Возможно, причиной стал огонек гнусного торжества, загоревшийся в глазах Мариона, а, может, подсознательно он принял такое решение еще в начале игры: он отвел дуло от поникшей девичьей го-" ловки и послал пулю в лоб помощника по камбузу.
   В последовавшие за тем дни Томас сумел настоять, чтобы Элис подкрепила силы кровью, разбавленной водой, но было поздно — истощение достигло необратимой стадии.
   Девушка скончалась 3 августа 1943 года, на двадцать седьмые сутки с момента кораблекрушения. Перед смертью она попросила Томаса поцеловать ее в губы и перекрестила его.
   Спустя неделю Томаса подобрал гидроплан британского военно-морского флота. Его нашли в шлюпке в полном одиночестве, и ни малейшего намека на то, что с ним был кто-то еще в течение долгого плавания. Спасителей удивило, что он не походил на изголодавшегося человека, но они не стали донимать его расспросами, полагая, что на земле все скоро разъяснится.
   В Лондоне сержант Томас Урибе предстал перед военным судом американской морской пехоты. Он твердо стоял на своем: тридцать четыре дня он в одиночку боролся за выживание, питаясь исключительно продуктами из аварийного запаса и мясом парочки дельфинов, которых ему удалось подстрелить из пистолета. Алиби выглядело правдоподобно еще и благодаря тому, что акулы исчезли, едва показался гидроплан, как будто их и не было.
   Теперь, в январе 1976 года, когда бренные останки моего друга Томаса Урибе покоятся в земле, я вспоминаю умиротворенное выражение, разгладившее его черты, когда он облегчил душу, поведав свою леденящую кровь историю хоть кому-то. Кстати, в конце у меня возникли кое-какие вопросы, но я интуитивно чувствовал, что ему не захочется отвечать на них. Еще я вспоминаю, что в «Каса Лукас» — хорошем рыбном ресторане на улице Капитана Мендисабаля, куда мы зашли пообедать — меня смутило, что он заказал мясо; вернее, меня насторожило то, в каком виде он его заказал: Томас попросил принести толстую отбивную, хорошо разогретую, но совершенно сырую внутри.

Ромео и ковбои

   Нет, это была явно глупая затея, и еще глупее то, что я так дешево купился. Я имею в виду не только злополучный выбор именно той части страны-снявши голову, по волосам не плачут, как просто и ясно говаривал Джек-Пот, главный казначей труппы, когда ему приходилось выуживать медяки из загашника, Я апеллирую к более раннему и судьбоносному решению приехать сюда, на этот огромный континент, населенный дикарями и самыми низкопробными мошенниками, которых роднило общее происхождение: обездоленные оборванцы и висельники со всех уголков света.
   В Лондоне мы тоже терпели нужду, я не отрицаю; откровенно говоря, дела шли из рук вон плохо, но мы были дома, и бедность являлась, как бы лучше выразиться, привычной, знакомой, пожалуй, даже уютной.
   Так вот, я проклинаю от всего сердца день, когда Корнелий Эразм Торндайк, наш «ненаглядный» режиссер, собрал в полном составе «Постоянную Труппу Театра Духа Шекспира из Стратфорда-на-Эйвоне» в «Бешеной зеленой собаке», том самом вонючем кабаке, где нас еще поили в кредит… иногда, а точнее, в те моменты, когда хозяина, Перри Грушу, валила с ног можжевеловая водка из собственных запасов, и за стойкой распоряжалась его жена, Глупышка Агнес, чьи плотские желания частенько удовлетворял Джимми Моденкрасс, наш второй герой-любовник; кстати я, Персиваль Бэкфайр, выступаю, вернее, выступал в амплуа первого… Пока красавчик Джимми ублажал трактирщицу — а Джимми Моденкрасс, по слухам, был удальцом — мы изрядно нагрузились и разомлели, прикончив в мгновение ока несколько бутылок рома «Веселый моряк», а потому нам вовсе не показалось нелепым совершено безрассудное в сущности предложение свихнувшегося Корнелия: всем театром переехать в края, которые он считал землей обетованной, где текут молочные реки, и подарить наше бессмертное искусство душам, свободным от предрассудков — гражданам Соединенных Штатов Америки… Если жив он, пусть Бог воздаст ему по заслугам и покарает более сурово, чем даже в день светопредставления.
   Одиннадцатого марта 1878 года, когда истек срок оскорбительного карантина, которому подверглась целиком вся труппа, мы ступили, наконец, на «землю свободы». Теперь мы могли отправиться в турне, которое дало бы нам средний, зато стабильный доход, представляя «Гамлета» и «Короля Лира» или шотландскую пьесу (по общему мнению, произносить вслух название сей пьесы не следовало, ибо это сулило ужаснейшие бедствия; нам и так предстояло множество раз мямлить его) на сцене второразрядных театров в Вашингтоне, Бостоне, Балтиморе или Филадельфии, в городах, где, по утверждению людей сведущих, просвещение принесло первые скудные плоды, и невежество уже не было столь удручающим, как дремучее варварство, царившее на территории, составлявшей две трети, если не более, Соединенных Штатов. Но нет, Корнелий Эразм Торндайк горел желанием двинуться прямо на восток и с помощью вдохновенных проповедей убеждал нас направить стопы наши именно в этом направлении. Он вещал:
   — Нет сомнений, что там обитают души невинные, которых не коснулось тлетворное веяние цивилизации… люди простые, которых повергнет в восторженный трепет наше воплощение на сцене бессмертного искусства… в миг духовного катарсиса они зарыдают, ибо светоч совершенной поэзии великого Билла просветлит их разум, пробудив в них любовь и тягу к красоте, — тут Корнелий эффектным движением сорвал с себя шляпу, метнул в стену пустую бутылку, которую держал в другой руке, и возвысил голос. — Наконец, друзья мои, это идеальная публика для «Духа Шекспира из Стратфорда», созданная словно в ответ на наши молитвы. Ее святое предназначение увенчать нас немеркнущей славой, которую мы столь давно и заслуженно ждем.
   Как самые настоящие бараны, мы поверили ему и даже рукоплескали.
   Целый несчастный год мы скитались, словно горстка неприкаянных, по Богом забытым местам с названиями, от одного воспоминания о которых мои златые кудри встают дыбом: Надгробный камень — поименован так в знак особого уважения к памяти доктора Холлидея, просвещенного господина со слабым здоровьем и обширными замыслами; Бобовый Привал, Старая Погибель и Свежая Могила, Перекресток Головорезов, Пороховая Бочка, Большая Бойня, Малая Резня, Подмога… Нет сил перечислять все грязные, убогие городишки, разбросанные по диким просторам Аризоны и Новой Мексики, куда нас завела мания величия жалкого слепца Корнелия Э. Торндайка.
   В этом варварском захолустье мы претерпевали неисчислимые бедствия. На нас сыпались разнообразные оскорбления, не говоря уж о более гнусных и опасных для жизни выходках, объектом которых мы стали: мы освоили танцевальные па в ритме Кольта — самого Корнелия настигла карающая длань Господа, ибо он во время одной такой пляски лишился большого пальца на левой ноге. Нас побивали камнями, угрожали линчевать, вываливали в смоле и перьях. Следует ли добавить к этому списку попытки осуществить над нами насилие, порой успешные, как, например, похищение (правда, весьма непродолжительное), совершенное бандой апачей, упившихся до умопомрачения мескалевой водки; из рук дикарей нас спас — откровенный эвфемизм, поскольку болезнь оказалась ничуть не страшнее лекарства от нее — кавалерийский взвод федеральной армии, отличавшийся исключительной жестокостью; солдаты преследовали несчастных индейцев так долго, что те успели превратиться чуть ли не в трезвенников.
   Было совершенно ясно: средним американцам из дремучей глубинки театр пришелся не по вкусу; они его просто не понимали. Им стоило огромного труда уловить разницу между вымыслом и реальностью, и несуразность действия раздражала их и настраивала враждебно против, гм… выразительных средств, то есть нас, актеров.
   При сложившихся обстоятельствах любой другой человек, капельку поумнее, чем ваш покорный слуга, давно сообразил бы, что пора уносить ноги как можно дальше от этого континента, но вопреки здравому смыслу мы тянули с решением и продолжали катиться вниз, пока не оказались на самом дне пропасти: роковой стала для нас суббота, а точнее — 3 мая 1879 года.
   В тот день мы прибыли в нашей ярко размалеванной двухколесной повозке (Корнелий упорно отказывался ее перекрасить, хотя крикливый ядовито-розовый цвет неизменно служил источником громких перебранок, поскольку на нас обрушивались потоки издевательств и грубых шуток, едва мы въезжали в очередную деревушку) в Хот Спринте, скотоводческий поселок в Новой Мексике, все население которого не достигало и трех сотен «жителей»… надо же как-то называть недоразвитые существа, которые следили за нашей двуколкой своими крошечными глазками. Сельцо считалось едва ли не столичным городом, насчитывая при этом не более двух десятков деревянных домов, вытянувшихся в два ряда вдоль единственной улицы. Хот Спринте обогащался главным образом за счет бесперебойной торговли горячительными напитками. Три притона — салуны «Пивная кружка», «Стеклорез» и «Ледоруб» — взяли на себя нелегкий труд утолять ненасытную жажду ковбоев с соседних ранчо. Вот в такую адскую клоаку мы угодили, и, как назло, это случилось в субботу, когда у ковбоев выходной.
   Корнелий договорился с хозяином «Пивной кружки», наименее смрадного из заведений и к тому же единственного, где имелась маленькая сцена, на которой задирали ноги три голодные шлюхи, о том, что мы сыграем спектакль в тот же вечер. В «Пивной кружке» нас гостеприимно впустили в убогое подсобное помещение и облагодетельствовали тремя кувшинчиками пива «Морская черепаха»; Корнелий получил бутылку бурбона «Гремучая змея». За вход, как обычно, плату не брали, но Джек-Пот, наверное, дважды пустил бы шляпу по кругу: в начале представления, что давало наилучшие сборы, так как невежественный сброд еще не знал, какое зрелище его ждет, и вносил определенную сумму в качестве вотума слепого доверия, а затем в конце выступления.
   Для дебюта в этом городишке, где никто слыхом не слыхивал, что такое есть театр, мы выбрали трагедию «Ромео и Джульета».
   Признаться, мы обращались с произведениями Шекспира без малейшего уважения к авторскому тексту. Что касается «Ромео и Джульеты», помимо значительных сокращений, мы выбросили некоторых действующих лиц, добавили пикантную сцену и еще одну дуэль.
   Корнелий полагал, что пьеса о великой страсти влюбленных из Вероны, малость приукрашенная действием, будет как нельзя лучше соответствовать зачаточному уровню развития мозгов пастухов рогатого скота. Грубая ошибка.
   Ваш покорный слуга исполнял роль благородного Ромео, а роль Джульеты играла моя Александрийская роза, хрупкая Констанс Шарк, моя суженая; наша безоблачная идиллия длилась с той поры, как мы покинули милые сердцу берега Англии.
   Начало спектакля прошло относительно неплохо, иными словами, мы с грехом пополам декламировали стихи, сгрудившись в грязном закутке, громко именуемом сценой. Немного мешала только непрерывная стрельба в потолок, а еще иногда нас забрасывали объедками. Наконец, мы добрались до третьего акта — совершенно неоправданное, с точки зрения логики, разделение, но, как я уже упоминал, драматургический гений Корнелия превратил некогда стройную композицию пьесы в нечто громоздкое и бесформенное… Итак, в первой сцене третьего акта Тибальд и Меркуцио сходились в поединке на шпагах.
   Пожалуй, нам просто не повезло, что в тот злосчастный вечер роковым образом совпали два важных обстоятельства. Во-первых, в том заведении отсутствовали представительницы прекрасного пола. Кроме Констанс, которую я оплакиваю и поныне, в притоне не было ни одной женщины: зачуханные танцовщицы с выгодой использовали тот промежуток времени, пока длилось представление, обслуживая клиентов в каморках на втором этаже. Основная часть публики состояла приблизительно из трех десятков негодяев, относившихся ко всему на свете с тупым равнодушием. Во-вторых., некстати оказался визит семерки подвыпивших ковбоев с ранчо Пахарито.
   Буйные молодчики явились, накачавшись до бровей спиртным, одержимые желанием повеселиться на всю катушку, и сверх того, у каждого на поясе болталось по револьверу. Они приняли фехтование Тибальда и Меркуцио — их играли безвременно почившие Тобби Пропащий и Уилбур Секач — за настоящую дуэль и моментально разделились на два лагеря, побившись об заклад на участь того или иного соперника. Смертельный удар, который Тобби-Тибальд нанес, слегка кольнув острием шпаги в подбитый тряпками камзол Уилбура-Меркуцио явно показался совершенно неубедительным тем, кто ставил на второго бойца, и разгорелась ссора. За криками и бранью последовали толчки, удары, полетели бутылки, а затем началась жаркая перестрелка, наполнившая салун дымом и ставшая причиной страшной сумятицы и горестных утрат.
   Тибальд и Меркуцио неосмотрительно спустились со сцены, дабы попытаться объяснить, что все это лишь вымышленный мир поэтической фантазии, и первыми схватили свинец. Два ковбоя с ранчо Пахарито полегли, подставившись под огонь своих же товарищей, еще трое или четверо батраков получили ранения различной тяжести, и… Эта ужасная картина встает перед глазами, словно наяву, и я не в силах удержать горючих слез: Констанс, нежный цветок Сохо, была убита выстрелом в голову, пуля попала точно между ее дивных глаз цвета волн темно-синего Северного моря… У меня не было времени ни оплакать возлюбленную, ни даже прижать к груди ее безжизненную головку. Двое из тех жестоких убийц воспользовались царившей в салуне суматохой и, одержимые похотью, разгоряченные воспламеняющей смесью алкоголя и насилия, мигом подхватили вашего покорного слугу и понесли. Словно волки, поразбойничавшие в овчарне, они вытащили меня из «Пивной кружки» и швырнули с прискорбной небрежностью поперек спины рыжей лошади, которая тотчас сорвалась с места в карьер, повинуясь всаднику — одному из тех сомнительных типов. Прежде чем пришпорить скакуна, грубый ковбой рукой, которой не держал повод, потрепал меня за яйца, а зачем, — из эротических или враждебных побуждений — я не берусь судить.
   Со временем я пришел к выводу, что эти скоты не были содомитами в полном смысле: не увидев ни одной юбки после того, как сдуру прикончили единственную женщину, находившуюся в поле зрения — бедняжка моя, прости меня за грубость, если слышишь сейчас с небес — они по достоинству оценили мой благородный облик белокурого атлета и решили довольствоваться лучшим из того, что есть.
   Мы неслись галопом, причем меня растрясло, словно мешок костей, а желудок взбунтовался, чему немало поспособствовал тяжелый ужин из бобовой похлебки с салом, обильно сдобренный пивом, которым нас угостил хмурый хозяин салуна. На рассвете мы примчались на ранчо. Едва сняв меня с лошади, всадник — позднее я узнал, что его звать Сухой Фестус — прижался своими липкими губами к моему чувственному рту, и меня вывернуло наизнанку; столь бурная реакция сразу поумерила его пыл.
   Местность, где мы находились, производила гнетущее впечатление: унылая голая степь, где не было ничего, кроме загона с сотнями голов скота (животные словно инстинктивно почуяли страсть, витавшую в воздухе, и мычали в ночи протяжно и обреченно) и лачуга, которая служила ночлегом моим радушным хозяевам. Каждый из пятерых недоумков, уцелевших в перестрелке, желал заполучить меня в личную собственность и вкушать со мной плотские радости безраздельно. А посему они вновь схватилсь за револьверы, порываясь изрешетить друг друга. Однако барабаны были пусты, а поклонники моих прелестей слишком пьяны, чтобы перезарядить оружие в темноте. И они договорились разыграть меня в покер.
   Они обмотали лассо мой мужественный торс и поволокли в свою хибарку. Но прежде, чем переступить порог, я успел различить в отдалении смутный силуэт главной усадьбы имения, где обитал бессердечный владелец ранчо Пахарито Джон Фэтфингер, он же Большой Джон, он же Толстый Палец, первопроходец, сколотивший состояние собственными руками. В комнатах на втором этаже все еще горел свет. Ковбои отпустили парочку острот на этот счет: мол, Мария Кончита, его жена-мексиканка, которую втихомолку прозвали «Женщина-вулкан», не наигралась пока толстым пальцем Большого Джона.
   Как только меня завели в лачугу, Пустомеля Билл, второй из моих похитителей, чтобы никто не нарушил нашего уединения, снаружи загородил вход коровой, что было, конечно, самым простым решением, однако, оставляло его самого вне игры. Поэтому, поставив у порога живую баррикаду, он попытался влезть в хибару через узкое оконце, что оказалось далеко не легкой задачей. Его приятели не поспешили вызволить его из затруднительного положения, напротив, воспользовались его беспомощностью, чтобы вывести из игры, и врезали от души рукоятками револьверов по затылку. Они явно перестарались: Пустомеля Билл так и не пришел в себя, так и висел вниз головой в оконном проеме, пока его останки, вернее, то, что от них оставили стервятники, не были преданы христианскому погребению несколько дней спустя.
   С помощью упомянутого лассо меня привязали — словно одну из тех восхитительных свиных колбасок, обернутых ломтиками бекона, которыми мы с Констанс с наслаждением лакомились во время поездок в Брайтон — к несущей балке, державшей потолок лачуги. Усевшись на пол у моих ног, они без дальнейших проволочек взялись за карты.
   Игроков, от которых зависело мое ближайшее будущее, осталось четверо: Грязный Сэм, Сухой Фестус — с ним я уже свел близкое знакомство — Чарли Скунс и Малыш Джереми. Чтобы продлить игру и сделать ее еще азартнее, они решили поставить на кон по пятьдесят монет серебром: по уговору, меня получал тот, кто сорвет банк, ободрав всех остальных партнеров.
   Они разыгрывали одну из разновидностей покера, известную как «Цинциннати», где каждому игроку сдается по две карты втемную, затем выкладывается прикуп из пяти карт; вскрывают по одной после каждого круга торга. Комбинация составляется из двух своих карт и трех любых из прикупа.
   Коварство этого варианта покера в том, что у нескольких игроков может оказаться на руках одинаковый набор — из-за того, что комбинация строится из тех же пяти общих карт прикупа, лежащих в открытую; кроме того, сама система ставок приводит к резкому увеличению банка. В настоящее время я поднаторел в карточных играх типа «Цинциннати», но тогда, сообразно своему воспитанию и британскому происхождению, я был заядлым игроком в бридж, который намного сложнее и изысканнее покера; ну, а в покере я, конечно, не разбирался.
   Итак, ввиду всего вышеизложенного, после первых трех сдач равные вначале кучки серебряных долларов претерпели существенные изменения. К моему ужасу выигрывал Сухой Фестус: из-за свинцово-серой от грязи кожи, ибо ковбой, очевидно, десятилетиями не притрагивался к воде, и желтых лошадиных зубов он выглядел самым отвратительным из всех, хотя, надо признать, Грязный Сэм и Чарли Скунс в своем безобразии мало от него отставали. Иное дело — Малыш — Джереми: красивый, опрятный юноша не старше двадцати лет с волнистой каштановой шевелюрой, глазами испуганного олененка и еще безусый. Если кому-то из четырех недоумков суждено стать моим насильником, я бы предпочел, чтобы меня заполучил юный Джереми, обладатель девичьего личика.
   Много месяцев спустя сам Джереми признался мне, что до появления Женщины-вулкана, жены хозяина, дамы без предрассудков, его жизнь на ранчо Пахарито была очень нелегкой, и довольно часто он даже не мог сесть в седло.
   Итак, мне следовало исхитриться и помочь Джереми выиграть, но осуществить это было довольно трудно: после проигрыша трех партий у него оставалось не больше двадцати долларов.
   Джереми и Грязный Сэм сидели напротив меня, а Фестус и Скунс повернулись ко мне спиной. Из разговоров, доносившихся до меня, я быстро усвоил правила игры и помимо прочего убедился, что мог, вытянув шею, заглянуть в карты Фестуса и Чарли. Если бы мне удалось сделать так, чтобы Джереми обратил внимание на мои сигналы, возможно, удача улыбнулась бы ему, наконец.
   Карты сдали вновь, и снова за показом каждой из пяти карт на стол ложились крупные ставки. После раскрытия пятой в банке накопилось уже тридцать пять долларов, а на столе подобралась одна пара королей, шестерка, семерка и восьмерка разных мастей. Сразу двое могли составить тройку королей, высока была и возможность стрита. Тот, кто составит стрит, и сорвет банк.
   Грязный Сэм отпасовал на третьей карте и отвлекся, решив, пока суть да дело, взбодриться, хлебнув виски из бутылки, обнаруженной под койкой застрявшего в окне Пустомели Билла. Удобный момент, если только на руках у моего малыша Джереми сильный расклад.
   Теперь торговался Сухой Фестус: он круто поднял ставку на десять долларов. Чарли Скунс выругался и тоже вышел из игры. Настал черед Джереми, и я видел, что он не знает, как поступить. Зато знал я. Гнусный Фестус блефовал: у него была пустая комбинация, и он мог рассчитывать только на пару королей из общего прикупа.
   Я принялся отчаянно гримасничать, беззвучно артикулируя и мигая обоими глазами, пока не привлек внимание Джереми; Грязный Сэм уткнулся в бутылку и не замечал ничего вокруг. Мальчик соображал быстро и легко прочел по моим губам, что у Фестуса пусто. Джереми поставил на кон свои последние деньги: девятнадцать долларов. Уродина Фестус без колебаний — надо признать, он умел блефовать — уравнял ставку юноши, добавив девять монет, и не повысил ее потому только, что не имел права нарушить предел, положенный максимальной ставкой Малыша.
   Джереми открыл карты: пара тузов. Вкупе с парой королей это составляло две пары самого высокого достоинства — вполне достаточно, чтобы побить надувалу. Я улыбнулся с облегчением.
   Каково же было мое удивление, когда Фестус показал еще короля и нагло объявил тройку. Я ясно видел собственными глазами, что две его карты беспарные — тройка и валет! Он вытащил третьего короля из рукава! Шулер и последняя сволочь! — прошу прощения… Своими наблюдениями я немедленно поделился с остальными.
   Вероятно, подобное уже случалось и раньше, поскольку троица оставшихся в дураках сразу поверила моим словам.
   Фестус, прикинувшись оскорбленным, вскочил и, осыпая меня бранными эпитетами, засунул мне в рот дуло своего шестизарядника, барабан которого к тому моменту был уже полон. Однако, на его беду и к моему счастью, Чарли Скунс решил проверить сброшенные и еще не перемешанные карты и нашел короля червей: Сухой Фестус спер короля из другой колоды.
   Фестус потратил лишнее мгновение, извлекая свою пушку у меня изо рта, и опоздал навести ее на своих приятелей: Грязный Сэм опередил его, засветив в лоб бутылкой из-под виски, в которой уже не осталось ни капли.
   Меня отвязали от столба, и не потому, что передумали на мой счет, просто им понадобилась веревка, чтобы повесить Фестуса за шулерство.
   Далее все складывалось даже лучше, чем я предполагал. Грязный Сэм и Чарли Скунс увели, держа под прицелом, еще оглушенного Фестуса] оставив Малыша Джереми сторожить меня. При всем желании они вряд ли вернулись бы скоро, так как намеревались вздернуть Фестуса на единственном дереве, произраставшем в радиусе пяти миль и отстоявшем от лачуги почти на две.
   Услышав, что лошади ускакали, я не стал терять ни минуты: обняв Джереми, я предложил подарить ему, полностью и без остатка, страстную любовь, не отягощенную какими-либо нравственными запретами, в обмен на то, что он вызволит меня отсюда, и мы убежим вместе.
   Джереми колебался — человек нерешительный, он, казалось, вечно во всем сомневался — хотя мои сладкие речи возбудили его больше, чем пульке с перцем, напиток, к которому я пристрастился в последнее время. Боже, как я изменился!
   Внезапно дверь хижины распахнулась. Мужчина двухметрового роста с благородными чертами лица и серыми глазами, отливавшими сталью, длинными посеребренными сединой волосами и пышными усами с лихо закрученными вверх кончиками, нагнув голову — дверь была слишком низкой для такого гигантапереступил порог лачуги.
   Это был самый великолепный мужчина из всех, кого мне доводилось встречать. Клянусь, что до того момента я испытывал сексуальное влечение только к женщинам (впрочем, проявив слабость к Джереми, я, вероятно, дал повод заподозрить иное), что могли бы обстоятельно засвидетельствовать полдюжины продажных жриц любви из Ковент Гардена, а также моя нежная Констанс, что, конечно, сложнее, ибо она мертва.
   Вошедший оказался Большим Джоном Фэтфингером, хозяином ранчо Пахарито. Его появление в хибарке ковбоев, как выяснилось, не было необычным. Он имел обыкновение заглядывать сюда время от времени, чтобы выпить со своими парнями и попутно спрятаться от неуемной Марии Кончиты.
   Я думаю, что это была взаимная любовь с первого взгляда. Красавец Джон с грубоватой прямотой, не лишенной обаяния, похвалил нежно-розовый цвет моего камзола и обтягивающие панталоны — если помните, я все еще был облачен в костюм Ромео. Ваш покорный слуга лишь скромно потупил взор и улыбнулся с притворным смущением.
   Большой Джон посоветовал недоумевавшему Джереми поразвлечься со своими приятелями, поучаствовав в линчевании, и приказал, чтобы в течение двух часов они сюда носа не показывали.