— Это… ваша дочь?
— И не говорите, — отвечает ей эта милая женщина. — Еще совсем крошкой она кричала в кондитерской: «Долой конфеты!»
Но Анж Биони протестует. Налоговый инспектор, он не может допустить, чтобы любовь не была зарегистрирована. Он отхлебывает глоток кофе и уверяет, что при всем том он человек широких взглядов. Потом делает еще глоток и соглашается, что отель, надо сказать, иногда все же предшествует алтарю, вместо того чтобы за ним следовать. «Но кто же тогда отец, по вашей системе? Как вы, мадемуазель, его определите?» Многие зевают. Переходим к ликерам. Не знаю уж каким образом, зашла речь о королеве Елизавете. Батист пользуется этим, чтобы опять напасть на Эмелину. Король достаточно великодушен, чтобы сделать свою жену королевой; королева же может сделать своего мужа только принцем-консортом. Эмелина тут же переворачивает этот аргумент по-своему: вот до чего доходит дискриминация женщин! Королева не настолько королева, чтобы сделать своего мужа королем, — вот в чем суть. Переходим к сигарам. Эмелина продолжает ратовать за эмансипацию своих сестер — царствующих и всех прочих…
— Анж, время-то идет, — говорит наконец мадам Биони. — Не пора ли нам освободить зал?
23
24
25
— И не говорите, — отвечает ей эта милая женщина. — Еще совсем крошкой она кричала в кондитерской: «Долой конфеты!»
Но Анж Биони протестует. Налоговый инспектор, он не может допустить, чтобы любовь не была зарегистрирована. Он отхлебывает глоток кофе и уверяет, что при всем том он человек широких взглядов. Потом делает еще глоток и соглашается, что отель, надо сказать, иногда все же предшествует алтарю, вместо того чтобы за ним следовать. «Но кто же тогда отец, по вашей системе? Как вы, мадемуазель, его определите?» Многие зевают. Переходим к ликерам. Не знаю уж каким образом, зашла речь о королеве Елизавете. Батист пользуется этим, чтобы опять напасть на Эмелину. Король достаточно великодушен, чтобы сделать свою жену королевой; королева же может сделать своего мужа только принцем-консортом. Эмелина тут же переворачивает этот аргумент по-своему: вот до чего доходит дискриминация женщин! Королева не настолько королева, чтобы сделать своего мужа королем, — вот в чем суть. Переходим к сигарам. Эмелина продолжает ратовать за эмансипацию своих сестер — царствующих и всех прочих…
— Анж, время-то идет, — говорит наконец мадам Биони. — Не пора ли нам освободить зал?
23
Он ушел; теперь он будет приходить к нам только в гости, в сопровождении спутницы его новой жизни. Скоро он утратит общие для всех нас привычки, ставшие уже непроизвольными навыками, забудет, где обычно лежит щетка, консервный нож, открывалка для бутылок. Наш сын уже не принадлежит к числу тех, кого называют детьми в собственном смысле этого слова, относящегося ко всем, кто без различия в возрасте продолжает жить в родительском доме. Теперь он сделался женатым сыном. Но до того, как он станет для нас получужим, отсутствие его еще много недель будет ощущаться сильнее, чем прежде ощущалось его присутствие. Комната его по-прежнему остается его комнатой. Мы еще долго будем говорить: «Ты видел? У Жаннэ потрескался потолок». Нам будет недоставать его умелых рук: «Ну вот! Кто же теперь починит нам выключатель?»
Его место за столом, справа от Бертиль, оставалось пустым. Обэн, которому следовало бы пересесть туда со своего места слева от матери, не осмеливается на эту рокировку. Многие стороны жизни, с которыми мы раньше соприкасались, исчезли для нас вместе с приятелями Жаннэ: исчезла электроника, о которой эти юные очкарики вели увлеченные и непонятные нам разговоры; исчез спорт — перед нами больше не появляются мускулистые атлеты в майках с эмблемами своих клубов, и Бландине уже не приходится возмущаться, как прежде, когда ее заставляли смотреть по телевидению какой-нибудь матч вместо театральной программы.
Тем более жестоким ударом было для нас неожиданное решение Саломеи. Бертиль вернулась встревоженная: ей, как и мне, не понравился разговор дочери с доктором Флормонтэном; к тому же по возвращении из Ланьи она слышала, как Саломея позвонила ему и о чем-то говорила с ним вполголоса, а потом даже словом об этом не обмолвилась. Наступление начала в воскресенье днем мадам Резо, оставшаяся у нас на уик-энд. Когда Бертиль сказала, что Саломея плохо выглядит, та призналась, что действительно похудела на три кило.
— Она же целый день на ногах, — вмешалась мадам Резо. — С утра до вечера носится по Парижу, бегает по этажам… Да еще тратит час на дорогу туда да час обратно, причем в самую толчею.
И в самом деле, Саломея работала теперь не только на авеню Шуази в конторе Макса. Она ездила показывать квартиры в его домах, разбросанных чуть ли не по всему Парижу. Кроме твердого жалованья, она еще получала определенный процент и хорошо справлялась с работой, но бабушке очень часто приходилось завтракать без нее.
— Как она может все это выдержать? — продолжала мадам Резо. — Надо избавить ее по крайней мере от езды на работу и домой. Она вполне может жить у меня.
— И мы ее совсем не будем видеть, — почти резко сказала Бертиль. Благодарю вас, но я вовсе не желаю разлучаться со своей дочерью. Согласитесь, что место ее скорее со мной, чем с вами.
— Разве об этом речь? — вкрадчиво заметила мадам Резо. — В таком возрасте для Саломеи главное — не вы и не я, а ее работа. Мне удалось ее устроить. И я хочу только, чтобы она могла сохранить это место. Но если вы предпочитаете, чтобы она так моталась…
Прервав разговор, Бертиль поспешно ушла в кухню — у нее это признак решительного несогласия. Матушка встала и, проходя мимо меня, спросила:
— А ты что об этом думаешь?
Я сделал ошибку, ответив:
— Знаете, мы в семье живем очень дружно. И нам не хочется никого терять.
— А что я тебе говорила, бабуля? — сказала Саломея.
— Пройдемся со мной немного, милочка, — предложила мадам Резо, уже не обращая на меня внимания. — От вашего центрального отопления я просто задыхаюсь. Надо подышать свежим воздухом.
Саломея пошла с ней прогуляться по бульвару Баллю. Неужели мадам Резо полагала, что отъезд моей дочери как-то уравновесит для меня уход Жаннэ? Если так, то какая наивность! И до чего же плохо она меня знает! В молодости я ненавидел мамашу или, вернее, ненавидел ее ненависть ко мне. Ничуть не больше была мне по вкусу ее любовь к Саломее. Мне это казалось грабежом, а кроме того, я усматривал в этом нечто противоестественное. Матушкину игру я понимал таким образом: она добивалась того, чтобы в конце концов Саломея почувствовала себя здесь непрошеной гостьей, то есть чтобы я как бы прогнал ее, а она, матушка, приютила. Надо было избежать этой ловушки.
Но матушка — об этом я узнал лишь позже — выложила другие козыри. Когда Саломея появилась после прогулки, немного опередив бабушку, которая, пыхтя, поднималась по лестнице, Бертиль, Бландина, Обэн и я, смотревшие в это время фильм, сразу же обратили внимание на то, что вид у нее какой-то странный. Она прошла через комнату, не глядя на нас.
— Ты что, плохо себя чувствуешь, детка? — спросила Бертиль.
— Нет, нет, — ответила Саломея и, на ходу захватив какой-то журнал, поднялась к себе и стала играть на скрипке.
За ужином Саломея, как мне показалось, держалась не более отчужденно и не более натянуто, чем всегда. Она только избегала встречаться взглядом с нами, в том числе и с бабушкой. Она очень рано собралась спать и слабым голосом объявила:
— Правда, я очень устала. Раз бабуля предлагает мне пристанище, я уеду в понедельник и вернусь в пятницу вечером.
Потом она обошла комнату и поцеловала всех нас. Даже Обэн, очень огорченный тем, что в четверг ее не увидит, не поцеловал ее в ответ. Когда мадам Резо ответила ей долгим поцелуем, Бертиль опять ушла в кухню, и чуть погодя мы услышали, как о плитки пола с грохотом разбилась компотница.
Его место за столом, справа от Бертиль, оставалось пустым. Обэн, которому следовало бы пересесть туда со своего места слева от матери, не осмеливается на эту рокировку. Многие стороны жизни, с которыми мы раньше соприкасались, исчезли для нас вместе с приятелями Жаннэ: исчезла электроника, о которой эти юные очкарики вели увлеченные и непонятные нам разговоры; исчез спорт — перед нами больше не появляются мускулистые атлеты в майках с эмблемами своих клубов, и Бландине уже не приходится возмущаться, как прежде, когда ее заставляли смотреть по телевидению какой-нибудь матч вместо театральной программы.
Тем более жестоким ударом было для нас неожиданное решение Саломеи. Бертиль вернулась встревоженная: ей, как и мне, не понравился разговор дочери с доктором Флормонтэном; к тому же по возвращении из Ланьи она слышала, как Саломея позвонила ему и о чем-то говорила с ним вполголоса, а потом даже словом об этом не обмолвилась. Наступление начала в воскресенье днем мадам Резо, оставшаяся у нас на уик-энд. Когда Бертиль сказала, что Саломея плохо выглядит, та призналась, что действительно похудела на три кило.
— Она же целый день на ногах, — вмешалась мадам Резо. — С утра до вечера носится по Парижу, бегает по этажам… Да еще тратит час на дорогу туда да час обратно, причем в самую толчею.
И в самом деле, Саломея работала теперь не только на авеню Шуази в конторе Макса. Она ездила показывать квартиры в его домах, разбросанных чуть ли не по всему Парижу. Кроме твердого жалованья, она еще получала определенный процент и хорошо справлялась с работой, но бабушке очень часто приходилось завтракать без нее.
— Как она может все это выдержать? — продолжала мадам Резо. — Надо избавить ее по крайней мере от езды на работу и домой. Она вполне может жить у меня.
— И мы ее совсем не будем видеть, — почти резко сказала Бертиль. Благодарю вас, но я вовсе не желаю разлучаться со своей дочерью. Согласитесь, что место ее скорее со мной, чем с вами.
— Разве об этом речь? — вкрадчиво заметила мадам Резо. — В таком возрасте для Саломеи главное — не вы и не я, а ее работа. Мне удалось ее устроить. И я хочу только, чтобы она могла сохранить это место. Но если вы предпочитаете, чтобы она так моталась…
Прервав разговор, Бертиль поспешно ушла в кухню — у нее это признак решительного несогласия. Матушка встала и, проходя мимо меня, спросила:
— А ты что об этом думаешь?
Я сделал ошибку, ответив:
— Знаете, мы в семье живем очень дружно. И нам не хочется никого терять.
— А что я тебе говорила, бабуля? — сказала Саломея.
— Пройдемся со мной немного, милочка, — предложила мадам Резо, уже не обращая на меня внимания. — От вашего центрального отопления я просто задыхаюсь. Надо подышать свежим воздухом.
Саломея пошла с ней прогуляться по бульвару Баллю. Неужели мадам Резо полагала, что отъезд моей дочери как-то уравновесит для меня уход Жаннэ? Если так, то какая наивность! И до чего же плохо она меня знает! В молодости я ненавидел мамашу или, вернее, ненавидел ее ненависть ко мне. Ничуть не больше была мне по вкусу ее любовь к Саломее. Мне это казалось грабежом, а кроме того, я усматривал в этом нечто противоестественное. Матушкину игру я понимал таким образом: она добивалась того, чтобы в конце концов Саломея почувствовала себя здесь непрошеной гостьей, то есть чтобы я как бы прогнал ее, а она, матушка, приютила. Надо было избежать этой ловушки.
Но матушка — об этом я узнал лишь позже — выложила другие козыри. Когда Саломея появилась после прогулки, немного опередив бабушку, которая, пыхтя, поднималась по лестнице, Бертиль, Бландина, Обэн и я, смотревшие в это время фильм, сразу же обратили внимание на то, что вид у нее какой-то странный. Она прошла через комнату, не глядя на нас.
— Ты что, плохо себя чувствуешь, детка? — спросила Бертиль.
— Нет, нет, — ответила Саломея и, на ходу захватив какой-то журнал, поднялась к себе и стала играть на скрипке.
За ужином Саломея, как мне показалось, держалась не более отчужденно и не более натянуто, чем всегда. Она только избегала встречаться взглядом с нами, в том числе и с бабушкой. Она очень рано собралась спать и слабым голосом объявила:
— Правда, я очень устала. Раз бабуля предлагает мне пристанище, я уеду в понедельник и вернусь в пятницу вечером.
Потом она обошла комнату и поцеловала всех нас. Даже Обэн, очень огорченный тем, что в четверг ее не увидит, не поцеловал ее в ответ. Когда мадам Резо ответила ей долгим поцелуем, Бертиль опять ушла в кухню, и чуть погодя мы услышали, как о плитки пола с грохотом разбилась компотница.
24
Редко можно быть уверенным в счастье другого человека. Красота, здоровье, власть, богатство и любовь, даже когда они все в наличии, не могут служить залогом счастья, так же как чудесные краски на палитре художника вовсе не служат залогом того, что он создаст шедевр. Во всяком случае, пока это счастье не сотрется от постоянного соприкосновения с действительностью, его размеры, его ценность и даже само его существование ускользают от нас. Едва ли можно доверяться внешним признакам. С тех пор как мадам Резо покончила счеты с жизнью, я не раз спрашивал себя, случалось ли ей хоть когда-нибудь быть счастливой — она сама вряд ли задала бы себе подобный вопрос и даже не произнесла бы этого слова, — и отвечал: если она когда-либо изведала счастье, то лишь этой весной, с Саломеей.
Как она нам и предсказывала, мы остались одни с нашими родными детьми. В принципе Саломея собиралась проводить дома два дня и три ночи в неделю. Некоторое время она строго следовала этому намерению. Она возвращалась поздно, оставляла свой «остин» во дворе и входила в столовую, держа папку под мышкой, с тем выражением на лице, которое мать ее называла «улыбкой торгового агента». Она была приветлива, но если прежде нежно обнимала каждого из нас, то теперь ограничивалась легким прикосновением губами и старалась как можно скорее чем-нибудь заняться: помочь Обэну написать сочинение или решить задачу по математике, сыграть в подвале партию в пинг-понг с Бландиной — это помогало ей восстановить душевное равновесие и даже развеселиться. Ее отношения с братом и сестрой внешне оставались прежними, переменилась она только к нам. Но если после истории с Гонзаго Саломея заперлась от нас на ключ, то теперь она повернула этот ключ на два оборота. Приученная помогать матери, она не уклонялась от этого, она даже охотно занималась хозяйством, но делала все почти молча.
— У меня такое впечатление, — заметила мне Бертиль, — будто я наняла за стол и квартиру англичанку, которая ни слова не знает по-французски.
О себе я уже и не говорю: Саломея старалась не показывать вида, что она меня избегает. Это ей плохо удавалось. В итоге она стала все реже бывать у нас, чтобы не выслушивать вопросов вроде такого: «В конце концов, что ты против нас затаила?» Ответ ее, всегда один и тот же: «Да нет же, право, ничего!» — нисколько нас не успокаивал. Начиная с апреля она стала появляться только через раз, и в результате мы виделись с ней даже реже, чем с Жаннэ, который переходил разделявший нас мост каждую неделю, по вечерам, а кроме того, решил посвящать нам целиком один воскресный день в месяц (второе воскресенье он проводил у Биони, третье оставлял для спорта, а четвертое — для других развлечений). Правда, желая как-то возместить нам отсутствие Саломеи, мадам Резо сумела поставить у себя телефон (хотя сеть в этом районе крайне перегружена), и глубоко уязвленная Бертиль вынужденна была выслушать несколько монологов свекрови — мадам Резо оглушительно кричала в трубку, но сама практически уже не слышала того, что ей пытались сказать.
— Вы знаете, по субботам у нее особенно много работы. Иногда ей приходится встречаться с клиентами даже по воскресеньям. Макс позавчера сказал мне: «Тетушка, я хотел оказать вам услугу, но больше всего выиграл на этом я сам».
Иногда Саломея брала у нее трубку и добавляла несколько слов. Но если мадам Резо говорила только о своей внучке, то Саломея произносила какие-нибудь любезности, не упоминая о бабушке.
— Поедем.
Незачем было уточнять, куда именно. Я и сам уже подумывал о том, что неплохо было бы съездить туда. Другие не стали бы ждать так долго, и если мы до сих пор не нагрянули к нашим дамам, то лишь потому, что я сам, в прошлом жертва насильственного вмешательства в свою жизнь, не терплю слежки за другими, не выношу, когда лезут в чужие дела и ограничивают свободу другого человека, даже если дело касается моих близких. Но больше так продолжаться не могло. Мадам Резо ни разу не появлялась у нас со времени женитьбы Жаннэ — вероятно, во избежание каких-либо объяснений. Она и нас не пригласила посмотреть, как они устроились на авеню Шуази. Не могли же мы допустить, чтобы она разлучила нас с Саломеей. Не доводя дело до скандала, надо было все-таки дать ей это понять. К тому же у меня был очень хороший предлог: ремонтные работы в «Хвалебном», о которых мадам Резо и не заикалась.
Дом, хотя и расположенный в многолюдном XIII, а не в привилегированном XVI округе — где, кстати, для поддержания престижа на улице Помп жил Макс, — был целиком построен из стекла и мрамора и выглядел весьма внушительно. В холле, где пахло еще свежим лаком, меня сразу заинтриговали две вещи: объявление, обращенное к «владельцам квартир», и где-то в середине ряда почтовых ящиков из палисандрового дерева напечатанная типографским способом карточка с именем той, что проживала на восьмом этаже в квартире 87. На карточке значилось: «Мадемуазель Саломея Форю» — и внизу красным фломастером приписано: «И мадам Резо, вдова». В щели торчал номер «Уэст-Франс».
— Раз почта не вынута, скорее всего, их нет дома, — сказала Бертиль.
Их и в самом деле не оказалось дома. Все, что мы увидели на восьмом этаже, была дверь красного дерева, с глазком и тремя секретными замками, свидетельствовавшими о неискоренимой кранской подозрительности. Спустившись, мы обратились к совсем молоденькой консьержке, причесанной и разодетой, как кинозвезда, и та ответила нам одной, но весьма знаменательной фразой, из которой мы выяснили по меньшей мере два факта:
— Мадемуазель уехала в деревню со своей бабушкой.
— Ручаюсь тебе, это они.
Должно быть, консьержка описала нас достаточно точно. Кто-то уже заслонил свет в глазке, меж тем как я нажимал на кнопку, извещая о своем прибытии серией коротких звоночков; многие годы, услышав их, дети сбегали вниз по лестнице с криком: «Папа пришел! Папа пришел!»
— Ну ладно, ладно, успокойся! — раздается голос матушки, сопровождаемый лязгом отодвигаемых засовов.
Мы попадаем в прихожую, которая, в сущности, составляет часть квартиры, и сразу же — неожиданность. Художник-декоратор, конечно, не посоветовался с мадам Резо, привыкшей к доставшейся по наследству случайной мебели провинциальных жилищ, где полы прогибаются под грузом лет и старого дуба. В этой композиции, одновременно сдержанной и легкой, были учтены и объем, и цветное пятно каждого предмета: кресла, либо пламенеюще-красные, либо холодно-оливковые, выделялись на фоне ковра из козьей шерсти, брошенного на черный, как антрацит, бобрик, которым обит пол. Достаточно было увидеть здесь Саломею, чтобы понять, до чего она гармонирует с этим убранством. И напротив, мадам Резо кажется здесь столь же неуместной, как монахиня в «Фоли-Бержер». По когда мы усядемся, после ритуального сухого чмоканья в щеку, не будет сделано ни малейшего намека на владельца квартиры, на декоратора, на то, сколько все это стоило; нас даже не спросят, нравится ли вам здесь.
— Напрасно вы беспокоились, — сказала Саломея. — Мы были в «Хвалебном».
— Обычно я провожу там уик-энд, когда Саломея в Гурнэ, — сказала мадам Резо. — На этот раз я взяла ее с собой, чтобы она сама поговорила с малярами насчет своей комнаты. — И, повернувшись к настоящей хозяйке дома, она спросила: — Мы оставляем их ужинать?
— Это будет чудесно, — сказала Саломея. — Но в таком случае мне придется сходить за покупками.
— Нет, — возразила Бертиль, — нам непременно надо быть дома: часов в девять собирался зайти Батист.
— Кстати, я составила смету на первоочередные работы, — продолжала мадам Резо. — Ты вышлешь мне половину этой суммы, и я все устрою.
— Я как раз хотел попросить у вас счета.
Я сам себе противен, но все-таки вступаю в эту игру. Есть люди, возле которых легче жить в качестве их врага: камень о камень — тогда по крайней мере высекаются искры. Жалеть мамашу — все равно что пытаться проникнуть в каменную глыбу. Она решила не понимать истинной цели нашего визита. Что мы у нее оспариваем? По какому праву? Бертиль и я, мы запутались и попали в такое положение, когда естественность уживается с невероятным. О естественности в поведении Саломеи и речи быть не может: она пересиливает себя, веки у нее будто налиты свинцом, она места себе не находит. Но зато естественность поведения матушки граничит с блаженной непосредственностью. Прежде она сидела обычно на самом краешке кресла, а сейчас просто утопала в его мягкой обивке. Она располнела. Теперь это была жирная довольная кошка, которая прячет когти и показывает бархатные лапки; эмфизема легких придавала ее голосу сходство с мурлыканьем.
— Одно время я боялась, что мне придется отказаться от нашего отпуска: ведь Саломея работает еще слишком мало и пока не имеет права на отпуск.
Она уже не таится. Отныне само собой разумеется, что все зависит от Саломеи и что обсуждать здесь нечего.
— К счастью, в июле Макс закрывает свои конторы.
Бертиль встает. Горькие слова, которые ей хотелось произнести, застревают у нее в горле. Теперь у нее одно желание: поскорее уйти. Но мадам Резо настаивает, чтобы мы осмотрели квартиру. В спальне Саломеи норвежская береза, как будто прямо с витрины на улице Сент-Антуан; из любимых вещиц, создававших уютный беспорядок ее комнаты в Гурнэ, здесь нет ничего, кроме черной плюшевой пантеры, которую Гонзаго выиграл однажды в лотерее на ярмарке. В спальне мадам Резо — тиковое дерево; ей приходится спать на низком диване, над которым висит огромная фотография ее любимицы. Она бросает одинаково пылкий взгляд сначала на портрет, потом на оригинал.
— Не беспокойтесь, здесь ее не обижают, — говорит она.
Как она нам и предсказывала, мы остались одни с нашими родными детьми. В принципе Саломея собиралась проводить дома два дня и три ночи в неделю. Некоторое время она строго следовала этому намерению. Она возвращалась поздно, оставляла свой «остин» во дворе и входила в столовую, держа папку под мышкой, с тем выражением на лице, которое мать ее называла «улыбкой торгового агента». Она была приветлива, но если прежде нежно обнимала каждого из нас, то теперь ограничивалась легким прикосновением губами и старалась как можно скорее чем-нибудь заняться: помочь Обэну написать сочинение или решить задачу по математике, сыграть в подвале партию в пинг-понг с Бландиной — это помогало ей восстановить душевное равновесие и даже развеселиться. Ее отношения с братом и сестрой внешне оставались прежними, переменилась она только к нам. Но если после истории с Гонзаго Саломея заперлась от нас на ключ, то теперь она повернула этот ключ на два оборота. Приученная помогать матери, она не уклонялась от этого, она даже охотно занималась хозяйством, но делала все почти молча.
— У меня такое впечатление, — заметила мне Бертиль, — будто я наняла за стол и квартиру англичанку, которая ни слова не знает по-французски.
О себе я уже и не говорю: Саломея старалась не показывать вида, что она меня избегает. Это ей плохо удавалось. В итоге она стала все реже бывать у нас, чтобы не выслушивать вопросов вроде такого: «В конце концов, что ты против нас затаила?» Ответ ее, всегда один и тот же: «Да нет же, право, ничего!» — нисколько нас не успокаивал. Начиная с апреля она стала появляться только через раз, и в результате мы виделись с ней даже реже, чем с Жаннэ, который переходил разделявший нас мост каждую неделю, по вечерам, а кроме того, решил посвящать нам целиком один воскресный день в месяц (второе воскресенье он проводил у Биони, третье оставлял для спорта, а четвертое — для других развлечений). Правда, желая как-то возместить нам отсутствие Саломеи, мадам Резо сумела поставить у себя телефон (хотя сеть в этом районе крайне перегружена), и глубоко уязвленная Бертиль вынужденна была выслушать несколько монологов свекрови — мадам Резо оглушительно кричала в трубку, но сама практически уже не слышала того, что ей пытались сказать.
— Вы знаете, по субботам у нее особенно много работы. Иногда ей приходится встречаться с клиентами даже по воскресеньям. Макс позавчера сказал мне: «Тетушка, я хотел оказать вам услугу, но больше всего выиграл на этом я сам».
Иногда Саломея брала у нее трубку и добавляла несколько слов. Но если мадам Резо говорила только о своей внучке, то Саломея произносила какие-нибудь любезности, не упоминая о бабушке.
* * *
Наконец однажды утром в субботу, до предела возмущенная тем, что Саломея не показывалась две недели подряд и даже не сочла нужным предупредить накануне, что не явится и в этот раз, Бертиль сказала мне:— Поедем.
Незачем было уточнять, куда именно. Я и сам уже подумывал о том, что неплохо было бы съездить туда. Другие не стали бы ждать так долго, и если мы до сих пор не нагрянули к нашим дамам, то лишь потому, что я сам, в прошлом жертва насильственного вмешательства в свою жизнь, не терплю слежки за другими, не выношу, когда лезут в чужие дела и ограничивают свободу другого человека, даже если дело касается моих близких. Но больше так продолжаться не могло. Мадам Резо ни разу не появлялась у нас со времени женитьбы Жаннэ — вероятно, во избежание каких-либо объяснений. Она и нас не пригласила посмотреть, как они устроились на авеню Шуази. Не могли же мы допустить, чтобы она разлучила нас с Саломеей. Не доводя дело до скандала, надо было все-таки дать ей это понять. К тому же у меня был очень хороший предлог: ремонтные работы в «Хвалебном», о которых мадам Резо и не заикалась.
Дом, хотя и расположенный в многолюдном XIII, а не в привилегированном XVI округе — где, кстати, для поддержания престижа на улице Помп жил Макс, — был целиком построен из стекла и мрамора и выглядел весьма внушительно. В холле, где пахло еще свежим лаком, меня сразу заинтриговали две вещи: объявление, обращенное к «владельцам квартир», и где-то в середине ряда почтовых ящиков из палисандрового дерева напечатанная типографским способом карточка с именем той, что проживала на восьмом этаже в квартире 87. На карточке значилось: «Мадемуазель Саломея Форю» — и внизу красным фломастером приписано: «И мадам Резо, вдова». В щели торчал номер «Уэст-Франс».
— Раз почта не вынута, скорее всего, их нет дома, — сказала Бертиль.
Их и в самом деле не оказалось дома. Все, что мы увидели на восьмом этаже, была дверь красного дерева, с глазком и тремя секретными замками, свидетельствовавшими о неискоренимой кранской подозрительности. Спустившись, мы обратились к совсем молоденькой консьержке, причесанной и разодетой, как кинозвезда, и та ответила нам одной, но весьма знаменательной фразой, из которой мы выяснили по меньшей мере два факта:
— Мадемуазель уехала в деревню со своей бабушкой.
* * *
Нетрудно вообразить, что произошло. Чтобы оторвать девушку от семьи, с которой она жила в полном согласии, достаточно проявить терпение. Сначала — задушевный разговор: «Твои родители правильно делали, что привлекали вас, детей, к решению семейных вопросов. Теперь тебе легче будет расправить свои собственные крылышки». Потом — намеки: «Ну вот, теперь ты ни от кого не зависишь. Мне кажется, они не очень-то охотно на это пошли. Со мною было совершенно то же самое, и твой отец много раз упрекал меня за это: всем нам трудно избавиться от чувства родительской собственности». Будем продолжать, будем комментировать, будем осуждать несговорчивых обитателей дома в Гурнэ с приличествующей случаю строгостью: «Именно этого я и боялась: одной рукой тебя освобождают, другой — вновь привязывают». Во всем этом Саломея нам потом признается, да и в остальном тоже. Однако, хотя такая настойчивая обработка давала свои плоды, одной ее было бы недостаточно. Вместе с независимостью, которую обеспечивал конверт с деньгами, получаемый в конце каждого месяца, самым существенным была квартира: важнее всего чувствовать себя дома полной хозяйкой. И в этом мы сможем скоро убедиться. Мы вернулись на авеню Шуази в половине восьмого, и только мы вышли из лифта, как я, не успев еще позвонить, услышал через дверь голос мадам Резо:— Ручаюсь тебе, это они.
Должно быть, консьержка описала нас достаточно точно. Кто-то уже заслонил свет в глазке, меж тем как я нажимал на кнопку, извещая о своем прибытии серией коротких звоночков; многие годы, услышав их, дети сбегали вниз по лестнице с криком: «Папа пришел! Папа пришел!»
— Ну ладно, ладно, успокойся! — раздается голос матушки, сопровождаемый лязгом отодвигаемых засовов.
Мы попадаем в прихожую, которая, в сущности, составляет часть квартиры, и сразу же — неожиданность. Художник-декоратор, конечно, не посоветовался с мадам Резо, привыкшей к доставшейся по наследству случайной мебели провинциальных жилищ, где полы прогибаются под грузом лет и старого дуба. В этой композиции, одновременно сдержанной и легкой, были учтены и объем, и цветное пятно каждого предмета: кресла, либо пламенеюще-красные, либо холодно-оливковые, выделялись на фоне ковра из козьей шерсти, брошенного на черный, как антрацит, бобрик, которым обит пол. Достаточно было увидеть здесь Саломею, чтобы понять, до чего она гармонирует с этим убранством. И напротив, мадам Резо кажется здесь столь же неуместной, как монахиня в «Фоли-Бержер». По когда мы усядемся, после ритуального сухого чмоканья в щеку, не будет сделано ни малейшего намека на владельца квартиры, на декоратора, на то, сколько все это стоило; нас даже не спросят, нравится ли вам здесь.
— Напрасно вы беспокоились, — сказала Саломея. — Мы были в «Хвалебном».
— Обычно я провожу там уик-энд, когда Саломея в Гурнэ, — сказала мадам Резо. — На этот раз я взяла ее с собой, чтобы она сама поговорила с малярами насчет своей комнаты. — И, повернувшись к настоящей хозяйке дома, она спросила: — Мы оставляем их ужинать?
— Это будет чудесно, — сказала Саломея. — Но в таком случае мне придется сходить за покупками.
— Нет, — возразила Бертиль, — нам непременно надо быть дома: часов в девять собирался зайти Батист.
— Кстати, я составила смету на первоочередные работы, — продолжала мадам Резо. — Ты вышлешь мне половину этой суммы, и я все устрою.
— Я как раз хотел попросить у вас счета.
Я сам себе противен, но все-таки вступаю в эту игру. Есть люди, возле которых легче жить в качестве их врага: камень о камень — тогда по крайней мере высекаются искры. Жалеть мамашу — все равно что пытаться проникнуть в каменную глыбу. Она решила не понимать истинной цели нашего визита. Что мы у нее оспариваем? По какому праву? Бертиль и я, мы запутались и попали в такое положение, когда естественность уживается с невероятным. О естественности в поведении Саломеи и речи быть не может: она пересиливает себя, веки у нее будто налиты свинцом, она места себе не находит. Но зато естественность поведения матушки граничит с блаженной непосредственностью. Прежде она сидела обычно на самом краешке кресла, а сейчас просто утопала в его мягкой обивке. Она располнела. Теперь это была жирная довольная кошка, которая прячет когти и показывает бархатные лапки; эмфизема легких придавала ее голосу сходство с мурлыканьем.
— Одно время я боялась, что мне придется отказаться от нашего отпуска: ведь Саломея работает еще слишком мало и пока не имеет права на отпуск.
Она уже не таится. Отныне само собой разумеется, что все зависит от Саломеи и что обсуждать здесь нечего.
— К счастью, в июле Макс закрывает свои конторы.
Бертиль встает. Горькие слова, которые ей хотелось произнести, застревают у нее в горле. Теперь у нее одно желание: поскорее уйти. Но мадам Резо настаивает, чтобы мы осмотрели квартиру. В спальне Саломеи норвежская береза, как будто прямо с витрины на улице Сент-Антуан; из любимых вещиц, создававших уютный беспорядок ее комнаты в Гурнэ, здесь нет ничего, кроме черной плюшевой пантеры, которую Гонзаго выиграл однажды в лотерее на ярмарке. В спальне мадам Резо — тиковое дерево; ей приходится спать на низком диване, над которым висит огромная фотография ее любимицы. Она бросает одинаково пылкий взгляд сначала на портрет, потом на оригинал.
— Не беспокойтесь, здесь ее не обижают, — говорит она.
25
Май, июнь. Ложным положениям я предпочитаю открытые конфликты, если последние могут избавить нас от первых. Приходилось желать, чтобы подобный конфликт вспыхнул в нашей семье, такой дружной всего каких-нибудь полгода назад. Хотя Жаннэ и избрал чересчур непримиримую позицию, он оказался прав: нам не следовало возобновлять отношения с мадам Резо. Ненависть или обожание ничего не меняли в ее методах. Она снова начинала изматывать окружающих, быть может даже не желая этого, быть может этого и не сознавая; было в ней нечто роковое, подобное волне, слепо и неотвратимо бьющей о берег. В иные минуты я склонен был верить в новые ее подлости, в обдуманное намерение вредить, разлагать нашу сплоченную семью, в которой я всегда видел свой реванш, — теперь матушка стремилась в свою очередь взять реванш, внося разлад в мой дом. Как бы то ни было, намеренно она это делала или нет, результат был тот же, и все новые и новые эпизоды усугубляли приносимый ею вред.
Теперь Бертиль иногда нападает на меня. Если женщины острее нас реагируют на семейные неурядицы, их можно простить, большинство из них лишено преимущества мужчин, которые спасаются, углубляясь в свои профессиональные занятия. Но Бертиль дошла до того, что однажды сказала мне:
— Ты должен был сразу же положить этому конец. Ведь я-то не могу вмешиваться. В конце концов, это твоя мать.
Я возразил ей, хотя и сожалею об этом:
— Как бы я тогда выглядел? Играть роль отчима, протестующего против того, что она одаривает Саломею? Ну уж, спасибо! В конце концов, это твоя дочь.
— Сестрица-то моя чуть не утонула — ей делают искусственное дыхание, говорит Обэн, который ходит за мной по пятам.
— Подожди, я бегу ей на помощь!
Я бросаюсь вперед, вежливо отстраняю парня со следами помады на лице, увожу с собой судорожно вздыхающую Бландину, внушаю ей, что готовиться к экзаменам сейчас гораздо важнее, чем позволять себя тискать; сначала надо, чтобы ее знания прощупали преподаватели, а уж потом пусть ее щупают парни… Но она, несмотря на свой возраст, начинает спорить, отвергает мою теорию ценностей, приводит в пример Саломею… Что делать? Я вне себя от возмущения и досады. И вдруг — хлоп! Вот, милочка, ты и схлопотала пощечину.
— Может, она собирается за него замуж?
— Или за Гонзаго, — говорит Батист. — Хочешь знать мое мнение? Саломея всех нас водит за нос, в том числе и твою мать.
Бертиль не верит: ее дочь не могла вдруг стать такой скрытной. Жаннэ (он пришел к нам вместе с Мари, которая уже совсем округлилась) прыскает со смеху:
— Да бросьте вы! Это совершенно нормально: девушка, если она влюблена, ни с чем не считается и способна на что угодно.
— Неправда! — кричит Обэн.
— Когда мы говорим о ней, тебе все видится в черном цвете, — сказала Бертиль.
Жаннэ, обидевшись, уходит.
Немного погодя — звонок по телефону, это Поль, она всегда звонит мне раз в месяц. Спрашиваю у нее совета. По своему обыкновению на вопрос она отвечает вопросом:
— А вы знаете, где сейчас этот парень и что с ним?
Потом она восхищается — да, восхищается — тем, что женщина в семьдесят пять лет, известная своей черствостью, еще способна «на такую пламенную любовь» — так она и сказала. Она спокойно добавляет, что ей нравится моя ревность.
Рассердившись, я вешаю трубку.
Это мнение диаметрально противоположно мнению мадам Дару, которой вовсе не по вкусу, что ее родная внучка пользуется щедротами своей названой бабушки.
— Все равно как если бы я отдала все Жаннэ, — повторяет она. — Каждый должен опекать свое прямое потомство.
Так или иначе, по этому поводу много разговоров, и на нашу семью льется изрядное количество помоев.
— Ты устраиваешь за мной слежку? — Недовольно помолчав, она все же добавила: — Защитник потребовал у судьи, чтобы меня допросили. Не могла же я отказаться…
Так мы и не узнаем — ни где, ни как, ни кто ей сообщил о вызове в суд. Но когда Бертиль пытается обнять ее, говорит, что мы не понимаем, почему она не приезжает, что мы без нее скучаем, Саломея разражается рыданиями.
— Как вы несносны — и одни и другие! — набрасывается она на мать. Меня любят, как же! Любят со всех сторон. Но каждый любит для себя. Обэн тот дуется на то, что меня нет дома: некому подоткнуть ему одеяло, как в те времена, когда ему было пять лет. Все хотят, чтобы я была с ними, и никто не думает о том, с кем хочу быть я. Довольно уж мне трепали нервы… — И вдруг бросает в мою сторону: — И твоя матушка туда же!
— У Фреда желтуха, — сказала наконец мамаша. Она прищелкивает языком, довольная, что может сообщить нам такую новость. И, помолчав, продолжает: — Марсель выдает замуж старшую дочь, Розу. И очень удачно. Жених инженер-нефтяник. Семья, имя, взгляды, общественное положение — все превосходно.
Это, видимо, нам в назидание. Дабы мы могли сравнить, сопоставить. Однако семейная хроника еще не закончена:
Теперь Бертиль иногда нападает на меня. Если женщины острее нас реагируют на семейные неурядицы, их можно простить, большинство из них лишено преимущества мужчин, которые спасаются, углубляясь в свои профессиональные занятия. Но Бертиль дошла до того, что однажды сказала мне:
— Ты должен был сразу же положить этому конец. Ведь я-то не могу вмешиваться. В конце концов, это твоя мать.
Я возразил ей, хотя и сожалею об этом:
— Как бы я тогда выглядел? Играть роль отчима, протестующего против того, что она одаривает Саломею? Ну уж, спасибо! В конце концов, это твоя дочь.
* * *
Бландине исполнилось шестнадцать лет. Она собирается держать экзамен на бакалавра. Француз, у которого ничего нет, кроме свидетельства о рождении, считает, что этот аттестат удостоверяет его знания и открывает доступ к существованию высшего порядка. Бландина вдруг стала принимать себя всерьез, вышла из того очаровательного возраста, когда подростки не сознают собственной прелести, и вступила в пору, когда девушка стремится обрести индивидуальность. Она издали обращает на себя внимание огненной гривой, ниспадающей на белую блузку, которая облегает округлую грудь, при этом талия ее так туго стянута корсарским поясом, что из-под него просто выпирает содержимое застегнутых на бедрах бледно-зеленых брючек с отворотами. Ее волосы так пламенеют, что, несмотря на укромную тень на паперти церкви Сент-Арну, я замечаю, что они смешались с чьей-то каштановой копной.— Сестрица-то моя чуть не утонула — ей делают искусственное дыхание, говорит Обэн, который ходит за мной по пятам.
— Подожди, я бегу ей на помощь!
Я бросаюсь вперед, вежливо отстраняю парня со следами помады на лице, увожу с собой судорожно вздыхающую Бландину, внушаю ей, что готовиться к экзаменам сейчас гораздо важнее, чем позволять себя тискать; сначала надо, чтобы ее знания прощупали преподаватели, а уж потом пусть ее щупают парни… Но она, несмотря на свой возраст, начинает спорить, отвергает мою теорию ценностей, приводит в пример Саломею… Что делать? Я вне себя от возмущения и досады. И вдруг — хлоп! Вот, милочка, ты и схлопотала пощечину.
* * *
Мы все начинаем нервничать. У нас в столовой появляется Батист, он дергает себя за бороду, а это дурной признак. Вчера, проходя по площади Дофин, он вдруг увидел, что из Дворца Правосудия выходит — кто бы вы думали? Его племянница! До ворот ее провожал какой-то судейский в мантии, с орденской розеткой. Я пытаюсь шутить:— Может, она собирается за него замуж?
— Или за Гонзаго, — говорит Батист. — Хочешь знать мое мнение? Саломея всех нас водит за нос, в том числе и твою мать.
Бертиль не верит: ее дочь не могла вдруг стать такой скрытной. Жаннэ (он пришел к нам вместе с Мари, которая уже совсем округлилась) прыскает со смеху:
— Да бросьте вы! Это совершенно нормально: девушка, если она влюблена, ни с чем не считается и способна на что угодно.
— Неправда! — кричит Обэн.
— Когда мы говорим о ней, тебе все видится в черном цвете, — сказала Бертиль.
Жаннэ, обидевшись, уходит.
Немного погодя — звонок по телефону, это Поль, она всегда звонит мне раз в месяц. Спрашиваю у нее совета. По своему обыкновению на вопрос она отвечает вопросом:
— А вы знаете, где сейчас этот парень и что с ним?
Потом она восхищается — да, восхищается — тем, что женщина в семьдесят пять лет, известная своей черствостью, еще способна «на такую пламенную любовь» — так она и сказала. Она спокойно добавляет, что ей нравится моя ревность.
Рассердившись, я вешаю трубку.
Это мнение диаметрально противоположно мнению мадам Дару, которой вовсе не по вкусу, что ее родная внучка пользуется щедротами своей названой бабушки.
— Все равно как если бы я отдала все Жаннэ, — повторяет она. — Каждый должен опекать свое прямое потомство.
Так или иначе, по этому поводу много разговоров, и на нашу семью льется изрядное количество помоев.
* * *
Что-то, безусловно, происходит — но что? Саломея звонит все реже, целых три недели не показывалась, а когда наконец явилась, то приняла в штыки вопросы матери.— Ты устраиваешь за мной слежку? — Недовольно помолчав, она все же добавила: — Защитник потребовал у судьи, чтобы меня допросили. Не могла же я отказаться…
Так мы и не узнаем — ни где, ни как, ни кто ей сообщил о вызове в суд. Но когда Бертиль пытается обнять ее, говорит, что мы не понимаем, почему она не приезжает, что мы без нее скучаем, Саломея разражается рыданиями.
— Как вы несносны — и одни и другие! — набрасывается она на мать. Меня любят, как же! Любят со всех сторон. Но каждый любит для себя. Обэн тот дуется на то, что меня нет дома: некому подоткнуть ему одеяло, как в те времена, когда ему было пять лет. Все хотят, чтобы я была с ними, и никто не думает о том, с кем хочу быть я. Довольно уж мне трепали нервы… — И вдруг бросает в мою сторону: — И твоя матушка туда же!
* * *
Это можно было предвидеть, и все же никто из нас не ожидал появления мадам Резо, которая, не доверяя телефону, решила, что вернее будет нагрянуть к нам без предупреждения, на неделе, среди бела дня, то есть когда ее любимица работает. Боясь, что не успеет вовремя вернуться, она даже взяла такси; шофер, уезжая, пожал плечами — наверное, она дала ему слишком скудные чаевые. И вот она здесь, в моем кабинете, с виду совсем добренькая, сидит со мной и Бертиль. Она явилась под тем предлогом, что-де нужно передать нам счета, затраты явно преувеличены. Так как я не умею торговаться, я не стал возражать. Но чтобы не выглядеть дураком, я не стану говорить, что напрасно пошел на такие расходы ради сомнительного удовольствия оставить следы своих подошв на участке кранской глины, которую месил еще мой прадед.— У Фреда желтуха, — сказала наконец мамаша. Она прищелкивает языком, довольная, что может сообщить нам такую новость. И, помолчав, продолжает: — Марсель выдает замуж старшую дочь, Розу. И очень удачно. Жених инженер-нефтяник. Семья, имя, взгляды, общественное положение — все превосходно.
Это, видимо, нам в назидание. Дабы мы могли сравнить, сопоставить. Однако семейная хроника еще не закончена: