке и окруженной почитателями с бесчисленными цветочными подношениями.
   Арман и де Батц вернулись на сцену, где при дымном свете сальных свечей слуги убирали декорации, не обращая внимания на медленно прохаживавшихся двоих мужчин, погруженных в собственные мысли.
   Заложив руки в карманы и опустив голову на грудь, Арман тихо ходил взад и вперед, бросал по сторонам быстрые взгляды каждый раз, когда на опустевшей сцене раздавались чьи-нибудь шаги или издали доносился звук женского голоса.
   «Благоразумно ли ждать здесь? – пришло ему в голову. – Ведь де Батц сам сказал, что от Эрона и его шпионов мы никогда не отделаемся».
   В фойе мало-помалу все затихало. Сначала удалились поклонники артисток, затем актеры. Последними покинули фойе артистки, спеша по расшатанной деревянной лестнице в находившейся позади сцены маленькой, темной, душной клетушке, носившей громкое название грим-уборных.
   Арман и де Батц с нетерпением ожидали, пока все разойдутся. Когда толпа, окружавшая Ланж, немного поредела, Сен-Жюсту удалось бросить несколько взглядов на изящную фигуру девушки. Прохаживаясь между сценой и открытой дверью в фойе, он невольно любовался хорошенькой головкой в напудренном парике, соперничавшем белизной с нежным цветом кожи Ланж.
   Де Батц бросал нетерпеливые взгляды на окружавшую артистку толпу и, казалось, не мог дождаться момента, когда ее оставят наконец одну. От него не укрылись восхищенные взгляды, которые Арман бросал в направлении фойе, и это обстоятельство, по-видимому, было ему очень приятно.
   Наконец барон с чувством глубокого удовлетворения увидел, как Ланж пошла к двери, посылая прощальные приветы своим поклонникам, с сожалением расстававшимся с нею. В ее движениях было много детской безыскусственности; она, видимо, не отдавала себе отчета в своей привлекательности, но откровенно радовалась успеху. В руках у нее был целый сноп душистых нарциссов, привезенных из какого-то мирного уголка благодатного юга. Быстро выйдя из фойе, Ланж очутилась лицом к лицу с Сен-Жюстом и испуганно вскрикнула: в те дни всякая неожиданная встреча могла кончиться очень печально; но де Батц поспешил успокоить ее.
   – Вы были так окружены, мадемуазель, – сказал он своим мягким голосом, – что я не отважился проникнуть в толпу ваших поклонников, хотя непременно хотел лично принести вам свои почтительнейшие поздравления.
   – Ах, это наш милый де Батц! – весело воскликнула артистка. – Но откуда вы явились, мой друг?
   – Тсс!.. – прошептал он, не выпуская ее маленькой ручки и приложив палец к губам в знак молчания. – Умоляю, не называйте меня по имени!
   – Ну, вам нечего бояться, пока вы здесь! – произнесла Ланж с кажущейся беззаботностью, хотя дрожащие губы не оправдывали ее слов. – Раз навсегда решено, что Комитет общественного спасения не посылает своих шпионов на театральные подмостки. Если бы нашего брата стали отправлять на гильотину, то спектакли очень пострадали бы: артистов нельзя заменять по первому желанию, и тех из них, которые еще живы, надо беречь, а не то граждане, которые теперь управляют нашей судьбой, не будут знать, куда пойти вечером.
   Хотя красавица проговорила все это с присущей ей веселостью, тем не менее не трудно было заметить, что постоянная тревога, в которой приходилось жить каждому, не могла не отразиться даже в этой юной, почти детской душе.
   – Пойдем в мою грим-уборную! – предложила она. – Здесь нельзя замешкаться, потому что сейчас потушат свет. У меня есть собственная грим-уборная, где мы можем спокойно побеседовать.
   С этими словами Ланж быстро направилась к деревянной лестнице.
   Арман, державшийся все время в стороне, сначала не знал на что решиться, но по знаку де Батца последовал за ним и артисткой, напевавшей какую-то песенку и ни разу не обернувшейся взглянуть на своих спутников.
   Войдя в крошечную грим-уборную, она бросила цветы на стол, на котором в беспорядке валялись коробочки, баночки, письма, пуховки для пудры, шелковые чулки и батистовые косыночки. Когда она обернулась к своим гостям, в ее глазах снова сверкал веселый огонек.
   – Закройте дверь, мой друг, – обратилась она к барону, – а потом садитесь где хотите, только не сядьте на какую-нибудь мою баночку с дорогим притиранием или коробку с драгоценнейшей пудрой.
   Де Батц поспешил повиноваться.
   Тогда артистка, обратившись к Арману, вопросительно произнесла своим мелодичным голосом:
   – Месье?..
   – Сен-Жюст к вашим услугам, мадемуазель, – ответил Арман с низким, изящным поклоном во вкусе благовоспитанного английского двора.
   – Сен-Жюст? – с некоторым замешательством повторила Ланж. – Вероятно?..
   – Родственник гражданина Сен-Жюста, которого вы, без сомнения, знаете, мадемуазель, – пояснил Арман.
   – Мой друг Арман Сен-Жюст, – вмешался де Батц, – совсем новичок в Париже; он постоянно живет в Англии.
   – В Англии! – воскликнула Ланж. – О, расскажите побольше об Англии! Я так хотела бы туда поехать! Может, мне это когда-нибудь и удастся. Садитесь же, де Батц! – продолжала она, невольно краснея от устремленного на нее взгляда Сен-Жюста, не скрывавшего своего восхищения.
   Освободив для барона одно из кресел, заваленных кусками материи, она уселась на кушетке, жестом пригласив Армана сесть рядом.
   Снова взяв в руки букет нарциссов, она поднесла его к лицу, так что Арман мог видеть только ее чудные темные глаза.
   – Рассказывайте же мне про Англию! – повторила она, уютно устраиваясь среди мягких подушек, как балованный ребенок, собирающийся слушать любимую сказку.
   Арман сердился на присутствие де Батца, чувствуя, что много рассказал бы этой прелестной девушке об Англии, если бы его толстый, самоуверенный друг догадался оставить их одних. Но де Батц не собирался уходить, и Арман ощущал смущение, немало забавлявшее Ланж.
   – Я очень люблю Англию, – неловко начал он. – Моя сестра замужем за англичанином, и я сам надолго там поселился.
   – В обществе наших эмигрантов? – спросила Ланж.
   Арман промолчал, но де Батц с живостью воскликнул:
   – О, не бойтесь в этом признаться, милый Арман. У мадемуазель Ланж много друзей среди эмигрантов. Не правда ли, мадемуазель?
   – Разумеется, – подтвердила красавица. – У меня везде есть друзья. До их политических убеждений мне нет дела. Я считаю, что артистам нечего мешаться в политику. Вы видели, гражданин Сен-Жюст, что я не справлялась о ваших убеждениях. Судя по вашему имени, можно было думать, что вы – приверженец Робеспьера, а между тем я нахожу вас в обществе барона де Батца и слышу, что вы живете в Англии.
   – Нет, он не сторонник Робеспьера, – снова вмешался де Батц. – Скажу вам по секрету, у него есть особенный идеал, воплощенный в человеке, которого он положительно боготворит.
   – Как романтично! – воскликнула Ланж, глядя прямо в лицо Сен-Жюсту. – Скажите же, ваш идеал – мужчина или женщина?
   В его глазах она прочла ответ раньше, чем он смело промолвил:
   – Женщина.
   – Хорошо сказано, Арман! – с добродушным смехом воскликнул де Батц. – Но уверяю вас, мадемуазель, до сегодняшнего вечера его идеалом был мужчина, известный под именем Рыцарь Алого Первоцвета.
   – Рыцарь Алого Первоцвета! – воскликнула Ланж, выронив из рук нарциссы. – Вы его знаете?
   Арман невольно нахмурился, хотя ему было приятно сознание, что она заинтересовалась им. Но его сердила неделикатность де Батца. Для него самого даже имя их предводителя было чуть ли не святыней. Он снова почувствовал, что наедине с актрисой рассказал бы ей все, что знал о Рыцаре Алого Первоцвета, не сомневаясь, что нашел бы в ней верное, сочувствующее сердце; теперь же ограничился коротким:
   – Да, мадемуазель, я его знаю.
   – О, расскажите про него! Здесь, во Франции, многие восхищаются вашим национальным героем. Конечно, мы знаем, что он – враг нашего правительства, но это ведь не значит, что он – враг Франции. Французы могут оценить храбрость и благородство; нас привлекает тайна, окружающая этого необыкновенного человека. Расскажите, он дворянин?
   – Этого я не могу вам сказать, мадемуазель, – с улыбкой ответил Арман, – не имею права.
   – Как? Если я вас прошу…
   – Рискуя даже навсегда навлечь на себя ваше неудовольствие, я все-таки ничего об этом не скажу.
   Артистка с удивлением взглянула на своего собеседника – она привыкла, что все ее желания всегда исполнялись.
   – Гражданин Сен-Жюст ничего не скажет вам, мадемуазель, – заговорил де Батц с добродушной улыбкой, – уверяю вас, что мое присутствие наложило на его уста печать молчания. Я убежден, что наедине вам удастся выпытать у моего скромного друга любую тайну.
   Ланж не возразила ему ни слова, только снова взяла в руки букет и, поднеся к лицу, бросила на Сен-Жюста смущенный взгляд.
   Через некоторое время она заговорила о погоде, о дороговизне продовольствия; о том, как неудобно стало жить с тех пор, как слуги сделались такими же полноправными гражданами, как их господа. Арман вскоре заметил, что происходившие вокруг него события не оставляли в ее душе глубокого следа. Артистка до мозга костей, Ланж жила своей собственной жизнью, стремясь добиться совершенства в любимом искусстве и стараясь вечером художественно передать то, что старательно изучала в течение дня. Слыша об ужасах, совершавшихся на площади Революции, она содрогалась совершенно так же, как при исполнении трагедий Расина или Софокла, а к несчастной королеве Марии Антуанетте чувствовала такую же симпатию, как к чуждой ей Марии Стюарт.
   Когда де Батц упомянул имя дофина, она быстро подняла руку, как бы прося его перестать, и с глазами, полными слез, произнесла дрожащим голосом:
   – Не говорите мне об этом ребенке, де Батц! Ведь я ничем не могу ему помочь! Я даже стараюсь не думать о нем, потому что тогда готова возненавидеть своих соотечественников. Иногда я чувствую, что охотно отдала бы жизнь, только бы этого маленького мученика возвратили тем, кто его любит, чтобы он узнал радость и счастье! Но никто не возьмет моей жизни, – прибавила она, улыбаясь сквозь слезы. – Какую цену имеет моя жизнь в сравнении с его драгоценной жизнью?
   Вскоре после этого гости артистки простились. На красном лице де Батца блуждала спокойная улыбка – он был очень доволен результатом сегодняшнего разговора.
   – Вы заглянете ко мне еще, гражданин Сен-Жюст? – спросила Ланж, когда Арман, прощаясь, целовал ей руку, стараясь по возможности продлить это наслаждение.
   – Я всегда к вашим услугам, мадемуазель, – с живостью ответил он.
   – Сколько времени вы намерены пробыть в Париже?
   – Меня каждую минуту могут вызвать отсюда.
   – Тогда приходите ко мне завтра. До четырех часов я свободна. Площадь дю-Руль. Там всякий укажет вам дом, где живет гражданка Ланж.
   – Всегда к вашим услугам, мадемуазель, – повторил Арман общепринятые слова, но в его глазах артистка прочла глубокую благодарность и радость, наполнившие его сердце.

Глава 4

   Было около полуночи, когда Арман и де Батц вышли из душного, жаркого театра. Холодный ночной воздух пронизывал их насквозь, и они поспешили плотнее закутаться в свои плащи.
   Арман более чем когда-либо горел нетерпением отделаться поскорее от де Батца, плоские шутки которого выводили его из себя. Он жаждал остаться наедине с собой и разобраться во впечатлениях сегодняшнего вечера. С одной стороны, в его душе жило блаженное воспоминание о прелестной молодой девушке с волшебным голосом и самыми пленительными глазами, какие ему приходилось видеть; с другой стороны, его мучили угрызения совести: в последние несколько часов он сделал как раз обратное тому, что серьезно советовал ему его наставник. Он не только возобновил старую дружбу, которую гораздо благоразумнее было предать забвению, но еще завел новое знакомство, увлекавшее его по такой дорожке, которой, как он наверняка знал, его наставник ни за что не одобрил бы.
   Расставшись с бароном, Арман, не оглядываясь, быстро зашагал по направлению к Монмартру, где была его квартира.
   Де Батц долго следил за ним, насколько это позволяли тусклые фонари, затем повернул в противоположную сторону. На его цветущем лице, испещренном оспой, выражалось мстительное торжество.
   – Ну, мой дорогой Алый Первоцвет, – пробормотал он сквозь зубы, – ты желаешь вмешиваться в мои дела, хочешь снискать себе и своим друзьям славу, вырвав первым приз из когтей кровожадных животных? Посмотрим, кто кого перехитрит – французский хорек или английская лиса!
   Барон быстро шел по тихим, пустынным улицам, весело размахивая тростью с золотым набалдашником. Изредка ему попадались кабачки с гостеприимно раскрытыми дверями, через которые доносились громкие голоса ораторов, прерываемые резкими возражениями и ругательствами; в таких случаях де Батц спешил поскорее миновать приюты политиканов, зная, что эти споры часто оканчивались дракой на улице, причем дело никогда не обходилось без доносов и следовавших за этим арестов. По временам вдали слышался неясный барабанный бой: то национальная гвардия, несшая ночное дежурство на площади Революции, напоминала «свободному» французскому народу, что сторожевые собаки мстительной революции бодрствуют денно и нощно, «отыскивая добычу для гильотины», как гласил сегодняшний правительственный декрет.
   Время от времени тишина пустынных улиц, по которым де Батц направлялся к предместью Тампль, нарушалась криками, бряцаньем оружия и призывами о помощи, что говорило о непрекращавшихся в городе доносах, домашних обысках, внезапных арестах и страстной борьбе за жизнь и свободу. Привыкнув к таким сценам, де Батц равнодушно шел дальше, не обращая внимания на то, что видел и слышал, и думая лишь о своей сегодняшней удаче. Дойдя до площади Революции, он наткнулся на нечто вроде лагеря, где мужчины, женщины и дети работали над изготовлением оружия и обмундирования солдат республиканской армии. Французы призывались к борьбе с тиранами, и теперь на обширных площадях Парижа день и ночь шла подготовка к битвам, которые должны были обеспечить гражданам свободу.
   В этот поздний час ночи посиневшие от холода голодные мужчины при свете смоляных факелов обучались солдатским приемам, а женщины, напрягая зрение, чтобы разглядеть собственную работу при колеблющемся свете факелов, шили рубахи для солдат, задыхаясь от дыма, насыщавшего воздух; даже дети слабыми пальчиками подбирали разные лоскутки, из которых приходилось шить новую одежду. За таким делом эти несчастные рабы проводили не только день, но и добрую часть ночи, усталые, озябшие, голодные, лишь для того, чтобы получить скудное пропитание, которое обязаны были доставлять мелкие ремесленники или фермеры, почти такие же несчастные, как люди, работавшие в импровизированных лагерях. Ни о каком денежном заработке нечего было и думать: люди работали только из страха наказания.
   Де Батц был очень доволен таким положением вещей, считая, что чем больше будет недовольных, тем скорее все пожалеют о том, что начали беспорядки и вернутся к монархии. Зрелище бесчисленных жертв революции доставляло де Батцу такое же удовлетворение, как самому кровожадному из якобинцев Конвента. Он готов был собственноручно приводить в действие гильотину, работавшую, по его мнению, слишком медленно для его личных планов. Девизом его было: «Цель оправдывает средства». Не все ли равно, если будущий король Франции взойдет на трон по ступеням, сложенным из обезглавленных тел и обагренных кровью мучеников?
   Ночь была морозная. Снег хрустел под ногами де Батца, а с холодного зимнего неба бледная, равнодушная луна спокойно смотрела на огромный город, утопавший в безграничном море бедствий. На узких улицах, по которым он теперь проходил, на площадях, возле ограды уединенных кладбищ, – везде встречались ему ночные стражи с фонарями в руках, через каждые пять минут монотонно провозглашавшие:
   – Граждане, спите спокойно! В городе все в порядке!
   Наконец де Батц очутился перед высокими мрачными стенами Тампля, бывшего свидетелем многих страшных трагедий. Здесь, как и на площади Революции, барабанный бой напоминал о неусыпном бодрствовании национальной гвардии; но кроме этого ни один звук не нарушал царившей тишины: всякий отчаянный стон, всякая страстная жалоба были навсегда похоронены среди суровых, молчаливых каменных стен.
 
   У главных ворот барона остановил часовой, но он сказал ему пароль, прибавив, что ему надо переговорить с гражданином Эроном. Часовой в ответ угрюмо указал ему на колокольчик у ворот, в который де Батц и позвонил изо всех сил. Громко разнесся по двору медный звон; в воротах осторожно отворилось маленькое окошечко, и кто-то повелительным голосом осведомился, что нужно полуночному посетителю. На этот раз де Батц резко заявил, что ему необходимо немедленно видеть гражданина Эрона по крайне важному делу, а блеск серебряной монеты, которую он поднес вплотную к окошечку, обеспечил ему пропуск. Медленно, с визгом повернулись на петлях тяжелые ворота и снова захлопнулись, как только де Батц прошел под арку. Тотчас налево была сторожка привратника, окликнувшего позднего посетителя. Де Батц повторил пароль, и его немедленно пропустили, тем более что его лицо, по-видимому, было здесь хорошо знакомо. Широкоплечему, худощавому человеку в поношенной куртке и дырявых штанах приказано было проводить посетителя к гражданину Эрону. Он медленно поплелся, волоча ноги и гремя связкой ключей, которую держал в руке.
   Пройдя несколько плохо освещенных коридоров, они вскоре повернули в главный коридор, не имевший крыши и освещенный теперь причудливым светом луны. Слева в этот коридор выходили решетчатые окна и массивные дубовые двери с тяжелыми засовами; возле каждой двери сидели на ступенях солдаты, устремлявшие подозрительные взгляды на запоздалого посетителя.
   Вздох нетерпения вырвался из груди де Батца, когда он проходил мимо большой центральной башни с освещенными изнутри маленькими окнами; за этими мрачными стенами потомок гордых завоевателей, носитель славного имени, в печали и унижении проводил последние дни жизни, начавшейся среди блеска и могущества. Барону невольно вспомнились все его неудачные попытки спасти короля Людовика XVI и его семью. Каждый раз успеху предприятия мешало какое-нибудь случайное обстоятельство. О, если бы судьба улыбнулась ему наконец! Какое богатство оказалось бы в его руках! Но даже теперь, припоминая свои неудачи в то время, как они проходили по тому самому двору, которым следовали несчастные король и королева, направляясь к своей Голгофе, он утешал себя мыслью, что никому не должно посчастливиться там, где его постигла неудача. Он не знал, предпринимал ли что-либо английский авантюрист для спасения короля Людовика и королевы Марии Антуанетты, но одно он твердо и бесповоротно решил: никакие земные силы не вырвут у него драгоценного приза, предложенного Австрией для спасения маленького дофина!