Мод опустилась на колени на пыльный пол.
   – Можно?
   Луч фонаря обратился на неё, высветил склоненное над мраком лицо – прозрачно-восковое, как на картинах де Латура. Мод взяла светловолосую куклу за талию и вынула из кроватки. Капот на кукле был розовый, шёлковый, с узором из розочек по воротнику и жемчужными пуговками. Мод передала крошечное существо Роланду, и тот, бережно, как котёнка, прижал куклу к себе. За первой последовала вторая, в белом платье в мелкую складку, с ажурной вышивкой, и третья, черноволосая, в тёмно-синем, переливчатом, строгого фасона. На прижимавшую их к груди руку Роланда тяжело склонились кукольные головки, ножки свисали безжизненно – зрелище, от которого делалось не по себе. Мод сняла подушку, откинула покрывало, три тонких шерстяных одеяльца, вышитую шаль, приподняла перину, ещё одну, соломенный тюфячок. Пошарив под ними по деревянному корпусу, она подняла укреплённую на петлях дощечку и достала что-то, обёрнутое тонким белым полотном и часто-часто, как мумия, обмотанное тесьмой.
   Все молчали. Мод замерла. Роланд шагнул к ней. Он знал, знал, что в этом свёртке!
   – Должно быть, кукольные платья, – сказала Мод.
   – А вы посмотрите, – сказал сэр Джордж. – Вы прямо как знали, где искать. И уж верно догадываетесь, что там, внутри. Разворачивайте.
   Точёными, бледными в свете фонаря пальцами Мод подёргала старые узлы, чуть прихваченные, как оказалось, сургучом.
   – Может, перочинный нож дать? – предложил сэр Джордж.
   – Нельзя… Резать нельзя… – пробормотала Мод. Роланда так и подмывало предложить помощь. Мод возилась с узлами. Наконец свёрток освободился от тесьмы, полотно было размотано. Внутри оказались два пакета, обёрнутые промасленным шёлком и перехваченные чёрной лентой. Мод принялась развязывать ленту. Старый шёлк взвизгивал под пальцами, выскальзывал из рук… Вот они, распечатанные письма, две пачки, аккуратные, как стопки сложенных носовых платков. Не утерпев, Роланд подался вперёд. Мод взяла самые верхние письма из каждой пачки. «Графство Суррей, Ричмонд, улица Горы Арартской, „Вифания“, мисс Кристабель Ла Мотт». Бурые чернила, тот самый решительный, ветвистый – тот самый почерк. И другой – гораздо мельче и чернила скорее лиловые: «Лондон, Рассел-сквер, 29, Рандольфу Генри Падубу, эсквайру».
   – Значит, он всё-таки послал, – сказал Роланд.
   – Он ей, она ему, – сказала Мод. – Тут всё. Всё так и лежало.
   – Так что вы всё-таки нашли? – спросил сэр Джордж. – И откуда вы знали, что надо порыться в кукольной кроватке?
   – Я не знала, – чётким, звенящим голосом ответила Мод. – Просто вспомнила стихотворение и сообразила. Чистое везение.
   – Мы подозревали, что такая переписка велась, – объяснил Роланд. – Мне в Лондоне попалось… так, одно письмо. И я приехал посоветоваться с доктором Бейли… Только и всего. Это может быть… – он хотел сказать «ужасно важно», но, спохватившись, поправился: – довольно-таки важно.
   «Может быть, это переворот в литературоведении», – чуть не добавил он, но снова спохватился: чутьё подсказало, что лучшая тактика – не болтать лишнего.
   – Эта находка может придать нашим с мисс Бейли исследованиям, нашей научной работе другое направление. Никто даже не знал, что они были знакомы.
   – Гм, – произнёс сэр Джордж. – Дайте-ка сюда эти пачки. Спасибо. Лучше вернёмся и покажем Джоан. И разберёмся, есть в них какой прок или нет. Или, может, вы желаете тут ещё во что-нибудь заглянуть?
   Он прошёлся по стенам лучом фонаря, мелькнули косо висящая репродукция «Прозерпины» лорда Лейтона и декоративная вышивка крестом: какой-то девиз; какой – под налётом пыли не разглядеть.
   – Не сейчас, – сказала Мод.
   – Пока что нет, – подхватил Роланд.
   – А может, вы сюда больше и не попадёте, – скорее пригрозил, чем пошутил сэр Джордж из темноты, откуда бил луч света, и фонарь повернулся к выходу. Все пустились в обратный путь; в руках у сэра Джорджа были пачки писем, у Мод – опустевший кокон из полотна и шёлка, Роланд нёс кукол: им владело глухое чувство, что оставлять их в темноте жестоко.
   Находка взволновала леди Бейли до глубины души. Все расселись возле камина. Сэр Джордж положил письма на колени жене, и она перебирала и перебирала их под жадными взглядами двух литературоведов. Роланд рассказал наполовину придуманную историю о найденном им «так, одном письме», не уточняя, когда и где он его нашёл.
   – Так это, значит, было любовное письмо? – с наивной прямотой спросила леди Бейли.
   – Нет, что вы, – ответил Роланд и добавил: – Но с таким, знаете, чувством написано – видно, что о чём-то важном. Это был черновик первого письма. Для моей работы это письмо имело такое значение, что я и приехал сюда навести у доктора Бейли кое-какие справки о Кристабель Ла Мотт.
   А самому при этом хотелось спрашивать, спрашивать. Дату, ради всего святого, назовите дату на первом письме Падуба! Это то самое письмо? Как письма оказались вместе? Сколько продолжалась переписка, что ответила Кристабель, что за история с Бланш и Чужим?..
   – Ну-с, так как же нам поступить? – напыщенно, с расстановкой вопросил сэр Джордж. – Какого вы мнения, молодой человек? Вы, миссис Бейли?
   – Пусть кто-нибудь их прочитает, – предложила Мод. – А…
   – И вы, разумеется, думаете, что прочитать следует вам?
   – Мне… нам бы, конечно, хотелось. Очень бы хотелось.
   – Американке, понятное дело, тоже.
   – Конечно. Если бы она о них знала.
   – Вы ей расскажете?
   Мод колебалась. Сэр Джордж не сводил с неё яростных синих глаз: в отблеске камина взгляд его казался особенно цепким.
   – Нет, пожалуй. Во всяком случае, пока нет.
   – Охота быть первой?
   Мод вспыхнула.
   – Конечно. Всякому было бы охота. На моём… на нашем месте.
   – Ну, Джордж, ну что страшного, если они прочтут? – вмешалась Джоан Бейли, достав первое письмо из конверта и бросая на него не жадные, а любопытные взгляды.
   – Во-первых, я терпеть не могу, когда тревожат прах. К чему копаться в грязном белье нашей блажной сказочницы? Пусть сохранит после смерти своё доброе имя, бедняжка.
   – У нас и в мыслях нет копаться в грязном белье, – возразил Роланд. – Тут, кажется, никакой грязи. Я просто надеюсь… что он писал ей о своих взглядах на поэзию… на историю… о таких вот вещах. Это был один из самых плодотворных периодов его творчества… Вообще-то его письма далеко не шедевры… Он ей писал, что она его понимает – в том письме, которое я… которое я видел. Он писал…
   – Во вторых, Джоанн, что нам вообще известно об этих двух субъектах? Откуда мы знаем, что эти… документы следует показывать именно им? Писем вон какая груда: два дня придётся читать. Ты же понимаешь, из рук я их не выпущу.
   – Пусть приезжают сюда, – сказала леди Бейли.
   – Здесь чтения больше чем на два дня, – заметила Мод.
   – Леди Бейли, – отважился Роланд, – письмо, которое я видел, – черновик первого письма. Это оно? Что в нём говорится?
   Леди Бейли надела очки, и её приятное крупное лицо украсилось двумя кружками. Она прочла:
 
   Многоуважаемая мисс Ла Мотт.
 
   Наша с Вами беседа за завтраком у любезного Крэбба доставила мне несказанное наслаждение. Ваши мудрые и проницательные суждения заставили забыть легкомысленные остроты студиозусов и затмили даже повествование нашего хозяина о нахождении им Виландова бюста. Могу ли я надеяться, что и Вам беседа наша пришлась по душе? Могу ли я также иметь удовольствие навестить Вас? Мне известно, что жизнь Ваша протекает в совершенном покое, но обещаю, что ничем Вашего покоя не потревожу: я хочу лишь побеседовать с Вами о Данте и Шекспире, о Водсворте и Кольридже, о Гёте и Шиллере, о Вебстере и Форде , о сэре Томасе Брауне et hoc genus omne [37], не исключая, разумеется, и Кристабель Ла Мотт и задуманного ею величественного произведения о Фее. Настоятельно прошу Вас дать мне ответ. Вы, смею думать, знаете, как счастлив будет увериться в Вашем согласии
 
Ваш покорнейший слуга Рандольф Генри Падуб.
 
    А ответ? – спросил Роланд. – Ответ? Простите, мне просто не терпится узнать… Я давно ломаю голову, ответила она или нет, а если ответила, то как.
   Леди Бейли, не спеша, словно ведущая, которая хочет подогреть нетерпение телезрителей, объявляя победительницу конкурса на лучшую актрису года, взяла верхнее письмо из второй пачки.
 
   Многоуважаемый мистер Падуб.
 
   Право же, я не интересничаю, изображая неприступность – посмею ли я так унижать Вас и себя самое, – и как Вы сами можете унижать себя подобными подозрениями? Да, я живу уединённо, замкнувшись в мире своих мыслей – такая жизнь мне отрадна, – но отнюдь не как принцесса в лесной глуши, а больше как упитанная и самодовольная паучиха посреди своей блистающей сети, да простится мне это несколько неприятное сравнение. Величайшую симпатию вызывает у меня Арахна – особа, достигшая совершенства в плетении узоров и подчас склонная с беспримерной свирепостью язвить всякого чужака, явился ли он засвидетельствовать своё почтение или вломился просто так: различий между ними она не делает или, как часто случается, замечает слишком поздно. Собеседница я, право, неискусная: речь моя не отмечена изяществом, а что до мудрости, которую Вы углядели в моих суждениях, то за мудрость Вы приняли – должно быть, приняли – отсвет Вашего собственного сияния на бугристой поверхности безжизненной луны. Я – это то, что выходит из-под моего пера, мистер Падуб, перо – всё, что есть во мне лучшего, и в знак добрых чувств, которые я питаю к Вам, прилагаю к письму своё стихотворение. Разве не предпочтёте вы стихотворение, пусть и далёкое от совершенства, тартинкам с огурцом, пусть и умело приготовленным, тонко нарезанным, в меру посоленным? Без сомнения, предпочтёте – как предпочла бы и я. Паучиха в стихотворении – не я, существо с шёлковым характером, а моя куда более свирепая и работящая сестрица. Как не восхищаться их старательностью без надсады? Вот если бы и стихи выплетались так же легко, как шёлковая нить. Я пишу вздор, но если Вам будет угодно продолжить переписку, Вы получите глубокомысленные рассуждения о Присносущем Нет, о Шлейермахеровом Покрывале Иллюзии, о Райском Млеке – о чём только пожелаете.
 
Ваша в некотором смысле покорная Кристабель Ла Мотт.
 
   Леди Бейли читала медленно, многозначительно выделяя незначительные слова, «et hoc genus omne» и «Apaxна» она выговорила с запинкой. В таком чтении, как показалось Мод и Роланду, подлинный словесный рисунок и чувства Падуба и Ла Мотт словно подёрнулись матовым стеклом. Зато сэр Джордж, видимо, оценил чтение жены более чем снисходительно. Взглянув на часы, он объявил:
   – Время поджимает. Давайте почитаем их, как я – романы Дика Фрэнсиса: не бьюсь над разгадкой, а сразу заглядываю в конец. А потом мы их, пожалуй, уберём, и я подумаю, как мне лучше ими распорядиться. Посоветуюсь. Да. Порасспрошу, что да как. Вам ведь всё равно уже пора, да?
   Это был не вопрос. Сэр Джордж ласково взглянул на жену:
   – Читай, Джоанн. Чем там на деле кончилось? Леди Бейли пробежала глазами оба листка.
   – Она, кажется, просит его возвратить её письма. А его письмо – ответ.
 
   Дорогой Рандольф.
   Итак, всё кончено. Я рада этому – да, рада от всей души. Ты, без сомнения, тоже, не правда ли? Напоследок мне хотелось бы получить обратно свои письма – все до единого – не потому, что я сомневаюсь в твоей порядочности, просто они теперь мои, тебе они больше не принадлежат. Я знаю, ты поймёшь меня – по крайней мере в этом.
Кристабель.
 
   Друг мой.
   Ты спрашивала свои письма – вот они. Готов дать ответ за каждое. Два письма мною сожжены, и среди оставшихся есть – без сомнения, есть – такие, которым следовало бы поскорее предназначить ту же участь. Но покуда они в моих руках, я не в силах уничтожить больше ни одного листа – ни одной написанной тобою строки. Письма эти – письма удивительного поэта, и свет этой неколебимой истины не могут угасить даже смятенные, противоборствующие чувства, с которыми я на них гляжу, пока они ещё занимают некоторое место в моей жизни – пока они мои. Ещё полчаса – и они перестанут быть моими: я уже упаковал их, приготовил к отправке, а ты поступай с ними как знаешь. Я думаю, тебе следует их сжечь, однако если бы Абеляр предал уничтожению слова верности Элоизы, если бы Португальская монахиня обрекла себя на молчание, разве не стала бы наша духовная жизнь скуднее, разве не утратили бы мы толику своей мудрости? Мне кажется, что ты уничтожишь их: жалость тебе незнакома, постичь всю меру твоей безжалостности мне ещё предстоит, я лишь начинаю её постигать. И всё же, если нынче ли, в будущем ли я смогу оказать тебе дружескую услугу, то надеюсь, что ты без колебаний обратишься ко мне.
   Из прошедшего я не забуду ничего. Забывать не в моей натуре. (Прощать… но что нам теперь говорить о прощении?) Поверь, в прочном воске упрямой моей памяти оттиснуто каждое слово, написанное и произнесённое – и не только слова. Запечатлелась, заметь, каждая мелочь, всё до тонкостей. Сожжёшь письма – они до конца дней моих обретут посмертное существование у меня в памяти, подобно тому как сетчатка глаза, следящего падение ракеты, удерживает светлый след по её угасании. Я не верю, что ты сожжёшь их. Я не верю, что ты их не сожжёшь. О решении своём ты, я знаю, меня не известишь, так что полно мне марать бумагу в безнадежной надежде на ответ, которого мне уже не предвкушать: все ответы – будоражащие, непохожие, чаще всего восхитительные – в прошлом.
   Я думал когда-то, что мы станем друзьями. Рассудок говорит, что твоё крутое решение справедливо, но мне грустно терять доброго друга. Если когда-нибудь ты попадёшь в беду – впрочем, ты знаешь, я уже написал. Ступай с миром. Удачных тебе стихов.
 
Твой в некотором смысле покорнейший Р. Г. П.
 
    А вы говорили – никакого грязного белья, – обратился сэр Джордж к Роланду странным тоном: укоризна пополам с удовлетворением.
   Роланд при всей своей кротости почувствовал, что копившаяся в душе досада начинает его душить. Его раздражал бесцветный голос леди Бейли, сбивчиво читавшей письмо Падуба – не письмо, а музыка, если прочесть самому, про себя, – он мучился невозможностью завладеть этими потрясающими документами замедленного действия и заняться ими самостоятельно.
   – Нам ещё ничего не известно, – сдавленным голосом, едва сдерживаясь, возразил он. – Надо сперва просмотреть всю переписку.
   – Шумиха поднимется.
   – Не то чтобы шумиха. Они имеют скорее литературную ценность…
 
   Мод лихорадочно прикидывала, с чем можно сравнить эту находку, но аналогии подворачивались слишком уж вызывающие. Всё равно что найти… любовные письма Джейн Остин.
   – Знаете, когда читаешь собрание писем любого писателя, когда читаешь её биографию, складывается впечатление, будто что-то упущено, до чего-то биографы не добрались – какое-то важное, переломное событие, нечто такое, что самой поэтессе было дороже всего. Всегда оказывается, что какие-то письма уничтожены – чаще всего как раз самые-самые. Вполне вероятно, что в судьбе Кристабель это и были такие письма. Он – Падуб, – видимо, так и считал. Он сам пишет.
   – Как интересно! – ахала Джоан Бейли. – Это же надо как интересно!
   Упрямый, подозрительный сэр Джордж стоял на своём:
   – Мне надо посоветоваться.
   – Посоветуйся, голубчик, – согласилась жена. – Только не забудь, что это мисс Бейли оказалась такой сообразительной и нашла твоё сокровище. И мистер Митчелл.
   – Если вы, сэр, всё-таки согласитесь предоставить Мне… нам возможность поработать с письмами, мы сможем вам объяснить, что из них явствует… сможем сказать, какое они имеют научное значение… возможна ли их публикация… Уже из того, что я увидела, понятно, что в свете этого открытия мне придётся внести в свою работу серьёзные уточнения… Если не принимать его в расчёт, получится совсем не то… И у доктора Митчелла с его работой о Падубе тоже: к нему это тоже относится.
   – Да-да, – подхватил Роланд. – Придётся изменить всё направление исследования.
   Сэр Джордж посматривал то на Роланда, то на Мод.
   – Может быть. Очень может быть. Но почему я должен доверить письма именно вам?
   – Как только о них станет известно, – предупредил Роланд, – к вам сюда целые толпы повалят. Толпы.
   Мод, которая как раз этого и боялась, обожгла Роланда добела раскалённым взглядом. Но сэр Джордж, как и рассчитывал Роланд, понятия не имел ни об Аспидсе, ни о Собрайле, он опасался нашествия паломников и паломниц вроде Леоноры Стерн.
   – Этого ещё не хватало!
   – Мы составим вам каталог всех писем. С описанием. Кое-какие перепечатаем на машинке – с вашего разрешения…
   – Не торопитесь. Я ещё посоветуюсь. И больше мне пока добавить нечего. Так будет справедливо.
   – Когда вы примете окончательное решение, сообщите, пожалуйста, нам, – попросила Мод.
   – Непременно сообщим, – пообещала Джоан Бейли. – Непременно.
   Её ловкие руки собрали лежавшие на коленях письма, уложили в стопку, выровняли края.
 
   Машина мчалась по тёмной дороге. Роланд и Мод перебрасывались отрывистыми деловыми замечаниями, а воображение их тем временем корпело над чем-то совсем другим.
   – Нас вместе осенило. Что про их настоящую ценность лучше помалкивать. (Мод.)
   – Они стоят бешеные деньги. (Роланд.)
   – Если бы про них узнал Мортимер Собрайл…
   – Они уже завтра оказались бы в Гармония-Сити.
   – И сэру Джорджу перепал бы порядочный куш. Хватило бы на ремонт дома.
   – А я даже не представляю, сколько бы ему перепало.
   – Я в ценах не разбираюсь. Может, рассказать Аспидсу? По-моему, этим письмам место в Британском музее. Они же что-то вроде национального достояния.
   – Это любовные письма.
   – Похоже на то.
   – Может, сэру Джорджу присоветуют обратиться к Аспидсу. Или Собрайлу.
   – Боже упаси, только не к Собрайлу. Не сейчас.
   – Если ему посоветуют обратиться в университет, там его скорее всего направят ко мне.
   – А если ему посоветуют обратиться в «Сотби», то пропали письма. Попадут в Америку или ещё куда-нибудь, в лучшем случае к Аспидсу. Не пойму, почему мне этого так не хочется. Чего я прицепился к этим письмам? Они же не мои.
   – Потому, что мы их нашли. И ещё… ещё потому, что они личные.
   – Но что нам за радость, если он будет держать их под спудом?
   – Теперь, когда мы про них знаем, радости действительно немного.
   – Не заключить ли нам с вами такой… договор, что ли? Если один из нас разведает что-нибудь ещё, пусть сообщит другому – и никому больше. Ведь это касается обоих поэтов в равной степени, и в дело могут вмешаться люди с самыми разными интересами.
   – Леонора…
   – Расскажете ей – всё тут же станет известно Аспидсу и Собрайлу, а они куда предприимчивее её.
   – Логично. Будем надеяться, что он обратится в Линкольнский университет и его направят ко мне.
   – Я умираю от любопытства.
   – Будем надеяться, он не станет тянуть с ответом.
 
   Однако ждать новых известий о письмах и сэре Джордже пришлось долго.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

   Вкус, ставший страстью, приводил его
   В невзрачные мещанские жилища
   С их затхлостью семейных чаепитий;
   Лощёный и улыбчивый еврей
   Ведёт его среди аляповатых
   Шкафов и прочих «мёбелей» к столу
   Под кубовым покровом Дня Седьмого,
   Обшитым выцветшими полосами
   Когда-то бурой и пунцовой ткани.
   Здесь из закрытого на семь замков
   Нелепого пузатого комода,
   Из дивной мягкости чехлов шелковых
   Достанут и разложат перед ним
   Лазурно-аметистовую древность:
   Две дюжины дамасских изразцов
   Хором небесных ярче, тоньше цветом
   Чем оперение на шее павы.
   И мёртвых светочей воскресший свет
   Ему был слаще мёда, и тогда
   Он ясно видел, чем живёт и дышит,
   И не жалел он золота за право
   Глядеть ещё, ещё…
Р. Г. Падуб, «Великий Собиратель»

 
   Ванная представляла собой длинное узкое помещение цвета засахаренного миндаля, отбиравшее не так уж много площади у жилых комнат. На полу – иссера-лиловые кафельные плитки. Некоторые – не все – украшали зыбкие очертания собранных в букеты белых лилий: работа итальянских дизайнеров. Таким же кафелем были в половину высоты облицованы стены, а выше пестрели виниловые обои с волнистым узором, по которым расползлись лучащиеся шары, восьмилапые твари, морские моллюски – ярко-багровые, розовые. В тон им – дымчато-розовые ванна, раковина, унитаз и разнообразные приспособления из керамики: держатели для туалетной бумаги и бумажных полотенец, кружка с зубными щётками на блюде вроде губной пластины, какими щеголяют негры из африканских племён, полочка в форме ракушки, а на ней гладенькие яйцевидные куски мыла, тоже розовые и багровые. На тщательно протёртых виниловых шторах розовел нарисованный рассвет и громоздились пухлые, тронутые румянцем облака. Возле ванны лежал крапчатый, тёмно-лиловый коврик на резиновой, под кожу, подкладке, и такой же коврик полукругом обхватывал постамент унитаза. На крышке унитаза, словно чепчик с оборками, красовался чехол из того же материала, подбитый чем-то мягким. На закрытом унитазе, чутко прислушиваясь к каждому шороху в доме, напряжённо-сосредоточенный, примостился профессор Мортимер П. Собрайл. Он возился с пачкой бумаг, фонарём в чёрном резиновом корпусе и каким-то чёрным матовым ящичком средних размеров, который умещался у профессора на коленях, не упираясь в стену.
   Это была не та обстановка, к которой привык Собрайл. Но привкус несообразности и недозволенности приятно щекотал ему нервы. На профессоре был длинный халат из чёрного шёлка с малиновыми отворотами, под ним – чёрная шёлковая пижама, отделанная малиновым кантом, нагрудный карман украшала монограмма. По чёрному бархату шлёпанцев, напоминавшему кротовью шкурку, золотой нитью вышита женская голова то ли с лучистым сиянием, то ли со вздыбленными волосами. Шлёпанцы были изготовлены в Лондоне по описанию самого Собрайла. Рисунок повторял скульптурное изображение на портике здания, где помещалось одно из старейших подразделений Университета Роберта Дэйла Оуэна, Мусейон Гармонии, названный так в подражание Древней александрийской академии, этого «гнездовья муз».[38] Скульптура изображала мать муз Мнемозину – правда, сегодня мало кто узнавал её без подсказки, а те, кто нахватал кое-какие крохи образованности, принимали её за Медузу. Неброская, без особых претензий виньетка в виде головы Мнемозины украшала и почтовую бумагу, на которой писал Собрайл. Но его перстень с печаткой, внушительным ониксом, носил другое изображение – крылатого коня. Этот перстень, принадлежавший когда-то Рандольфу Генри Падубу, лежал сейчас на краю раковины, над которой Собрайл только что вымыл руки.
 
   Из зеркала на Собрайла смотрело тонкое правильное лицо. Серебристые волосы, подстриженные самым изысканным и беспощадным образом, очки-половинки в золотой оправе, поджатые губы – поджатые не по-английски, а по-американски, без чопорности: человек с такими губами не станет глотать гласные и цедить слова. Подтянутая сухопарая фигура, американские бёдра, на которые так и просится элегантный ремень или – призрак из другого мира – ковбойский ремень с кобурой.
   Собрайл дёрнул шнур, и обогреватель, зашипев, умерил пыл. Профессор щёлкнул выключателем чёрного ящика. В ящике тоже раздалось короткое шипение, полыхнула вспышка. Собрайл включил фонарь и пристроил его на краю раковины так, чтобы луч падал на ящик. Затем погасил общий свет и принялся за работу, управляясь с откидными лотками и выключателями ящика с ловкостью заправского фотографа. Двумя пальцами он бережно извлёк из конверта письмо – старинное письмо, – умело разгладил складки, поместил в ящик, закрыл крышку, нажал кнопку…
   Чёрный ящик – устройство, которое Собрайл придумал и усовершенствовал ещё в пятидесятые годы, – был ему очень дорог, он ни за что не променял бы этот аппарат, не один десяток лет служивший ему верой и правдой, на более современную и более удобную технику. В поисках документов, написанных рукой Падуба, профессор мастерски набивался на приглашения в такие дома, где другому и в голову бы не пришло их искать. Во время одного такого визита он пришёл к заключению, что неплохо бы как-нибудь фиксировать найденные материалы для себя: на тот случай, если владелец, вопреки интересам науки, откажется продать находку или даже не позволит снять копию – пару раз такое действительно случалось. Кое-что из этих тайком сделанных копий оказывалось потом единственным воспроизведением документа, который канул без следа. Впрочем, с нынешней находкой такого не произойдёт: судя по всему, стоит миссис Дэйзи Уопшотт услышать, какую сумму ей предлагают за сокровище, оставленное в наследство покойным мужем – а её, кажется, устроит и умеренное вознаграждение, – и она уступит письма без колебаний. Но прежде бывало всякое, и если она всё-таки заупрямится, другого шанса не будет. Завтра Собрайлу предстоит вернуться в уютный отель на Пиккадилли.