Страница:
Его освободили через несколько месяцев за помощь следствию.
– Сиди пока у матери, – сказал он Светке. – А мне нужно съездить кое-куда по делам. Потом я вернусь за тобой.
Но он не вернулся. Его нашли мертвым на трассе Москва-Ленинград: вроде как он ехал на мотоцикле и не справился с управлением.
– Да он в жизни бы не сел на мотоцикл! – рыдала Светка. – Они это специально подстроили, чтобы повесить на него все долги!
Очередного жениха она искала в кафе «Лабиринт». Садилась за столик, заказывала чаю и ждала. К ней подходили – она оценивала: этот, не этот, нет, нет, нет…
Однажды к ней подсели двое.
– Ну, кого из нас выберешь?
Светка указала на Андрея, молодого плечистого директора овощебазы. Через день она переехала к нему жить, а через несколько месяцев позвала к себе всех подружек – справлять день рождения. Там я впервые попробовала кокос и посмотрела мультик «Том и Джерри» по видаку.
Еще через шесть месяцев Света родила дочку, и тут у них с Андреем начались разногласия. Воспитанный в крепкой деревенской семье, он был уверен, что жена должна смотреть за дитем, стирать пеленки и разводить кашку «Малыш». Света была уверена, что с «Малышом» может справиться и няня. Крики, звон битой посуды, вызов соседями милиции («Там, кажется, кого-то убивают!»).
Потом я очень надолго потеряла Светку из виду. Общие знакомые рассказывали, что у нее все хорошо с личной жизнью (начальник железнодорожной станции, начальник отдела снабжения завода…). А сегодня я наткнулась на Светкин дневник в Интернете: «Кажется, единственным существом, действительно любившим меня, была литераторша Александра Степановна. Она говорила, что у меня легкое дыхание».
Прошлое, которого не было
1. Родиться блондинкой. Блондинкам хорошо – их мужики любят, и им ноги можно брить раз в неделю.
2. Пойти в артистки. Вкус к сценическому успеху я почувствовала еще в детстве, во время отдыха в крымском санатории.
На концерт самодеятельности я записалась читать стихи. Зал был битком набит. Конферансье вывел меня на ярко освещеную сцену.
– А сейчас эта милая девочка прочтет нам стишок Есенина.
Я мучительно передохнула.
– Начало забыла…
– Ну, давай – откуда помнишь.
Сделав над собой усилие, я простерла руку к зрителям:
3. Еще надо было побольше заниматься развратом. Недавно одна мадам прислала рукопись – я аж обзавидовалась главной героине: «Лиза и ахнуть не успела, как ощутила себя пронзенной чуть ли не насквозь. Граф крепко держал ее за бедра, направляя и в то же время не позволяя „сорваться с крючка“. Куда Лиза ни придет – везде за какой-нибудь „крючок“ зацепится. Вот это жизнь!
4. Сесть на здоровую диету: чтоб никаких пирожных, никаких стейков. Салат, капустка, яблочко – это все, что мне нужно для полного счастья.
Поделилась мечтами с Мелиссой: блондинистость, сцена, секс, вегетарианское меню… Она только поржала:
– Тебе надо было родиться белым кроликом и жить в шляпе у фокусника.
Железная дорога (мемуары)
Мы, желторотые первокурсники, слушали его, онемев от уважения. Среди нашей тощеочкастой стаи Еремин смотрелся как танк среди велосипедов, и мы не могли не верить ему.
– А где, ты говоришь, в проводники записывают? – не утерпела я.
Еремин поворотил сытый взгляд, вынул из моей руки сигарету и затушил ее в пепельнице.
– А тебе, деточка, я не рекомендую работать по этой специальности.
Но нужный адресок дал.
Железная дорога охотно нанимала студентов на лето. Направление на поезд нужно было получить в узком, как амбразура, окошечке. Жирная рука на несколько минут забирала паспорт: если среди страниц обнаруживалась двадцатипятирублевка, проводника ставили на юга; если червонец – на «хлебный» Хабаровск, а за справку из студенческой поликлиники слали матом в неперспективный Северодвинск.
– Дурыща, – ласково пробасила моя напарница тетя Валя, веселая богиня пассажирских перевозок. – Слухай сюды, щас я тебе повышение квалыфыкации сделаю.
Под стук колес и бульканье водки я познала все секреты проводницкого ремесла. Тетя Валя была человеком добрым и словоохотливым и, если ей давали вовремя опохмелиться, не утаивала ничего.
– Лучше всего было в Грузыю ездыть, – вспоминала она, смахивая слезу воспоминаний. – Там как абрыкосы поспеют, в кассах тут же кончаются былеты – ну, штоб не ездыл, кто не надо, и ценные места в вагонах не занымал. Прыпрут мне, бывало, сто ящиков с абрыкосами, заставят все полки и денег насуют – штоб я довольная была. А к ящикам у них завсегда грузын прылагался – и тоже, понимаешь, с деньгами для чыстосэрдечной благодарности. Начальник поезда идет – ему даст; ревизор идет – ему; мылыционер заглянет – и ему спасиба скажут. Такой уж грузыны хороший народ.
Потом у тети Вали не сложились отношения с окошком-амбразурой, и ее лишили абрикосовых привилегий. Но и по пути в Северодвинск мы с ней ухитрялись заколачивать нехилые бабки. Главным источником дохода были «зайцы». С билетами была напряженка не только в Грузии.
Если в поезд заходили ревизоры, один из проводников оставался заговаривать им зубы, а второй бежал в соседний вагон предупреждать коллег. Сигнал тревоги распространялся, как огонь по сухостою. «Зайцев» в спешном порядке прятали: кого в туалетах запирали, кого выпинывали в вагон-ресторан, кому за небольшую денежку продавали использованные билеты с прошлого рейса.
Впрочем, если «зайца» ловили, особой беды не было. Ревизорская совесть мгновенно усыплялась либо водкой, либо взяткой.
Еще одним источником дохода были бутылки: иногда с вагона собиралось по 10 мешков. На конечной станции к перрону подъезжали темные личности и, загрузив стеклотару в машину, отсчитывали нам мятые, пахнущие пивом рубли. В приемных пунктах бутылка шла по 20 копеек, а темные личности платили нам по 15. И все были довольны.
Обороты нелегальной коммерции при железной дороге поражали воображение. Сахар, который проводники выдавали пассажирам, был фирменным, железнодорожным. Но при этом – сворованным непосредственно с завода и перепроданным нам за полцены. Обертка на месте, качество то, что надо, – ни один ревизор не придерется. То же самое было с чаем.
Если нам выпадал рейс на Дальний Восток, мы заставляли все служебное купе яйцами. Половина тухла по дороге, но их все равно брали нарасхват.
Но главная тайна проводницкой профессии была пострашнее тухлых яиц. Дело в том, что постельное белье нам выдавали по количеству койко-мест. А ведь кто-то сходил раньше, кто-то подсаживался позже…
Откровение мне было во время первого рейса на Север.
– Теть Валь, пассажиры спать хотят – белье требуют, – сообщила я, влетая в служебное купе.
– Щас, щас…
Вытерев сладкие губы, тетя Валя нагнулась над мешком с использованным бельем и вытащила комок грязных простыней.
– Делай как я.
Она разложила простыни на сиденье и стала разглаживать их мокрой тряпкой.
Я с ужасом смотрела, как тетя Валя складывает влажное белье, придавая ему приблизительно товарный вид.
– Теперь прыглуши свет в вагоне, штоб ныкто нычего не заметыл, – сказала тетя Валя и, подняв стопку «чистых» простыней и полотенец, вышла в коридор.
Я была уверена, что ее сейчас побьют.
– Но ведь они же заметят, что белье сырое!
– А мы скажем, что у нас сушилка в прачечной сломалась.
В рейсах на Украину и на Север некоторые комплекты белья использовались по три раза. В рейсах на Дальний Восток, бывало, и по четыре. И никто НИ РАЗУ не возмутился.
Раздав белье и окончательно погасив свет в вагоне, тетя Валя доставала очередную чекушку и выпивала за крепкие нервы советского народа.
Меня зовут женщина
– Ты не настоящая женщина, – говорит она мне. – В тебе нет страсти к гармонии.
А вот и есть! Сегодня отыскала в шкафу чудную юбочку: тон в тон к моему синяку на ноге.
Весь день чувствовала себя Женщиной с большой буквы «Ж».
Горе от ума (мемуары)
В университетском гардеробе пальто Пьющенко было объектом паломничества – студентки подкладывали в его карманы признания в любви и заговоренные локоны. Я никогда не подкладывала – только стояла на стреме, пока Женя Кокина вдыхала ароматы пьющенского воротника.
Она опускала в карман дефицитных «Мишек на Севере» – как монетки в турникет метро: «Пусти!» Но Пьющенко не пускал. Загадочный и неприступный, он проходил мимо, клал портфель на кафедру и приступал к лекциям по истории КПСС.
…У нас отменили последнюю пару, и я решила зайти за Кокиной на истфак. В коридорах было тихо – только вода где-то билась о раковину. Я приоткрыла дверь в аудиторию.
Пьющенко со своей бородкой был похож на мятежного кардинала.
– Единицы из вас выберут свободу: большинство предпочтет стабильность. Быть свободным страшно – если оступишься, тебе некого винить, кроме себя. А если ты плывешь по течению, то виноватыми всегда окажутся другие – не туда привели, не на то указали. По большому счету стабильность – это сверхценность детского мира. Дети любят повторяющиеся ритуалы: перечитывать одни и те же книжки, смотреть одни и те же диафильмы. Взрослому же человеку (по-настоящему взрослому) свойственно искать самореализации – то есть перемен. И потому он не может без свободы. Иначе какая это будет САМОреализация, если кто-то принимает за него решения?
Я стояла, не смея шелохнуться. Воспари Пьющенко к портретам Маркса и Энгельса, я бы и то так не удивилась.
– Стабильность – это не когда у тебя все хорошо, а когда в твоей жизни ничего не меняется. Ни в лучшую, ни в худшую сторону. Стабильность – это стоячая лужа, и вода в ней обязательно протухнет. Лично я всегда буду отстаивать свободу. Буду бороться за то, чтобы у меня было право самовыражаться, самореализовываться и расти над своей стабильностью.
…С того дня я заболела. Пальто с котиковым воротником наполнилось для меня особым смыслом. Ночами я разрабатывала планы «самореализации». Днем обсуждала с Кокиной пьющенские достоинства. Она не знала про мою тайную страсть и благодушно выдавала все явки и пароли: что он сказал, где бывал и кому поставил «неуд» на семинаре.
Как я жалела, что он ничего у нас не преподавал! Я могла бы написать ему поэтичный курсовик! Я могла бы выйти к доске в перешитой из шарфа мини-юбке. А еще – ходить на все дополнительные занятия и отработки и бесконечно пересдавать экзамены.
Случай представился на новогоднем капустнике, где Пьющенко должен был играть лешего, а я – Бабу-ягу.
– Гримироваться идите в туалет, – велел нам художественный руководитель. – А то в гримерке зеркало разбилось.
– В мужском лампочки нет, – отозвался Пьющенко.
– Так идите в женский.
От стеснения я даже забыла, что я его люблю. Пьющенко корежил мои мечты своим присутствием. Он стоял перед зеркалом и неумело красился – приоткрыв рот и вытаращив глаза.
– Слушай, помоги, а?
Обмирая, я коснулась его щеки. А потом вдруг прошептала:
– А вы – мне.
Пьющенко удивился:
– Так у меня плохо получится.
– Ничего. Я сегодня – Баба-яга.
Мы молча разрисовывали друг друга. И вдруг он взял и поцеловал меня. Какие-то девки сунулись в туалет и тут же вылетели. Не сговариваясь, мы посмотрели в зеркало: две черные рожи со смазанными ртами и вздыбленными космами.
Вечерами мы бродили по заснеженному городу, где каждый фонарь был волшебным. Пьющенко рассказывал о Фоме Аквинском, физике ядра и русской национальной идее… Я начала писать стихи и отсылать их в журнал «Юность».
Чем больше я его слушала, тем сильнее мне хотелось замуж. Я представляла себе, как позеленеет Кокина, узнав о нашей свадьбе… Последние страницы моих конспектов покрылись живописными каракулями – я тренировалась расписываться «Пьющенко».
Я ничего не понимала: теперь его устраивала стабильность. Ему было достаточно того, что мне 18 лет и я умею слушать, затаив дыхание. Пришлось снова браться за самореализацию.
Целую неделю я наговаривала на родную мать: мол, сторожит, блюдет и если что – убьет. Пьющенко деликатно сочувствовал.
– Мама все про нас знает! – заявила я. – Она нашла мой календарик с месячными.
Поначалу Пьющенко ничего не понял.
– Что?
– Ну, календарик… Там отмечено, когда нам можно, а когда нельзя.
– Знаешь, – наконец вымолвил он, – пожалуй, я завтра не смогу к вам прийти. Нам нельзя травмировать маму.
Он все чаще ссылался на дела. В моих стихах вместо восклицательных стали появляться вопросительные знаки.
– Как говорил Шопенгауэр, кто не любит одиночества, тот не любит свободы, – говорил он.
– Как писал Гребенников, трус не играет в хоккей, – злилась я.
За меня отомстили влюбленные студентки: кто-то доложил наверх о пьющенских вольностях и его вычистили из партии. А когда он начал бегать по инстанциям, ему стало совсем некогда.
Собрание сочинений
– Эмиграция? Любовь? Дружба?
– Книги.
Мама подсадила меня на них с пяти лет. После института она заходила в детскую библиотеку и набирала чтива на неделю. А я ждала ее, как беженец гуманитарной помощи.
Тяжелая сетка, набитая индейцами, астронавтами и разведчиками, – я вываливала их на кровать, дрожа от предвкушения. Это было такое счастье – иметь, что читать!
Как религиозный фанатик вычисляет единоверцев, так я вычисляю книгочеев. Не любых – бывают люди, которые накачивают себя невероятной дрянью. Мои единоверцы – это те, кому скучно жить в одном и том же мире. Кевин – как раз такой.
Встречаясь, мы говорим о книгах, о всевозможных «вкусностях», найденных тут и там. Наше любимое развлечение – переворачивать себе сознание.
Сегодня мы поехали на океан – бродить по песку и смотреть на корабли. Сев в машину, Кевин включил очередную аудиокнигу.
– Реинкарнация все-таки не миф, – сказал он. – И телепортация тоже. Нужно только уметь читать книги. Или, на худой конец, слушать.
Мы мчались по 405-му фривэю, меняли линии, томились в трафике, но наши глаза ничего не видели.
Избы, огороды с репой… Мужики в поле, бабы – по домам. И вдруг крик: «Половцы!»
Похватав детей, бежим в городище, за стены. Сердца бьются, в глазах туман. Отобьемся ли? Нет ли?
Их туча. В лисьих шапках, на низкорослых коньках. Несутся лавиной – с визгом и воем.
Ударились о стены, откатились. Стрелы, копья, кто-то валится рядом – убитый.
Отобьемся ли? Нет ли? Если прорвутся в городище, всех порешат: клинком по горлу и дальше поскачут – грабить.
И нет ни правых, ни виноватых. Если отобьемся, так мы сами на них пойдем. Они знатную добычу с прошлого похода привезли, и у женщин их – золотые монисты…
Дима Первый (мемуары)
Первый, Димочка Кегельбан, возник на горизонте, когда я ела сосиску в студенческой столовке.
– Холодная? – спросил он, окинув меня взглядом.
– Страстная! – отозвалась я.
Компот мы уже допивали вместе. Димочка вылавливал из стакана курагу и рассказывал приличные анекдоты. Я волновалась. Мальчик был высоким и почти красивым. Особенно мне нравились губы – такими только малину кушать и девушек развращать.
Димочка подвернулся мне очень кстати. Доцент Пьющенко уже не грел сердца – из-за партийных неурядиц он сделался криклив и зануден, как вокзальная уборщица. Кегельбан же, напротив, обладал жизнерадостным характером и страстью к дешевому выпендрежу. Мы с ним были два сапога пара.
Его мама – дама с внешностью семитской царицы – не знала, то ли радоваться моему появлению, то ли огорчаться. Из-за меня Димочка полюбил ходить в университет (чего раньше за ним не наблюдалось), из-за меня же начал пропускать семейные торжества и невнимательно слушать взрослых. Любовь нас залила и закрутила, как пару носков в стиральной машине.
Отношения у нас были бурными. Мы ссорились так, что мама каждый раз надеялась, что ВСЕ. Но царапины на Димкиной роже заживали, штаны зашивались, и все начиналось по новой.
Мама смирилась со мной, как с неизбежной зимней инфекцией. Она даже помогла мне устроиться на первую работу – в редакцию «Вечернего вагонника». Глядя на меня, Димочка тоже начал трудиться – сторожем: ему претило кому-либо подчиняться, а сразу в начальники его не брали.
Служба «ночным директором» вполне устраивала Кегельбана: в те времена сторожа с высшим образованием были в почете.
– Вольнодумец и диссидент! – говорили о нем знакомые.
– Лентяй и балбес! – кипятилась мама.
Мое сердце тоже томилось. Кегельбану было абсолютно наплевать на профсоюзные путевки и продуктовые наборы с майонезом. А биться за квартиру он и вовсе не собирался. По вечерам Димочка замирал в позе Будды перед телевизором и ждал счастья.
И счастье на него свалилось. По таинственным еврейским каналам Димочкина мама раздобыла приглашение в Америку, и Кегельбаны принялись лихорадочно паковаться.
– А я без моей девушки не поеду, – заявил Димочка маман.
Мама схватилась за голову.
– Неужели тебе мало меня и папы?
Димочка прикинул, на что может сгодиться папа.
– Мало!
Я была польщена. Не то чтобы мне хотелось эмигрировать – про Америку я знала только то, что она все время загнивает. Просто я впервые столкнулась с любовью, перед которой была бессильна даже мама-локомотив.
– Хочешь замуж за ленивого, вредного, скандального еврея с чувством юмора и видами на выезд? – спросил Димочка.
– А как же мои? – выдохнула я. – Папа всю жизнь ненавидел Америку.
– Пусть теперь Гондурас ненавидит.
Родители восприняли новость о моем браке и отъезде как конец света.
– Видеть тебя больше не желаю! – вопил папа и бил кулаком по столу.
Но я уже закусила удила. Мне мерещился Нью-Йорк – город контрастов, Желтый Дьявол, Белый Клык и хижина дяди Тома.
– Что ты там будешь делать в этой Америке? – причитала мама. – Там ведь небось одни безработные на улицах.
– Буду любить Кегельбана, – гордо отвечала я. – Любовь все побеждает, если ты не в курсе.
Как оказалось, любовь побеждала все, кроме счетов за квартиру.
Еврейские знакомые снабдили Димочку работой в фирме, занимающейся спецоптикой: он должен был выгравировывать на объективах слова «Made in USA». Димочка тосковал, покупал на всю зарплату пластинки и проклинал капитализм. Я работала на трех работах и проклинала его.
– Кегельбан, либо ты встаешь на ноги и начинаешь процветать, либо ты валишь из моей квартиры!
Димочка обижался и уходил в ночь. Я тряслась от любви и ненависти.
Однажды он привел с собой нежное черноокое создание с родинкой на щеке. Нет, не девочку. Мальчика.
Мы сразу друг другу не понравились. Мальчик тяжко ревновал и доказывал мне, что я не понимаю Димочкиной глубины. Я огрызалась.
Через полгода Кегельбан был спущен с лестницы вместе с другом и сворованными с работы объективами.
Сменив множество друзей и домов, он прибился к содержателю арт-галереи и остался скрашивать его досуг. Сейчас владеет половиной предприятия и делает вид, что чутко разбирается в искусстве.
Помню, как я встретила его на книжной ярмарке в Лос-Анджелесе. Смотрела и не могла понять, почему он чужой. Не как раньше – с надрывом и болью, а просто так: чужой, неинтересный, ненужный.
Димочка ни о чем не расспрашивал. Пытался хвастаться: у моего друга крутой бассейн, и мне там разрешают купаться, у него целая вилла, и я там иногда живу… Он совершенно искренне гордился тем, что подбирал объедки с чужого стола.
Я потом долго думала о нем. Некрасивый.
И футболка дурацкая, и сережка в ухе… А ведь когда-то я это так любила! Все то же самое!
Не постигаю.
Мертвые души
За пуленепробиваемым стеклом, как в аквариуме, сидит рыба и решает, поедет отец к дочери или нет; нужно человеку навестить подругу или не нужно; стоит бизнесмену заводить связи в Америке или нет.
Ни уговоры, ни документы, ни объяснения – ничего не помогает. Клерк смотрит на просителя рыбьим взглядом и ставит в паспорт штамп об отказе.
Многие посетительницы плачут: они пришли сюда потому, что им важна эта поездка – там, в Штатах, любимые люди, дети, внуки… В конце концов, там новый мир, на который хочется посмотреть.
Но рыбе все равно: у нее есть указание. А это гораздо важнее чужих надежд.
Мама звонила: ей визу дали, а отцу нет. Чтоб они, не приведи господи, не остались вместе в Америке.
Теперь мама целую неделю будет ненавидеть США – пока не приедет и не пройдется по нашей улице. Она уже давно перезнакомилась с моими соседями. Розмари скажет ей: «Вы чудесно выглядите!» Дэн похвастается сыновьями: «Правда же, они выросли?» Саймон заведет разговор о Петербурге – он только что оттуда вернулся.
Что у этой Америки общего с той, ненавидимой?
Впрочем, люди-рыбы водятся везде. Леля, когда в прошлый раз ездила в Россию, тоже получила свое. На таможне ей заявили, что ее виза оформлена неправильно. Продержали четыре часа в аэропорту, ограбили на 300 долларов (наличкой, себе в карман, разумеется)…
Барбара говорит, что и у них в Мексике та же мерзость. Таможни, суды, полицейские участки… Сидит за стеклом рыба – у нее есть право решать твою судьбу. А у тебя – нет.
Каково это – каждый день выслушивать надрывное «Ну, пожалуйста!». Ничего? Нормально потом по ночам спится?
Очень хорошо, что мама приедет.
Как закалялась сталь (мемуары)
Стертый до дыр линолеум, календари «Госстраха» на стенах – здесь каждый день шла нечеловеческая работа мысли.
…«В достигнутом успехе воплощен большой энтузиазм наших добросовестных колхозников».
…«Советскому человеку глубоко чуждо нравственно убогое кривляние Мерилин Монро».
Жизнь в «Вечернем вагоннике» била ключом. Зимой редакция проводила журналистское расследование на тему «Кто спер электрокамин?», находила его у бухгалтера и со скандалом возвращала на место. Летом то же самое касалось вентилятора.
Технику третьей категории полагалось сидеть в одной комнате с корректорами – Мариной Петровной и Зямой Семеновичем.
Зяма был мал ростом и молод душой. На работу он не ездил, а бегал трусцой; под столом держал гирю и раз в месяц красил голову басмой.
– Вы теперь вылитый палестинец! – потешалась над ним Марина Петровна.
Зяма искренне огорчался: он реставрировал кудри специально для нее.
Но Марине было мало кудрей. Она ценила в мужчинах широту души, а вот с этим у Зямы Семеновича была напряженка. Он физически не мог покупать женщине мороженое (ведь она его съест и ничего не останется!), чего уж говорить о розах и духах. Зато когда в городе зацветала ничейная сирень, главный корректор был сама щедрость. Не скупился он и на домашние вкусности – когда они оставались после семейных банкетов.
Каждое подношение Зяма обставлял с необычайной торжественностью.
– Сегодня у вас, девочки, праздник, – значительно говорил он. – Я позавчера всю ночь фаршировал для вас яйца.
– А чего вы вчера ваши яйца не принесли? Дома забыли?
Зяма конфузился и спешно менял тему на нейтральное: продажность Солженицына и происки сионизма.
Работа в газете дала мне многое: я научилась печатать со скоростью пулемета, составлять кроссворды и мыть жирные тарелки в ледяной воде. Там же, в «Вечернем вагоннике», появился мой первый журналистский опус. Статья рассказывала о закромах Родины и называлась «Опаленные ленинизмом».
– Сиди пока у матери, – сказал он Светке. – А мне нужно съездить кое-куда по делам. Потом я вернусь за тобой.
Но он не вернулся. Его нашли мертвым на трассе Москва-Ленинград: вроде как он ехал на мотоцикле и не справился с управлением.
– Да он в жизни бы не сел на мотоцикл! – рыдала Светка. – Они это специально подстроили, чтобы повесить на него все долги!
Очередного жениха она искала в кафе «Лабиринт». Садилась за столик, заказывала чаю и ждала. К ней подходили – она оценивала: этот, не этот, нет, нет, нет…
Однажды к ней подсели двое.
– Ну, кого из нас выберешь?
Светка указала на Андрея, молодого плечистого директора овощебазы. Через день она переехала к нему жить, а через несколько месяцев позвала к себе всех подружек – справлять день рождения. Там я впервые попробовала кокос и посмотрела мультик «Том и Джерри» по видаку.
Еще через шесть месяцев Света родила дочку, и тут у них с Андреем начались разногласия. Воспитанный в крепкой деревенской семье, он был уверен, что жена должна смотреть за дитем, стирать пеленки и разводить кашку «Малыш». Света была уверена, что с «Малышом» может справиться и няня. Крики, звон битой посуды, вызов соседями милиции («Там, кажется, кого-то убивают!»).
Потом я очень надолго потеряла Светку из виду. Общие знакомые рассказывали, что у нее все хорошо с личной жизнью (начальник железнодорожной станции, начальник отдела снабжения завода…). А сегодня я наткнулась на Светкин дневник в Интернете: «Кажется, единственным существом, действительно любившим меня, была литераторша Александра Степановна. Она говорила, что у меня легкое дыхание».
Прошлое, которого не было
[9 ноября 2005 г.]
Сочинила себе стишок на день рождения:В этот день рождения я загадываю желания не только на будущее, но и на прошлое (все равно ни то ни другое не сбудется – так что разницы нет). Мне надо было:
Я желаю себе одного:
На губах чтоб моих молоко
Никогда б не обсохло.
Чтобы Муза не дохла,
Чтоб писалось легко,
Продавалось бы ловко,
И у Кевина чтоб моего
Не пропала б мужская сноровка.
1. Родиться блондинкой. Блондинкам хорошо – их мужики любят, и им ноги можно брить раз в неделю.
2. Пойти в артистки. Вкус к сценическому успеху я почувствовала еще в детстве, во время отдыха в крымском санатории.
На концерт самодеятельности я записалась читать стихи. Зал был битком набит. Конферансье вывел меня на ярко освещеную сцену.
– А сейчас эта милая девочка прочтет нам стишок Есенина.
Я мучительно передохнула.
– Начало забыла…
– Ну, давай – откуда помнишь.
Сделав над собой усилие, я простерла руку к зрителям:
Это был успех! До конца смены отдыхающие провожали меня взглядами и называли «та самая артистка».
Шум и гам в этом логове жутком
И всю ночь напролет до зари
Я читаю стихи проституткам…
3. Еще надо было побольше заниматься развратом. Недавно одна мадам прислала рукопись – я аж обзавидовалась главной героине: «Лиза и ахнуть не успела, как ощутила себя пронзенной чуть ли не насквозь. Граф крепко держал ее за бедра, направляя и в то же время не позволяя „сорваться с крючка“. Куда Лиза ни придет – везде за какой-нибудь „крючок“ зацепится. Вот это жизнь!
4. Сесть на здоровую диету: чтоб никаких пирожных, никаких стейков. Салат, капустка, яблочко – это все, что мне нужно для полного счастья.
Поделилась мечтами с Мелиссой: блондинистость, сцена, секс, вегетарианское меню… Она только поржала:
– Тебе надо было родиться белым кроликом и жить в шляпе у фокусника.
Железная дорога (мемуары)
[1984 г. ]
– Денег проводники зарабатывают во сколько! – сказал второгодник-рецидивист Еремин и сделал жест рыбака, описывающего добычу.Мы, желторотые первокурсники, слушали его, онемев от уважения. Среди нашей тощеочкастой стаи Еремин смотрелся как танк среди велосипедов, и мы не могли не верить ему.
– А где, ты говоришь, в проводники записывают? – не утерпела я.
Еремин поворотил сытый взгляд, вынул из моей руки сигарету и затушил ее в пепельнице.
– А тебе, деточка, я не рекомендую работать по этой специальности.
Но нужный адресок дал.
Железная дорога охотно нанимала студентов на лето. Направление на поезд нужно было получить в узком, как амбразура, окошечке. Жирная рука на несколько минут забирала паспорт: если среди страниц обнаруживалась двадцатипятирублевка, проводника ставили на юга; если червонец – на «хлебный» Хабаровск, а за справку из студенческой поликлиники слали матом в неперспективный Северодвинск.
– Дурыща, – ласково пробасила моя напарница тетя Валя, веселая богиня пассажирских перевозок. – Слухай сюды, щас я тебе повышение квалыфыкации сделаю.
Под стук колес и бульканье водки я познала все секреты проводницкого ремесла. Тетя Валя была человеком добрым и словоохотливым и, если ей давали вовремя опохмелиться, не утаивала ничего.
– Лучше всего было в Грузыю ездыть, – вспоминала она, смахивая слезу воспоминаний. – Там как абрыкосы поспеют, в кассах тут же кончаются былеты – ну, штоб не ездыл, кто не надо, и ценные места в вагонах не занымал. Прыпрут мне, бывало, сто ящиков с абрыкосами, заставят все полки и денег насуют – штоб я довольная была. А к ящикам у них завсегда грузын прылагался – и тоже, понимаешь, с деньгами для чыстосэрдечной благодарности. Начальник поезда идет – ему даст; ревизор идет – ему; мылыционер заглянет – и ему спасиба скажут. Такой уж грузыны хороший народ.
Потом у тети Вали не сложились отношения с окошком-амбразурой, и ее лишили абрикосовых привилегий. Но и по пути в Северодвинск мы с ней ухитрялись заколачивать нехилые бабки. Главным источником дохода были «зайцы». С билетами была напряженка не только в Грузии.
Если в поезд заходили ревизоры, один из проводников оставался заговаривать им зубы, а второй бежал в соседний вагон предупреждать коллег. Сигнал тревоги распространялся, как огонь по сухостою. «Зайцев» в спешном порядке прятали: кого в туалетах запирали, кого выпинывали в вагон-ресторан, кому за небольшую денежку продавали использованные билеты с прошлого рейса.
Впрочем, если «зайца» ловили, особой беды не было. Ревизорская совесть мгновенно усыплялась либо водкой, либо взяткой.
Еще одним источником дохода были бутылки: иногда с вагона собиралось по 10 мешков. На конечной станции к перрону подъезжали темные личности и, загрузив стеклотару в машину, отсчитывали нам мятые, пахнущие пивом рубли. В приемных пунктах бутылка шла по 20 копеек, а темные личности платили нам по 15. И все были довольны.
Обороты нелегальной коммерции при железной дороге поражали воображение. Сахар, который проводники выдавали пассажирам, был фирменным, железнодорожным. Но при этом – сворованным непосредственно с завода и перепроданным нам за полцены. Обертка на месте, качество то, что надо, – ни один ревизор не придерется. То же самое было с чаем.
Если нам выпадал рейс на Дальний Восток, мы заставляли все служебное купе яйцами. Половина тухла по дороге, но их все равно брали нарасхват.
Но главная тайна проводницкой профессии была пострашнее тухлых яиц. Дело в том, что постельное белье нам выдавали по количеству койко-мест. А ведь кто-то сходил раньше, кто-то подсаживался позже…
Откровение мне было во время первого рейса на Север.
– Теть Валь, пассажиры спать хотят – белье требуют, – сообщила я, влетая в служебное купе.
– Щас, щас…
Вытерев сладкие губы, тетя Валя нагнулась над мешком с использованным бельем и вытащила комок грязных простыней.
– Делай как я.
Она разложила простыни на сиденье и стала разглаживать их мокрой тряпкой.
Я с ужасом смотрела, как тетя Валя складывает влажное белье, придавая ему приблизительно товарный вид.
– Теперь прыглуши свет в вагоне, штоб ныкто нычего не заметыл, – сказала тетя Валя и, подняв стопку «чистых» простыней и полотенец, вышла в коридор.
Я была уверена, что ее сейчас побьют.
– Но ведь они же заметят, что белье сырое!
– А мы скажем, что у нас сушилка в прачечной сломалась.
В рейсах на Украину и на Север некоторые комплекты белья использовались по три раза. В рейсах на Дальний Восток, бывало, и по четыре. И никто НИ РАЗУ не возмутился.
Раздав белье и окончательно погасив свет в вагоне, тетя Валя доставала очередную чекушку и выпивала за крепкие нервы советского народа.
Меня зовут женщина
[11 ноября 2005 г.]
Мелисса всегда упрекает меня в том, что мои вещи не подходят друг к другу: туфли – к сумке, заколка – к носкам, лак – к клавиатуре…– Ты не настоящая женщина, – говорит она мне. – В тебе нет страсти к гармонии.
А вот и есть! Сегодня отыскала в шкафу чудную юбочку: тон в тон к моему синяку на ноге.
Весь день чувствовала себя Женщиной с большой буквы «Ж».
Горе от ума (мемуары)
[1983 г.]
Доцент Пьющенко имел масляну головушку, шелкову бородушку и антисоветский крестик на груди. Поговаривали, что дома у него есть абордажная сабля и настоящий индейский тотем. А еще он знал наизусть всего Маяковского.В университетском гардеробе пальто Пьющенко было объектом паломничества – студентки подкладывали в его карманы признания в любви и заговоренные локоны. Я никогда не подкладывала – только стояла на стреме, пока Женя Кокина вдыхала ароматы пьющенского воротника.
Она опускала в карман дефицитных «Мишек на Севере» – как монетки в турникет метро: «Пусти!» Но Пьющенко не пускал. Загадочный и неприступный, он проходил мимо, клал портфель на кафедру и приступал к лекциям по истории КПСС.
…У нас отменили последнюю пару, и я решила зайти за Кокиной на истфак. В коридорах было тихо – только вода где-то билась о раковину. Я приоткрыла дверь в аудиторию.
Пьющенко со своей бородкой был похож на мятежного кардинала.
– Единицы из вас выберут свободу: большинство предпочтет стабильность. Быть свободным страшно – если оступишься, тебе некого винить, кроме себя. А если ты плывешь по течению, то виноватыми всегда окажутся другие – не туда привели, не на то указали. По большому счету стабильность – это сверхценность детского мира. Дети любят повторяющиеся ритуалы: перечитывать одни и те же книжки, смотреть одни и те же диафильмы. Взрослому же человеку (по-настоящему взрослому) свойственно искать самореализации – то есть перемен. И потому он не может без свободы. Иначе какая это будет САМОреализация, если кто-то принимает за него решения?
Я стояла, не смея шелохнуться. Воспари Пьющенко к портретам Маркса и Энгельса, я бы и то так не удивилась.
– Стабильность – это не когда у тебя все хорошо, а когда в твоей жизни ничего не меняется. Ни в лучшую, ни в худшую сторону. Стабильность – это стоячая лужа, и вода в ней обязательно протухнет. Лично я всегда буду отстаивать свободу. Буду бороться за то, чтобы у меня было право самовыражаться, самореализовываться и расти над своей стабильностью.
…С того дня я заболела. Пальто с котиковым воротником наполнилось для меня особым смыслом. Ночами я разрабатывала планы «самореализации». Днем обсуждала с Кокиной пьющенские достоинства. Она не знала про мою тайную страсть и благодушно выдавала все явки и пароли: что он сказал, где бывал и кому поставил «неуд» на семинаре.
Как я жалела, что он ничего у нас не преподавал! Я могла бы написать ему поэтичный курсовик! Я могла бы выйти к доске в перешитой из шарфа мини-юбке. А еще – ходить на все дополнительные занятия и отработки и бесконечно пересдавать экзамены.
Случай представился на новогоднем капустнике, где Пьющенко должен был играть лешего, а я – Бабу-ягу.
– Гримироваться идите в туалет, – велел нам художественный руководитель. – А то в гримерке зеркало разбилось.
– В мужском лампочки нет, – отозвался Пьющенко.
– Так идите в женский.
От стеснения я даже забыла, что я его люблю. Пьющенко корежил мои мечты своим присутствием. Он стоял перед зеркалом и неумело красился – приоткрыв рот и вытаращив глаза.
– Слушай, помоги, а?
Обмирая, я коснулась его щеки. А потом вдруг прошептала:
– А вы – мне.
Пьющенко удивился:
– Так у меня плохо получится.
– Ничего. Я сегодня – Баба-яга.
Мы молча разрисовывали друг друга. И вдруг он взял и поцеловал меня. Какие-то девки сунулись в туалет и тут же вылетели. Не сговариваясь, мы посмотрели в зеркало: две черные рожи со смазанными ртами и вздыбленными космами.
Вечерами мы бродили по заснеженному городу, где каждый фонарь был волшебным. Пьющенко рассказывал о Фоме Аквинском, физике ядра и русской национальной идее… Я начала писать стихи и отсылать их в журнал «Юность».
Чем больше я его слушала, тем сильнее мне хотелось замуж. Я представляла себе, как позеленеет Кокина, узнав о нашей свадьбе… Последние страницы моих конспектов покрылись живописными каракулями – я тренировалась расписываться «Пьющенко».
Я ничего не понимала: теперь его устраивала стабильность. Ему было достаточно того, что мне 18 лет и я умею слушать, затаив дыхание. Пришлось снова браться за самореализацию.
Целую неделю я наговаривала на родную мать: мол, сторожит, блюдет и если что – убьет. Пьющенко деликатно сочувствовал.
– Мама все про нас знает! – заявила я. – Она нашла мой календарик с месячными.
Поначалу Пьющенко ничего не понял.
– Что?
– Ну, календарик… Там отмечено, когда нам можно, а когда нельзя.
– Знаешь, – наконец вымолвил он, – пожалуй, я завтра не смогу к вам прийти. Нам нельзя травмировать маму.
Он все чаще ссылался на дела. В моих стихах вместо восклицательных стали появляться вопросительные знаки.
– Как говорил Шопенгауэр, кто не любит одиночества, тот не любит свободы, – говорил он.
– Как писал Гребенников, трус не играет в хоккей, – злилась я.
За меня отомстили влюбленные студентки: кто-то доложил наверх о пьющенских вольностях и его вычистили из партии. А когда он начал бегать по инстанциям, ему стало совсем некогда.
Собрание сочинений
[13 ноября 2005 г.]
На очередном сеансе психоанализа Арни спросил, что сыграло в моей жизни самую важную роль. Попытался угадать:– Эмиграция? Любовь? Дружба?
– Книги.
Мама подсадила меня на них с пяти лет. После института она заходила в детскую библиотеку и набирала чтива на неделю. А я ждала ее, как беженец гуманитарной помощи.
Тяжелая сетка, набитая индейцами, астронавтами и разведчиками, – я вываливала их на кровать, дрожа от предвкушения. Это было такое счастье – иметь, что читать!
Как религиозный фанатик вычисляет единоверцев, так я вычисляю книгочеев. Не любых – бывают люди, которые накачивают себя невероятной дрянью. Мои единоверцы – это те, кому скучно жить в одном и том же мире. Кевин – как раз такой.
Встречаясь, мы говорим о книгах, о всевозможных «вкусностях», найденных тут и там. Наше любимое развлечение – переворачивать себе сознание.
Сегодня мы поехали на океан – бродить по песку и смотреть на корабли. Сев в машину, Кевин включил очередную аудиокнигу.
– Реинкарнация все-таки не миф, – сказал он. – И телепортация тоже. Нужно только уметь читать книги. Или, на худой конец, слушать.
Мы мчались по 405-му фривэю, меняли линии, томились в трафике, но наши глаза ничего не видели.
Избы, огороды с репой… Мужики в поле, бабы – по домам. И вдруг крик: «Половцы!»
Похватав детей, бежим в городище, за стены. Сердца бьются, в глазах туман. Отобьемся ли? Нет ли?
Их туча. В лисьих шапках, на низкорослых коньках. Несутся лавиной – с визгом и воем.
Ударились о стены, откатились. Стрелы, копья, кто-то валится рядом – убитый.
Отобьемся ли? Нет ли? Если прорвутся в городище, всех порешат: клинком по горлу и дальше поскачут – грабить.
И нет ни правых, ни виноватых. Если отобьемся, так мы сами на них пойдем. Они знатную добычу с прошлого похода привезли, и у женщин их – золотые монисты…
Дима Первый (мемуары)
[1984 г.]
Мужья в моей жизни подобны запоям у пьяницы – они всегда появляются неожиданно, но на регулярной основе.Первый, Димочка Кегельбан, возник на горизонте, когда я ела сосиску в студенческой столовке.
– Холодная? – спросил он, окинув меня взглядом.
– Страстная! – отозвалась я.
Компот мы уже допивали вместе. Димочка вылавливал из стакана курагу и рассказывал приличные анекдоты. Я волновалась. Мальчик был высоким и почти красивым. Особенно мне нравились губы – такими только малину кушать и девушек развращать.
Димочка подвернулся мне очень кстати. Доцент Пьющенко уже не грел сердца – из-за партийных неурядиц он сделался криклив и зануден, как вокзальная уборщица. Кегельбан же, напротив, обладал жизнерадостным характером и страстью к дешевому выпендрежу. Мы с ним были два сапога пара.
Его мама – дама с внешностью семитской царицы – не знала, то ли радоваться моему появлению, то ли огорчаться. Из-за меня Димочка полюбил ходить в университет (чего раньше за ним не наблюдалось), из-за меня же начал пропускать семейные торжества и невнимательно слушать взрослых. Любовь нас залила и закрутила, как пару носков в стиральной машине.
Отношения у нас были бурными. Мы ссорились так, что мама каждый раз надеялась, что ВСЕ. Но царапины на Димкиной роже заживали, штаны зашивались, и все начиналось по новой.
Мама смирилась со мной, как с неизбежной зимней инфекцией. Она даже помогла мне устроиться на первую работу – в редакцию «Вечернего вагонника». Глядя на меня, Димочка тоже начал трудиться – сторожем: ему претило кому-либо подчиняться, а сразу в начальники его не брали.
Служба «ночным директором» вполне устраивала Кегельбана: в те времена сторожа с высшим образованием были в почете.
– Вольнодумец и диссидент! – говорили о нем знакомые.
– Лентяй и балбес! – кипятилась мама.
Мое сердце тоже томилось. Кегельбану было абсолютно наплевать на профсоюзные путевки и продуктовые наборы с майонезом. А биться за квартиру он и вовсе не собирался. По вечерам Димочка замирал в позе Будды перед телевизором и ждал счастья.
И счастье на него свалилось. По таинственным еврейским каналам Димочкина мама раздобыла приглашение в Америку, и Кегельбаны принялись лихорадочно паковаться.
– А я без моей девушки не поеду, – заявил Димочка маман.
Мама схватилась за голову.
– Неужели тебе мало меня и папы?
Димочка прикинул, на что может сгодиться папа.
– Мало!
Я была польщена. Не то чтобы мне хотелось эмигрировать – про Америку я знала только то, что она все время загнивает. Просто я впервые столкнулась с любовью, перед которой была бессильна даже мама-локомотив.
– Хочешь замуж за ленивого, вредного, скандального еврея с чувством юмора и видами на выезд? – спросил Димочка.
– А как же мои? – выдохнула я. – Папа всю жизнь ненавидел Америку.
– Пусть теперь Гондурас ненавидит.
Родители восприняли новость о моем браке и отъезде как конец света.
– Видеть тебя больше не желаю! – вопил папа и бил кулаком по столу.
Но я уже закусила удила. Мне мерещился Нью-Йорк – город контрастов, Желтый Дьявол, Белый Клык и хижина дяди Тома.
– Что ты там будешь делать в этой Америке? – причитала мама. – Там ведь небось одни безработные на улицах.
– Буду любить Кегельбана, – гордо отвечала я. – Любовь все побеждает, если ты не в курсе.
Как оказалось, любовь побеждала все, кроме счетов за квартиру.
Еврейские знакомые снабдили Димочку работой в фирме, занимающейся спецоптикой: он должен был выгравировывать на объективах слова «Made in USA». Димочка тосковал, покупал на всю зарплату пластинки и проклинал капитализм. Я работала на трех работах и проклинала его.
– Кегельбан, либо ты встаешь на ноги и начинаешь процветать, либо ты валишь из моей квартиры!
Димочка обижался и уходил в ночь. Я тряслась от любви и ненависти.
Однажды он привел с собой нежное черноокое создание с родинкой на щеке. Нет, не девочку. Мальчика.
Мы сразу друг другу не понравились. Мальчик тяжко ревновал и доказывал мне, что я не понимаю Димочкиной глубины. Я огрызалась.
Через полгода Кегельбан был спущен с лестницы вместе с другом и сворованными с работы объективами.
Сменив множество друзей и домов, он прибился к содержателю арт-галереи и остался скрашивать его досуг. Сейчас владеет половиной предприятия и делает вид, что чутко разбирается в искусстве.
Помню, как я встретила его на книжной ярмарке в Лос-Анджелесе. Смотрела и не могла понять, почему он чужой. Не как раньше – с надрывом и болью, а просто так: чужой, неинтересный, ненужный.
Димочка ни о чем не расспрашивал. Пытался хвастаться: у моего друга крутой бассейн, и мне там разрешают купаться, у него целая вилла, и я там иногда живу… Он совершенно искренне гордился тем, что подбирал объедки с чужого стола.
Я потом долго думала о нем. Некрасивый.
И футболка дурацкая, и сережка в ухе… А ведь когда-то я это так любила! Все то же самое!
Не постигаю.
Мертвые души
[15 ноября 2005 г.]
Есть такая профессия: изо дня в день, из года в год делать людей несчастными. Это не надзиратели тюрем и не преступники, это скромные клерки, работающие в американском посольстве в Москве. У них есть инструкция: расценивать каждого человека как потенциального иммигранта, и потому они отказывают в визах почти всем.За пуленепробиваемым стеклом, как в аквариуме, сидит рыба и решает, поедет отец к дочери или нет; нужно человеку навестить подругу или не нужно; стоит бизнесмену заводить связи в Америке или нет.
Ни уговоры, ни документы, ни объяснения – ничего не помогает. Клерк смотрит на просителя рыбьим взглядом и ставит в паспорт штамп об отказе.
Многие посетительницы плачут: они пришли сюда потому, что им важна эта поездка – там, в Штатах, любимые люди, дети, внуки… В конце концов, там новый мир, на который хочется посмотреть.
Но рыбе все равно: у нее есть указание. А это гораздо важнее чужих надежд.
Мама звонила: ей визу дали, а отцу нет. Чтоб они, не приведи господи, не остались вместе в Америке.
Теперь мама целую неделю будет ненавидеть США – пока не приедет и не пройдется по нашей улице. Она уже давно перезнакомилась с моими соседями. Розмари скажет ей: «Вы чудесно выглядите!» Дэн похвастается сыновьями: «Правда же, они выросли?» Саймон заведет разговор о Петербурге – он только что оттуда вернулся.
Что у этой Америки общего с той, ненавидимой?
Впрочем, люди-рыбы водятся везде. Леля, когда в прошлый раз ездила в Россию, тоже получила свое. На таможне ей заявили, что ее виза оформлена неправильно. Продержали четыре часа в аэропорту, ограбили на 300 долларов (наличкой, себе в карман, разумеется)…
Барбара говорит, что и у них в Мексике та же мерзость. Таможни, суды, полицейские участки… Сидит за стеклом рыба – у нее есть право решать твою судьбу. А у тебя – нет.
Каково это – каждый день выслушивать надрывное «Ну, пожалуйста!». Ничего? Нормально потом по ночам спится?
Очень хорошо, что мама приедет.
Как закалялась сталь (мемуары)
[1987 г.]
Моя должность в «Вечернем вагоннике» называлась величественно и красиво: техник третьей категории.Стертый до дыр линолеум, календари «Госстраха» на стенах – здесь каждый день шла нечеловеческая работа мысли.
…«В достигнутом успехе воплощен большой энтузиазм наших добросовестных колхозников».
…«Советскому человеку глубоко чуждо нравственно убогое кривляние Мерилин Монро».
Жизнь в «Вечернем вагоннике» била ключом. Зимой редакция проводила журналистское расследование на тему «Кто спер электрокамин?», находила его у бухгалтера и со скандалом возвращала на место. Летом то же самое касалось вентилятора.
Технику третьей категории полагалось сидеть в одной комнате с корректорами – Мариной Петровной и Зямой Семеновичем.
Зяма был мал ростом и молод душой. На работу он не ездил, а бегал трусцой; под столом держал гирю и раз в месяц красил голову басмой.
– Вы теперь вылитый палестинец! – потешалась над ним Марина Петровна.
Зяма искренне огорчался: он реставрировал кудри специально для нее.
Но Марине было мало кудрей. Она ценила в мужчинах широту души, а вот с этим у Зямы Семеновича была напряженка. Он физически не мог покупать женщине мороженое (ведь она его съест и ничего не останется!), чего уж говорить о розах и духах. Зато когда в городе зацветала ничейная сирень, главный корректор был сама щедрость. Не скупился он и на домашние вкусности – когда они оставались после семейных банкетов.
Каждое подношение Зяма обставлял с необычайной торжественностью.
– Сегодня у вас, девочки, праздник, – значительно говорил он. – Я позавчера всю ночь фаршировал для вас яйца.
– А чего вы вчера ваши яйца не принесли? Дома забыли?
Зяма конфузился и спешно менял тему на нейтральное: продажность Солженицына и происки сионизма.
Работа в газете дала мне многое: я научилась печатать со скоростью пулемета, составлять кроссворды и мыть жирные тарелки в ледяной воде. Там же, в «Вечернем вагоннике», появился мой первый журналистский опус. Статья рассказывала о закромах Родины и называлась «Опаленные ленинизмом».