Страница:
В ее темно-серых глазах, которые я видел то серьезными, то радостными, то с влагой навертывающихся слез, мелькнули искорки смеха. Заметив, что Бозжанов едва сдерживается, чтобы не фыркнуть, я резко повернулся к нему, но… Но нельзя же вечно быть строгим, надо уметь и пошутить и понять шутку. Рассмеявшись, я сказал:
— Поддела… Для гостьи, Варя, запрещение отменяется. И про мои зверства больше, чур, не поминать.
Все же еще одну шпилечку я получил.
— Товарищ комбат, — с невинным видом произнес Киреев, — оставляю ее вам на сохранение.
Ишь, и он возвращает мне мои словечки. Что же, надобно стерпеть.
— Ладно. Можешь идти. Присмотрю за твоей дочкой.
Варя сняла ушанку и шинель, провела ладонью по волосам, разделенным надвое прямым пробором, оправила гимнастерку, явно великоватую, слишком свободную в плечах и в вороте, с укороченными на живую нитку рукавами. Зато широкая, военного образца юбка была ладно сшита, ладно пригнана. Вновь подойдя ко мне, Варя проговорила:
— Товарищ комбат…
Я перебил:
— Варя, для тебя я не комбат. Называй меня старшим лейтенантом.
Она помолчала.
— А если попрошу? Можно называть вас комбатом?
— Что же, — согласился я. — Гостю отказать трудно.
— Обратно свое разрешение не возьмете?
— Обратно? Нет, Варя. Хлопнул дверью — не открывай! Подарил — не отнимай!
— Верно! — Варя вдруг опять вытянулась «смирно». — Если так, то разрешите мне, товарищ комбат, прибыть. Не явиться, а прибыть.
— Э, вот оно что… Нет! Бросим, Варя, эту тему. Садись… Синченко! Как самовар?
Девушка огорченно-помолчала. Однако, как только Синченко втащил самовар, как только стал расставлять чайную посуду, принялась помогать. Замелькали, захлопали ее широкие красноватые руки. В фаянсовом чайнике, служившем для заварки. Варя обнаружила груду влажного спитого чая. Синченко хотел было взять у нее чайник.
— Дайте-ка выплесну.
— Что вы? — возмутилась Варя. — Это же лучшее средство против пыли.
Тотчас влажные чаинки оказались раскиданными по полу. Бозжанов не без лукавства произнес:
— Товарищ Рахимов только что подмел.
Варя лишь покачала головой. Потом, глянув в окно, еще не замазанное на зиму, сказала:
— Товарищ комбат, разрешите войти еще кое-кому.
— Кому?
— Свежему воздуху.
Все рассмеялись. Окно было мигом распахнуто. Только в ту минуту, когда в комнате сразу посветлело, я увидел, как были замызганы, запылены стекла. На воле лежала ранняя русская зима, мело, сквозь раскрытые створки влетал снег и на лету таял.
Варя наводила чистоту с не меньшим рвением, чем однажды стирала на берегу ручья. Комната наконец прибрана, проветрена. Ни мусора, ни пыли, стекла протерты, посуда чиста. Можно уже сесть за стол, благо мы теперь богаты: на разостланной газете красуются консервы, брусок сливочного масла, колбаса, яблоки, печенье и даже две плитки шоколада из нашего командирского пайка.
К чаю подоспел еще один гость — лейтенант Мухаметкул Исламкулов.
В нашей летописи мы его уже бегло обрисовали. Теперь познакомимся с ним заново.
Он не ввалился в комнату в шапке и в шинели, что стало привычным в нашем быту огрубевших вояк, а воспользовался сенями, чтобы раздеться, и вошел в гимнастерке, с непокрытой головой, с приветливой, сдержанной улыбкой — статный, красивый казах. Все в нем было приглядно: разворот слегка округлых сильных плеч, прямизна шеи, державшей большую, хорошо поставленную голову. Над открытым выпуклым лбом лежали очень черные — еще черней, чем у меня, — зачесанные назад волосы. Скульные кости не выдавались, были скрыты под матовыми, сейчас с мороза разгоревшимися, в меру полными щеками.
Кажется, я как-то уже говорил, что казахи в старину подразделялись на три главных рода; род воинов, к которому принадлежу я; род судей, в большинстве толстяков, из которого вышел Бозжанов; и, наконец, род дипломатов. От этого рода Исламкулов унаследовал свою стать.
Войдя, он поклонился. Нам уже довелось локоть к локтю воевать, мы вместе недели две назад гнали немцев у села Новлянского, нас побратали пули. Теперь, приехав в гости, Исламкулов мог бы кинуться ко мне с раскрытыми объятиями. Нет, он сдержанно, пристойно поклонился.
Я шагнул ему навстречу, радостно пожал красивую, тонкую руку. Затем подошел с ним к Варе.
— Ну-с, товарищ военфельдшер…
Девушка мигом поднялась, выпрямилась.
— Познакомься с лейтенантом Исламкуловым. Он командир роты из другого батальона. Человек с высшим образованием, представитель нашей казахской интеллигенции. Конечно, осуждает мои зверства, считает меня жестокосердным. Кстати, имей. Варя, в виду, и комбат у него не очень строг.
Варя ничего не ответила, лишь порозовела. Видимо, я опять ее обидел.
— Баурджан, — произнес Исламкулов, — я давно хотел тебе сказать, на на войне было некогда… Давно хотел сказать: кай жере, аксакал!
Эти последние три слова, которыми он как бы подводил итог нашим давним спорам, были сказаны не без торжественности. По-русски они означают: «Ты прав, старейший!» Старейший… Но ведь я на пять-шесть лет моложе Исламкулова. Еще никогда он, казах-интеллигент, знаток наших древних народных обычаев, не величал меня аксакалом. Напротив, раньше, еще в Алма-Ате, мы были постоянными противниками в спорах. Приехав теперь в гости, он выразил свое признание величавым языком наших акынов. Я склонил в знак благодарности голову.
За столом потекла оживленная беседа. Посматривая на Исламкулова, рассказывавшего о себе, о своей роте, я вспоминал наши встречи, беседы, несогласия. В спорах Исламкулов любил рассуждать, находить доводы. Резкость речи, резкость жеста были не в его натуре. Даже давая нагоняй подчиненному, он взвешивал слова, старался быть убедительным.
В прошлом не однажды он откровенно осуждал меня. Как-то оба мы, командиры запаса, участвовали в воинском сборе близ Алма-Аты. После целого дня занятий в горах я вел батарею на ночлег. Устали лошади, устали люди. Неподалеку от лагеря я скомандовал: «Запевай!» Но утомление было так велико, что никто не запел. Я крикнул: «Направо кругом!» — и повернул батарею назад в горы. Еще два часа мы занимались. Уже затемно двинулись обратно. На том же месте, где батарея не исполнила команду, я опять гаркнул: «Запевай!» На этот раз запели.
Вечером ко мне в палатку пришел Исламкулов. «Так нельзя, Баурджан. Ты поступаешь слишком жестоко, слишком круто». — «Нет, можно! Каждый приказ должен быть исполнен. Надо, чтобы это вошло в кровь, стало второй натурой».
Исламкулов тогда не согласился. А теперь, побывав в боях, изведав стихию войны, вошел со словами: «Ты прав, аксакал!» Знал бы Исламкулов, что всего пять-шесть дней назад генерал Панфилов чокнулся со мной, отмерив пятнадцать капель в рюмку! Возможно, и мне следовало бы высказать Исламкулову свое ответное признание. Ведь и он был не менее прав. Однако эти думы, признаюсь, в тот вечер остались моей тайной.
Между тем подступили сумерки. Была зажжена керосиновая лампа. Синченко наглухо, согласно правилам светомаскировки, завесил окна. В кругу света, отбрасываемого лампой, стал как бы тесней и наш застольный круг. Мы выпили по стояке, по другой.
Отказавшись даже пригубить водку. Варя разливала чай, помалкивала. Я посмотрел на нее.
— Исламкулов, рассуди… Эта девушка просится ко мне в батальон. А я уверен, что женщине в строю не место. И если не ошибаюсь, в этом со мной согласны полководцы всех времен.
Исламкулов ответил:
— Ты забыл гражданскую войну. А потом — Отечественная война изменяет многие понятия. Что раньше считалось немыслимым, то нынче становится возможным, порой даже необходимым.
Вновь открылась дверь. Вошел дежурный по батальону, лейтенант Тимошин. Он, едва вышедши из возраста юноши, всегда прямодушный, отличался вместе с тем скромностью, застенчивостью. Смущенно отведя взор от нашего застолья, он проговорил:
— Товарищ комбат, разрешите доложить. В одном доме недостаточно замаскирован свет. Я требую, а меня обзывают нахалом.
— Кто?
— Молодая женщина… И я ничего не могу сделать.
— Ничего не можешь? Няньку тебе надо?
Тимошин потупился.
— Возьми двух бойцов, — приказал я. — Приведи эту женщину сюда. И всех, кого застанешь в ее доме, тоже веди сюда. Понятно?
— Есть, товарищ комбат.
Мы продолжали чаепитие. Некстати прерванный разговор о том, место ли женщине в строю, заново не завязался. Беседа повернула к другим темам.
Четверть часа спустя Тимошин ввел в комнату красивую, с накрашенными алыми губами, женщину.
— Почему ты, красавица, не подчиняешься порядку? Да еще оскорбляешь командира!
Она попыталась возмутиться:
— Что значит — красавица? Что за выражение?
— Э, какая смелая… Тимошин! Застал у нее кого-нибудь?
Тимошин помялся.
— Да, товарищ комбат.
— Кого?
Юноша лейтенант явно испытывал неловкость. В нем, видимо, боролись добросовестность и деликатность. Так и не решившись назвать во всеуслышание чье-то имя, он смолчал.
— Привел? — продолжал спрашивать я.
— Да. Он, товарищ комбат, здесь. В сенях.
— Давай его сюда. Посмотрим, красавица, на твоего заступника.
И через минуту перед нами предстал — кто бы вы думали? — командир роты Ефим Ефимович Филимонов. Он вошел, насупившись. Его обветренные бритые щеки всегда были красноватыми. Теперь покраснела и шея. Однако в эту неприятную для него минуту Филимонов сумел сохранить вид образцового служаки. По всем правилам приставив ногу, он отдал мне честь и, как говорится, оторвал руку от шапки.
За столом прозвенел смех. Я покосился на засмеявшуюся Варю — предмет столь еще недавних ухаживаний Ефима Ефимовича. Варя тотчас пальцами зажала себе рот.
На скуле Филимонова выпукло обозначилась, заходила мышца. Вот, собственно, говоря, он и наказан. Можно, пожалуй, сказать «ступай!» и этим ограничиться. Нет, не могу ослабить воинскую требовательность.
Накрашенная женщина еще храбрилась, хорохорилась. Я сказал ей:
— Вы нарушили порядок в прифронтовой полосе. Вы не подчинились приказанию дежурного по гарнизону. Даю вам два часа на сборы. И чтобы через два часа вас в этой деревне не было!
Она опять стала возмущаться.
— Молчать! — прикрикнул я. — Филимонов!
— Я, товарищ комбат.
— Проводишь свою даму до деревни Голубцово и оставишь ее там. Об исполнении мне доложишь.
Филимонов еще более потемнел, но ответил:
— Есть!
— Угомони свою знакомую.
Он помедлил, покусал верхнюю губу. Ему, наверное, хотелось попросить о пересмотре приказания, но дисциплина взяла верх. Он проговорил:
— Пошли.
Его тон был твердым. Женщина смирилась.
После их ухода в комнате стало тихо. Толстунов и Бозжанов уставились на свои чашки: знали, видимо, грешки и за собой. Исламкулов, как и положено гостю, не вмешивался в наши домашние дела. Толстунов наконец поднял голову, усмехнулся, обратился к Варе:
— Заовражина, неужели ты все-таки хочешь служить под начальством этого свирепого комбата?
— Хочу, — просто ответила она.
— Нет, Варя, — сказал я. — В ряды батальона я женщину не допущу! И хватит об этом разговаривать.
Таким было мое решение. Коротко и ясно! Отрублено, как шашкой!
Пожалуй, и нам с вами, товарищ бумагомаратель, хватит болтать о бабах. Правда, на отдыхе это иногда позволительно… Но отдых батальона, перекур в великой битве уже был на исходе.
— Поддела… Для гостьи, Варя, запрещение отменяется. И про мои зверства больше, чур, не поминать.
Все же еще одну шпилечку я получил.
— Товарищ комбат, — с невинным видом произнес Киреев, — оставляю ее вам на сохранение.
Ишь, и он возвращает мне мои словечки. Что же, надобно стерпеть.
— Ладно. Можешь идти. Присмотрю за твоей дочкой.
Варя сняла ушанку и шинель, провела ладонью по волосам, разделенным надвое прямым пробором, оправила гимнастерку, явно великоватую, слишком свободную в плечах и в вороте, с укороченными на живую нитку рукавами. Зато широкая, военного образца юбка была ладно сшита, ладно пригнана. Вновь подойдя ко мне, Варя проговорила:
— Товарищ комбат…
Я перебил:
— Варя, для тебя я не комбат. Называй меня старшим лейтенантом.
Она помолчала.
— А если попрошу? Можно называть вас комбатом?
— Что же, — согласился я. — Гостю отказать трудно.
— Обратно свое разрешение не возьмете?
— Обратно? Нет, Варя. Хлопнул дверью — не открывай! Подарил — не отнимай!
— Верно! — Варя вдруг опять вытянулась «смирно». — Если так, то разрешите мне, товарищ комбат, прибыть. Не явиться, а прибыть.
— Э, вот оно что… Нет! Бросим, Варя, эту тему. Садись… Синченко! Как самовар?
Девушка огорченно-помолчала. Однако, как только Синченко втащил самовар, как только стал расставлять чайную посуду, принялась помогать. Замелькали, захлопали ее широкие красноватые руки. В фаянсовом чайнике, служившем для заварки. Варя обнаружила груду влажного спитого чая. Синченко хотел было взять у нее чайник.
— Дайте-ка выплесну.
— Что вы? — возмутилась Варя. — Это же лучшее средство против пыли.
Тотчас влажные чаинки оказались раскиданными по полу. Бозжанов не без лукавства произнес:
— Товарищ Рахимов только что подмел.
Варя лишь покачала головой. Потом, глянув в окно, еще не замазанное на зиму, сказала:
— Товарищ комбат, разрешите войти еще кое-кому.
— Кому?
— Свежему воздуху.
Все рассмеялись. Окно было мигом распахнуто. Только в ту минуту, когда в комнате сразу посветлело, я увидел, как были замызганы, запылены стекла. На воле лежала ранняя русская зима, мело, сквозь раскрытые створки влетал снег и на лету таял.
Варя наводила чистоту с не меньшим рвением, чем однажды стирала на берегу ручья. Комната наконец прибрана, проветрена. Ни мусора, ни пыли, стекла протерты, посуда чиста. Можно уже сесть за стол, благо мы теперь богаты: на разостланной газете красуются консервы, брусок сливочного масла, колбаса, яблоки, печенье и даже две плитки шоколада из нашего командирского пайка.
К чаю подоспел еще один гость — лейтенант Мухаметкул Исламкулов.
В нашей летописи мы его уже бегло обрисовали. Теперь познакомимся с ним заново.
Он не ввалился в комнату в шапке и в шинели, что стало привычным в нашем быту огрубевших вояк, а воспользовался сенями, чтобы раздеться, и вошел в гимнастерке, с непокрытой головой, с приветливой, сдержанной улыбкой — статный, красивый казах. Все в нем было приглядно: разворот слегка округлых сильных плеч, прямизна шеи, державшей большую, хорошо поставленную голову. Над открытым выпуклым лбом лежали очень черные — еще черней, чем у меня, — зачесанные назад волосы. Скульные кости не выдавались, были скрыты под матовыми, сейчас с мороза разгоревшимися, в меру полными щеками.
Кажется, я как-то уже говорил, что казахи в старину подразделялись на три главных рода; род воинов, к которому принадлежу я; род судей, в большинстве толстяков, из которого вышел Бозжанов; и, наконец, род дипломатов. От этого рода Исламкулов унаследовал свою стать.
Войдя, он поклонился. Нам уже довелось локоть к локтю воевать, мы вместе недели две назад гнали немцев у села Новлянского, нас побратали пули. Теперь, приехав в гости, Исламкулов мог бы кинуться ко мне с раскрытыми объятиями. Нет, он сдержанно, пристойно поклонился.
Я шагнул ему навстречу, радостно пожал красивую, тонкую руку. Затем подошел с ним к Варе.
— Ну-с, товарищ военфельдшер…
Девушка мигом поднялась, выпрямилась.
— Познакомься с лейтенантом Исламкуловым. Он командир роты из другого батальона. Человек с высшим образованием, представитель нашей казахской интеллигенции. Конечно, осуждает мои зверства, считает меня жестокосердным. Кстати, имей. Варя, в виду, и комбат у него не очень строг.
Варя ничего не ответила, лишь порозовела. Видимо, я опять ее обидел.
— Баурджан, — произнес Исламкулов, — я давно хотел тебе сказать, на на войне было некогда… Давно хотел сказать: кай жере, аксакал!
Эти последние три слова, которыми он как бы подводил итог нашим давним спорам, были сказаны не без торжественности. По-русски они означают: «Ты прав, старейший!» Старейший… Но ведь я на пять-шесть лет моложе Исламкулова. Еще никогда он, казах-интеллигент, знаток наших древних народных обычаев, не величал меня аксакалом. Напротив, раньше, еще в Алма-Ате, мы были постоянными противниками в спорах. Приехав теперь в гости, он выразил свое признание величавым языком наших акынов. Я склонил в знак благодарности голову.
За столом потекла оживленная беседа. Посматривая на Исламкулова, рассказывавшего о себе, о своей роте, я вспоминал наши встречи, беседы, несогласия. В спорах Исламкулов любил рассуждать, находить доводы. Резкость речи, резкость жеста были не в его натуре. Даже давая нагоняй подчиненному, он взвешивал слова, старался быть убедительным.
В прошлом не однажды он откровенно осуждал меня. Как-то оба мы, командиры запаса, участвовали в воинском сборе близ Алма-Аты. После целого дня занятий в горах я вел батарею на ночлег. Устали лошади, устали люди. Неподалеку от лагеря я скомандовал: «Запевай!» Но утомление было так велико, что никто не запел. Я крикнул: «Направо кругом!» — и повернул батарею назад в горы. Еще два часа мы занимались. Уже затемно двинулись обратно. На том же месте, где батарея не исполнила команду, я опять гаркнул: «Запевай!» На этот раз запели.
Вечером ко мне в палатку пришел Исламкулов. «Так нельзя, Баурджан. Ты поступаешь слишком жестоко, слишком круто». — «Нет, можно! Каждый приказ должен быть исполнен. Надо, чтобы это вошло в кровь, стало второй натурой».
Исламкулов тогда не согласился. А теперь, побывав в боях, изведав стихию войны, вошел со словами: «Ты прав, аксакал!» Знал бы Исламкулов, что всего пять-шесть дней назад генерал Панфилов чокнулся со мной, отмерив пятнадцать капель в рюмку! Возможно, и мне следовало бы высказать Исламкулову свое ответное признание. Ведь и он был не менее прав. Однако эти думы, признаюсь, в тот вечер остались моей тайной.
Между тем подступили сумерки. Была зажжена керосиновая лампа. Синченко наглухо, согласно правилам светомаскировки, завесил окна. В кругу света, отбрасываемого лампой, стал как бы тесней и наш застольный круг. Мы выпили по стояке, по другой.
Отказавшись даже пригубить водку. Варя разливала чай, помалкивала. Я посмотрел на нее.
— Исламкулов, рассуди… Эта девушка просится ко мне в батальон. А я уверен, что женщине в строю не место. И если не ошибаюсь, в этом со мной согласны полководцы всех времен.
Исламкулов ответил:
— Ты забыл гражданскую войну. А потом — Отечественная война изменяет многие понятия. Что раньше считалось немыслимым, то нынче становится возможным, порой даже необходимым.
Вновь открылась дверь. Вошел дежурный по батальону, лейтенант Тимошин. Он, едва вышедши из возраста юноши, всегда прямодушный, отличался вместе с тем скромностью, застенчивостью. Смущенно отведя взор от нашего застолья, он проговорил:
— Товарищ комбат, разрешите доложить. В одном доме недостаточно замаскирован свет. Я требую, а меня обзывают нахалом.
— Кто?
— Молодая женщина… И я ничего не могу сделать.
— Ничего не можешь? Няньку тебе надо?
Тимошин потупился.
— Возьми двух бойцов, — приказал я. — Приведи эту женщину сюда. И всех, кого застанешь в ее доме, тоже веди сюда. Понятно?
— Есть, товарищ комбат.
Мы продолжали чаепитие. Некстати прерванный разговор о том, место ли женщине в строю, заново не завязался. Беседа повернула к другим темам.
Четверть часа спустя Тимошин ввел в комнату красивую, с накрашенными алыми губами, женщину.
— Почему ты, красавица, не подчиняешься порядку? Да еще оскорбляешь командира!
Она попыталась возмутиться:
— Что значит — красавица? Что за выражение?
— Э, какая смелая… Тимошин! Застал у нее кого-нибудь?
Тимошин помялся.
— Да, товарищ комбат.
— Кого?
Юноша лейтенант явно испытывал неловкость. В нем, видимо, боролись добросовестность и деликатность. Так и не решившись назвать во всеуслышание чье-то имя, он смолчал.
— Привел? — продолжал спрашивать я.
— Да. Он, товарищ комбат, здесь. В сенях.
— Давай его сюда. Посмотрим, красавица, на твоего заступника.
И через минуту перед нами предстал — кто бы вы думали? — командир роты Ефим Ефимович Филимонов. Он вошел, насупившись. Его обветренные бритые щеки всегда были красноватыми. Теперь покраснела и шея. Однако в эту неприятную для него минуту Филимонов сумел сохранить вид образцового служаки. По всем правилам приставив ногу, он отдал мне честь и, как говорится, оторвал руку от шапки.
За столом прозвенел смех. Я покосился на засмеявшуюся Варю — предмет столь еще недавних ухаживаний Ефима Ефимовича. Варя тотчас пальцами зажала себе рот.
На скуле Филимонова выпукло обозначилась, заходила мышца. Вот, собственно, говоря, он и наказан. Можно, пожалуй, сказать «ступай!» и этим ограничиться. Нет, не могу ослабить воинскую требовательность.
Накрашенная женщина еще храбрилась, хорохорилась. Я сказал ей:
— Вы нарушили порядок в прифронтовой полосе. Вы не подчинились приказанию дежурного по гарнизону. Даю вам два часа на сборы. И чтобы через два часа вас в этой деревне не было!
Она опять стала возмущаться.
— Молчать! — прикрикнул я. — Филимонов!
— Я, товарищ комбат.
— Проводишь свою даму до деревни Голубцово и оставишь ее там. Об исполнении мне доложишь.
Филимонов еще более потемнел, но ответил:
— Есть!
— Угомони свою знакомую.
Он помедлил, покусал верхнюю губу. Ему, наверное, хотелось попросить о пересмотре приказания, но дисциплина взяла верх. Он проговорил:
— Пошли.
Его тон был твердым. Женщина смирилась.
После их ухода в комнате стало тихо. Толстунов и Бозжанов уставились на свои чашки: знали, видимо, грешки и за собой. Исламкулов, как и положено гостю, не вмешивался в наши домашние дела. Толстунов наконец поднял голову, усмехнулся, обратился к Варе:
— Заовражина, неужели ты все-таки хочешь служить под начальством этого свирепого комбата?
— Хочу, — просто ответила она.
— Нет, Варя, — сказал я. — В ряды батальона я женщину не допущу! И хватит об этом разговаривать.
Таким было мое решение. Коротко и ясно! Отрублено, как шашкой!
Пожалуй, и нам с вами, товарищ бумагомаратель, хватит болтать о бабах. Правда, на отдыхе это иногда позволительно… Но отдых батальона, перекур в великой битве уже был на исходе.
2. Панфилов приехал пообедать
Однажды вечером мне позвонил Панфилов.
— Здравствуйте, товарищ Момыш-Улы. Как себя чувствуете? Как живете?
— Благодарю вас, товарищ генерал. Живем нормально. По уставу.
— Что сейчас поделываете?
— Просматриваю, товарищ генерал, свою тетрадь. Кое-что поправляю. Заканчиваю, товарищ генерал, то, что вы мне поручили.
— Заканчиваете? Успели? Рад, очень рад, товарищ Момыш-Улы… Завтра приеду к вам обедать. Свое обещание не забыли?
— Какое, товарищ генерал?
— Приготовить плов. У вас, кажется, есть мастаки по этой части.
— Да, имеются.
— Кто же?
В душе подивившись неистощимому любопытству генерала, я ответил:
— Любит постряпать политрук Бозжанов. Неплохо готовит наши национальные блюда.
— Отведаем… Так ждите, товарищ Момыш-Улы, меня завтра к обеду.
Таков был этот вечерний разговор по телефону. Казалось, генерал позвонил доброму знакомому: «Как себя чувствуете, что поделываете, ждите к обеду». Ни единой начальственной нотки не прозвучало в его голосе, постоянно хрипловатом, как у всякого старого курильщика.
Ночью я вдруг проснулся. Мерно похрапывал Толстунов, почти неслышно дышал во сне Рахимов. За окнами стояла тишь. Ни одного звука войны не доносилось. В мыслях внезапно мелькнуло: «Успели?» Почему генерал произнес это словечко? Что хотел этим сказать?
На следующий день Панфилов приехал несколько раньше обеденного времени.
Работая у себя в горенке, я увидел из окна: к калитке подкатили сани. В ушанке, в длинном — по колено — полушубке на мерзлую землю, припорошенную снегом, легко выскочил Панфилов. Наскоро оправив гимнастерку, я встретил его на крыльце.
— Товарищ генерал! Первый батальон Талгарского полка, находясь в резерве командира дивизии, занимает…
— Пойдемте, пойдемте… Время не летнее. Простудитесь.
Войдя в сени, он распахнул дверь, ведущую туда, где у жарко топящейся русской печи вершились таинства кулинарии. Как раз в эту минуту повязанный белым, не первой свежести передником Бозжанов, предоставив старику повару Вахитову роль наблюдателя, вытащил ухватом из печи на загнетку большой, глухо бурлящий чугун. На отдыхе Бозжанов успел пополнеть. Озаренное жаром печи круглое лицо лоснилось. Обернувшись, он на миг оторопел, затем швырнул ухват, сорвал передник, вытянулся перед генералом.
— Здравствуйте, товарищ Бозжанов, — произнес генерал. — Попробуем, как вы готовите. И вы, пожалуйста, пообедайте с нами.
Панфилов поглядел на облачка пара, вырывающиеся из-под крышки, втянул ноздрями воздух.
— Пахнет недурно… Много ли приготовили?
— Много, товарищ генерал. Хватит и останется, — весело ответил Бозжанов. — Но еще час нам потребуется.
— Хотя бы и два, — сказал Панфилов. Он достал карманные часы, взглянул, погладил большим пальцем выпуклое стеклышко. — Товарищ Момыш-Улы, воспользуемся этим времечком, чтобы потолковать с командирами рот. Не возражаете?
— Слушаюсь. Сейчас их вызову.
Я обернулся, чтобы кликнуть Рахимова, но он, неслышный, незаметный начальник штаба батальона, уже находился в комнате, стоял вблизи меня.
— Рахимов, звони в роты. Вызывай командиров.
— Нет, сделаем так, — сказал Панфилов. — Берите, товарищ Рахимов, мою кошевку. И везите командиров сюда.
Мягко ступая, Рахимов удалился.
— А пока мы с вами, товарищ Момыш-Улы, поработаем. Где ваш рабочий стол?
Я провел генерала в горенку. Он разделся, перекинул через плечо новенького кителя ремешок полевой сумки, ранее висевшей поверх полушубка, и, заметно сутулясь, подошел к столу. Там лежали разные мои бумаги — тетрадь с описанием боев, потрепанная, отслужившая карта, запечатлевшая походы и рубежи батальона, боевой устав. Панфилов с интересом оглядел мое бумажное хозяйство. Его смуглые, испещренные морщинками, пальцы потянулись к красной книжечке устава; Панфилов ее взял, хотел, видимо, раскрыть, но передумал, вернул на место. Затем выложил коробку папирос «Казбек», угостил меня, нашарил в кармане полушубка зажигалку, несколько раз чиркнул. Искры не воспламенили фитилька. Я поспешил поднести спичку. Задымив, Панфилов досадливо повертел зажигалку, сунул ее в карман.
— Садитесь, товарищ Момыш-Улы. Садитесь со мной рядом.
Из полевой сумки он достал свою карту. Передо мной вновь возник фронт дивизии, цепочка нашей обороны под Волоколамском. Срез карты отсек часть улиц города, две недели назад захваченного немцами. Деревушки, станционные поселки, путевые будки, отдельные, помеченные коричневой расцветкой высотки, зеленые острова леса, петляющие сельские дороги, лишь кое-где крытые щебенкой, болота, овраги, речушки, мосты и, наконец, просекающая лист, напрямик ведущая в сторону Москвы полоска Волоколамского шоссе — здесь предстояли новые жестокие бои. Красная щетина нашей обороны была не везде сомкнута, там и сям по бездорожью зияли просветы. Я знал, что зги просветы пристреляны, видел на карте огневые позиции артиллерии, знал, что битва за Москву будет, как и прежде, битвой за дороги, и все же при взгляде на карту генерал мне, как и десяток дней назад, когда он впервые ознакомил меня с новым оборонительным построением дивизии, опять стало не по себе. За передним краем, в глубине, кроме позиций артиллерии да охраны штаба дивизии были обозначены лишь окопы моего батальона за околицей Рождествена.
Присмотревшись, я увидел, что от этой деревушки, где сейчас я сидел рядом с Панфиловым, вели в разных направлениях к фронту несколько пунктирных линий, нанесенных простым черным карандашом.
— Тут, товарищ Момыш-Улы, показана ваша задача.
Панфилов провел пальцем вдоль каждой из этих расходящихся веером линий.
— Ваш батальон у меня единственный резерв. Где ударит противник, мы не знаем. Надо быть готовым закрыть любую дыру. Вот вам пять направлений. Пять участков. Пометьте их на своей карте.
Я развернул еще не служивший в бою, свежий лист карты. Взяв мой карандаш, Панфилов сам очертил конечные пункты всех пяти маршрутов. При этом он разбирал, как может обернуться дело, если противник ударит вот так или вот эдак. Исчезла его обычная шутливость, он говорил очень серьезно.
— Вам надо изучить все эти маршруты. Продумайте, проработайте эту задачу. Вы меня поняли?
— Да, товарищ генерал.
— Что-нибудь вас смущает? Думайте, думайте за противника.
Войдя в роль немецкого военачальника, я не затруднился применить элементарную военную хитрость. Скрытно сосредоточив главные силы, я нанес вспомогательный и где-то неподалеку еще и так называемый демонстративный удар, отвлек в этом направлении резерв Панфилова и лишь затем неожиданно рванулся вперед главной группировкой, рванулся к Волоколамскому шоссе, на его убегающую к Москве ленту, уже никем не загражденную.
Панфилов кивал, слушая меня. Очевидно, он уже не раз перебрал в уме эти возможности.
— Так, так, — произнес он. — Неожиданно? Скрытно? Э, товарищ… виноват… господин командующий. Отдайте же приказ сосредоточиваться в лесах, куда не проникнет посторонний взгляд. Вы готовы на это? Зимняя одежонка у вас есть? Готовы лишить свои войска, которым была обещана молниеносная война, летняя военная прогулка, лишить их всяких удобств, печей, теплых домов в стужу? Решаетесь на это?
В качестве немецкого командующего я был вынужден признать:
— Нет, не решаюсь.
— Ничего, — иронически утешил Панфилов, — придет время, когда вы, господин противник, к этому будете готовы… Войну, товарищ Момыш-Улы, надо брать в ее реальности. Врага видеть таким, каков он есть. Против нас сосредоточена развращенная, разбойничья армия. Привыкшая воевать с удобствами. С ограблениями. С посылками домой… Конечно, они еще узнают иную войну. Но пока… Командуйте, командуйте. Обманывайте меня.
Я опять действовал за противника, Панфилов разбирал мои ходы.
Вот он посмотрел в окно, к чему-то прислушался. Где-то далеко изредка рявкали орудия.
— Слышите? Немец пристреливает свою артиллерию… Внезапная ночная переброска? А новая пристрелка? Она вас выдаст, если мы сумеем внимательно слушать.
С фронта опять донеслись голоса пушек.
— Если сумеем внимательно слушать, — повторил Панфилов.
Вот он живо повернулся ко мне, заглянул в глаза.
— Признавайтесь, ведь у вас вертится на языке вопрос: а Волоколамск?
Он угадал. Я подтвердил, что действительно вспоминаю потерю Волоколамска. Там резерв Панфилова, мой батальон, был отвлечен в сторону, не оказался на пути главного удара немцев.
— Почему же, товарищ Момыш-Улы, это случилось? Почему вашего генерала провели?
Он с интересом ждал моего ответа.
— Был прорван фронт, товарищ генерал.
— Да, линия фронта. Мы с вами уже об этом толковали. Гипноз линии, прежней линейной тактики. С этим всерьез надо разделаться. Не только мне, но и вам, и вам, товарищ Момыш-Улы. Вы меня поняли?
Он снова взглянул на карту. Его рука потянулась к стриженным по-солдатски, изрядно тронутым сединой волосам, он почесал в затылке.
— Конечно, всякое может случиться. Один ваш батальон, товарищ Момыш-Улы, заменяет мне пять батальонов. В уставе этого мы не найдем.
Он посмотрел на красную книжечку устава, вновь ее взял, перелистал.
— Не найдем, товарищ Момыш-Улы. Война в ее реальности не записана в уставе. Хотя… Э, хорошо сказано!
Карандашом, двумя чертами на полях, Панфилов отметил несколько строк. И прочитал вслух:
— «Упрека заслуживает не тот, кто в стремлении уничтожить врага не достиг цели, а тот, кто боясь ответственности, остался в бездействии и не использовал в нужный момент всех сил и средств для достижения победы».
Подумав, он продолжал:
— Придет время, когда немцы будут перенимать наш опыт отступательных боев, приемы, которые мы вырабатывали. Но вот этому… — Панфилов еще раз провел на полях карандашом, — этому гитлеровская машина не научится. Педантичное исполнение — это ее заповедь. Лучше остаться в бездействии, чем проявить инициативу. А мы…
С воли донесся конский топот. По-видимому, кошевка генерала вернулась. Панфилов, взглянув в окно, докончил фразу:
— …мы выросли в традициях инициативы. Для нас инициатива — это… — он повертел пальцами, подыскивая слово, — это… Ну, вы меня понимаете!
В горенку вошел Рахимов, доложил, что командиры рот явились.
— Хорошо. Зовите их сюда. — Панфилов встал, поглядел по сторонам. — А стульев, товарищ Рахимов, всем хватит?
Неторопливо сложив свою карту, генерал спрятал ее в полевую сумку. На столе остался принадлежавший мне лист, кое-где уже тронутый пометками Панфилова.
Через порог один за другим шагнули три лейтенанта. Они вытянулись перед генералом. Прозвучала бойкая скороговорка Брудного:
— Товарищ генерал, по вашему приказанию явился. Командир роты лейтенант Брудный…
Он, маленький, черненький Брудный, чувствовал себя, видимо, свободнее остальных. Внятным, хотя и простуженным басом назвал себя Заев. Его угловатое, с провалами щек, лицо было чисто выбрито, рыжеватые волосы наголо острижены. Подворотничок, которым прежде Заев пренебрегал, теперь белой, свежей полоской окаймлял жилистую, с острым большим кадыком шею. Доложившись, он сжал рот. Глаза, затененные сильно развитыми бровными дугами, неотрывно смотрели на генерала. Очередь была за Филимоновым. Развернув плечи, выставив грудь, он, кадровик, отчеканил уставные слова. На его крепкой шее вздулась, напряглась жила.
Рахимов тем временем внес, поставил недостающие стулья.
— Всех вас, товарищи, я знаю, — произнес генерал. — А вы знаете меня. Садитесь, давайте закурим.
Он раскрыл коробку «Казбека». Я быстро зажег спичку, поднес генералу. Все закурили. Однако напряженность, как я чувствовал, не рассеивалась. Из кармана кителя Панфилов вынул зажигалку.
— Вот получил подарок из Алма-Аты. Но что-то капризничает… Забросить неудобно. Посмотрите-ка, товарищ Заев. Ведь, кажется, вы оружейник.
Заев взял сияющую никелировкой вещицу, крутнул стальное колесико загрубелой подушечкой большого пальца — брызнули белые искры, но огонек не затеплился. Заев еще раз высек пучок искр, и снова впустую.
— Собственно, я всегда на пару с политруком Бозжановым, — пробурчал он.
Панфилов мигом откликнулся:
— Да, где же Бозжанов? Ведь вы, товарищ Момыш-Улы, взяли его в штаб?
— Помогает мне, — ответил я.
— Но ведь не только же на кухне.
Шутка генерала вызвала улыбки. Я гаркнул:
— Бозжанов! К генералу!
Панфилов посмотрел на меня:
— Ну зачем же так грозно? Должно быть, он там, бедняга, испугался.
Этой новой шуткой он еще поразвеял дух стесненности.
Вбежал Бозжанов, остановился, вытянул руки по швам. Я смотрел на его вскинутую голову, на черные, с курчавинкой волосы, на плотную фигуру. И вновь, как однажды на марше, мне подумалось: «Стрела!»
— Товарищ Бозжанов, — сказал генерал, — тут, кажется, требуется и ваше активное участие.
Он кивнул на Заева, державшего зажигалку в костлявом большом кулаке.
— Как, товарищ Заев, не получается?
— Дай-ка, Семен, — сказал Бозжанов.
— Погоди.
Еще некоторое время Заев продолжал держать зажигалку в кулаке. Затем легким, без усилия, движением пальца снова высек искру. И фитилек вдруг запылал.
— Дело простое, товарищ генерал. Бензин малость тяжелый. Недостаточной очистки. Летучесть недостаточная. Надо согреть в руке.
Глаза Заева уже не были скрыты, тенями бровных выступов. Неясная, неполная улыбка удовлетворения прикрасила его нескладные черты.
— Только и всего? — воскликнул Панфилов.
Теперь он сам добыл огня. Задул и вновь зажег.
— Послужит, послужит, — довольно проговорил он. — Спасибо, сынок. — И повертел зажигалку. — Значит, подержать в руке, согреть?.. Любопытно, очень любопытно…
Панфилов стал расспрашивать, как одеты-обуты бойцы, обеспечены ли баней, довольны ли пищей. Командиры свободно отвечали.
— Здравствуйте, товарищ Момыш-Улы. Как себя чувствуете? Как живете?
— Благодарю вас, товарищ генерал. Живем нормально. По уставу.
— Что сейчас поделываете?
— Просматриваю, товарищ генерал, свою тетрадь. Кое-что поправляю. Заканчиваю, товарищ генерал, то, что вы мне поручили.
— Заканчиваете? Успели? Рад, очень рад, товарищ Момыш-Улы… Завтра приеду к вам обедать. Свое обещание не забыли?
— Какое, товарищ генерал?
— Приготовить плов. У вас, кажется, есть мастаки по этой части.
— Да, имеются.
— Кто же?
В душе подивившись неистощимому любопытству генерала, я ответил:
— Любит постряпать политрук Бозжанов. Неплохо готовит наши национальные блюда.
— Отведаем… Так ждите, товарищ Момыш-Улы, меня завтра к обеду.
Таков был этот вечерний разговор по телефону. Казалось, генерал позвонил доброму знакомому: «Как себя чувствуете, что поделываете, ждите к обеду». Ни единой начальственной нотки не прозвучало в его голосе, постоянно хрипловатом, как у всякого старого курильщика.
Ночью я вдруг проснулся. Мерно похрапывал Толстунов, почти неслышно дышал во сне Рахимов. За окнами стояла тишь. Ни одного звука войны не доносилось. В мыслях внезапно мелькнуло: «Успели?» Почему генерал произнес это словечко? Что хотел этим сказать?
На следующий день Панфилов приехал несколько раньше обеденного времени.
Работая у себя в горенке, я увидел из окна: к калитке подкатили сани. В ушанке, в длинном — по колено — полушубке на мерзлую землю, припорошенную снегом, легко выскочил Панфилов. Наскоро оправив гимнастерку, я встретил его на крыльце.
— Товарищ генерал! Первый батальон Талгарского полка, находясь в резерве командира дивизии, занимает…
— Пойдемте, пойдемте… Время не летнее. Простудитесь.
Войдя в сени, он распахнул дверь, ведущую туда, где у жарко топящейся русской печи вершились таинства кулинарии. Как раз в эту минуту повязанный белым, не первой свежести передником Бозжанов, предоставив старику повару Вахитову роль наблюдателя, вытащил ухватом из печи на загнетку большой, глухо бурлящий чугун. На отдыхе Бозжанов успел пополнеть. Озаренное жаром печи круглое лицо лоснилось. Обернувшись, он на миг оторопел, затем швырнул ухват, сорвал передник, вытянулся перед генералом.
— Здравствуйте, товарищ Бозжанов, — произнес генерал. — Попробуем, как вы готовите. И вы, пожалуйста, пообедайте с нами.
Панфилов поглядел на облачка пара, вырывающиеся из-под крышки, втянул ноздрями воздух.
— Пахнет недурно… Много ли приготовили?
— Много, товарищ генерал. Хватит и останется, — весело ответил Бозжанов. — Но еще час нам потребуется.
— Хотя бы и два, — сказал Панфилов. Он достал карманные часы, взглянул, погладил большим пальцем выпуклое стеклышко. — Товарищ Момыш-Улы, воспользуемся этим времечком, чтобы потолковать с командирами рот. Не возражаете?
— Слушаюсь. Сейчас их вызову.
Я обернулся, чтобы кликнуть Рахимова, но он, неслышный, незаметный начальник штаба батальона, уже находился в комнате, стоял вблизи меня.
— Рахимов, звони в роты. Вызывай командиров.
— Нет, сделаем так, — сказал Панфилов. — Берите, товарищ Рахимов, мою кошевку. И везите командиров сюда.
Мягко ступая, Рахимов удалился.
— А пока мы с вами, товарищ Момыш-Улы, поработаем. Где ваш рабочий стол?
Я провел генерала в горенку. Он разделся, перекинул через плечо новенького кителя ремешок полевой сумки, ранее висевшей поверх полушубка, и, заметно сутулясь, подошел к столу. Там лежали разные мои бумаги — тетрадь с описанием боев, потрепанная, отслужившая карта, запечатлевшая походы и рубежи батальона, боевой устав. Панфилов с интересом оглядел мое бумажное хозяйство. Его смуглые, испещренные морщинками, пальцы потянулись к красной книжечке устава; Панфилов ее взял, хотел, видимо, раскрыть, но передумал, вернул на место. Затем выложил коробку папирос «Казбек», угостил меня, нашарил в кармане полушубка зажигалку, несколько раз чиркнул. Искры не воспламенили фитилька. Я поспешил поднести спичку. Задымив, Панфилов досадливо повертел зажигалку, сунул ее в карман.
— Садитесь, товарищ Момыш-Улы. Садитесь со мной рядом.
Из полевой сумки он достал свою карту. Передо мной вновь возник фронт дивизии, цепочка нашей обороны под Волоколамском. Срез карты отсек часть улиц города, две недели назад захваченного немцами. Деревушки, станционные поселки, путевые будки, отдельные, помеченные коричневой расцветкой высотки, зеленые острова леса, петляющие сельские дороги, лишь кое-где крытые щебенкой, болота, овраги, речушки, мосты и, наконец, просекающая лист, напрямик ведущая в сторону Москвы полоска Волоколамского шоссе — здесь предстояли новые жестокие бои. Красная щетина нашей обороны была не везде сомкнута, там и сям по бездорожью зияли просветы. Я знал, что зги просветы пристреляны, видел на карте огневые позиции артиллерии, знал, что битва за Москву будет, как и прежде, битвой за дороги, и все же при взгляде на карту генерал мне, как и десяток дней назад, когда он впервые ознакомил меня с новым оборонительным построением дивизии, опять стало не по себе. За передним краем, в глубине, кроме позиций артиллерии да охраны штаба дивизии были обозначены лишь окопы моего батальона за околицей Рождествена.
Присмотревшись, я увидел, что от этой деревушки, где сейчас я сидел рядом с Панфиловым, вели в разных направлениях к фронту несколько пунктирных линий, нанесенных простым черным карандашом.
— Тут, товарищ Момыш-Улы, показана ваша задача.
Панфилов провел пальцем вдоль каждой из этих расходящихся веером линий.
— Ваш батальон у меня единственный резерв. Где ударит противник, мы не знаем. Надо быть готовым закрыть любую дыру. Вот вам пять направлений. Пять участков. Пометьте их на своей карте.
Я развернул еще не служивший в бою, свежий лист карты. Взяв мой карандаш, Панфилов сам очертил конечные пункты всех пяти маршрутов. При этом он разбирал, как может обернуться дело, если противник ударит вот так или вот эдак. Исчезла его обычная шутливость, он говорил очень серьезно.
— Вам надо изучить все эти маршруты. Продумайте, проработайте эту задачу. Вы меня поняли?
— Да, товарищ генерал.
— Что-нибудь вас смущает? Думайте, думайте за противника.
Войдя в роль немецкого военачальника, я не затруднился применить элементарную военную хитрость. Скрытно сосредоточив главные силы, я нанес вспомогательный и где-то неподалеку еще и так называемый демонстративный удар, отвлек в этом направлении резерв Панфилова и лишь затем неожиданно рванулся вперед главной группировкой, рванулся к Волоколамскому шоссе, на его убегающую к Москве ленту, уже никем не загражденную.
Панфилов кивал, слушая меня. Очевидно, он уже не раз перебрал в уме эти возможности.
— Так, так, — произнес он. — Неожиданно? Скрытно? Э, товарищ… виноват… господин командующий. Отдайте же приказ сосредоточиваться в лесах, куда не проникнет посторонний взгляд. Вы готовы на это? Зимняя одежонка у вас есть? Готовы лишить свои войска, которым была обещана молниеносная война, летняя военная прогулка, лишить их всяких удобств, печей, теплых домов в стужу? Решаетесь на это?
В качестве немецкого командующего я был вынужден признать:
— Нет, не решаюсь.
— Ничего, — иронически утешил Панфилов, — придет время, когда вы, господин противник, к этому будете готовы… Войну, товарищ Момыш-Улы, надо брать в ее реальности. Врага видеть таким, каков он есть. Против нас сосредоточена развращенная, разбойничья армия. Привыкшая воевать с удобствами. С ограблениями. С посылками домой… Конечно, они еще узнают иную войну. Но пока… Командуйте, командуйте. Обманывайте меня.
Я опять действовал за противника, Панфилов разбирал мои ходы.
Вот он посмотрел в окно, к чему-то прислушался. Где-то далеко изредка рявкали орудия.
— Слышите? Немец пристреливает свою артиллерию… Внезапная ночная переброска? А новая пристрелка? Она вас выдаст, если мы сумеем внимательно слушать.
С фронта опять донеслись голоса пушек.
— Если сумеем внимательно слушать, — повторил Панфилов.
Вот он живо повернулся ко мне, заглянул в глаза.
— Признавайтесь, ведь у вас вертится на языке вопрос: а Волоколамск?
Он угадал. Я подтвердил, что действительно вспоминаю потерю Волоколамска. Там резерв Панфилова, мой батальон, был отвлечен в сторону, не оказался на пути главного удара немцев.
— Почему же, товарищ Момыш-Улы, это случилось? Почему вашего генерала провели?
Он с интересом ждал моего ответа.
— Был прорван фронт, товарищ генерал.
— Да, линия фронта. Мы с вами уже об этом толковали. Гипноз линии, прежней линейной тактики. С этим всерьез надо разделаться. Не только мне, но и вам, и вам, товарищ Момыш-Улы. Вы меня поняли?
Он снова взглянул на карту. Его рука потянулась к стриженным по-солдатски, изрядно тронутым сединой волосам, он почесал в затылке.
— Конечно, всякое может случиться. Один ваш батальон, товарищ Момыш-Улы, заменяет мне пять батальонов. В уставе этого мы не найдем.
Он посмотрел на красную книжечку устава, вновь ее взял, перелистал.
— Не найдем, товарищ Момыш-Улы. Война в ее реальности не записана в уставе. Хотя… Э, хорошо сказано!
Карандашом, двумя чертами на полях, Панфилов отметил несколько строк. И прочитал вслух:
— «Упрека заслуживает не тот, кто в стремлении уничтожить врага не достиг цели, а тот, кто боясь ответственности, остался в бездействии и не использовал в нужный момент всех сил и средств для достижения победы».
Подумав, он продолжал:
— Придет время, когда немцы будут перенимать наш опыт отступательных боев, приемы, которые мы вырабатывали. Но вот этому… — Панфилов еще раз провел на полях карандашом, — этому гитлеровская машина не научится. Педантичное исполнение — это ее заповедь. Лучше остаться в бездействии, чем проявить инициативу. А мы…
С воли донесся конский топот. По-видимому, кошевка генерала вернулась. Панфилов, взглянув в окно, докончил фразу:
— …мы выросли в традициях инициативы. Для нас инициатива — это… — он повертел пальцами, подыскивая слово, — это… Ну, вы меня понимаете!
В горенку вошел Рахимов, доложил, что командиры рот явились.
— Хорошо. Зовите их сюда. — Панфилов встал, поглядел по сторонам. — А стульев, товарищ Рахимов, всем хватит?
Неторопливо сложив свою карту, генерал спрятал ее в полевую сумку. На столе остался принадлежавший мне лист, кое-где уже тронутый пометками Панфилова.
Через порог один за другим шагнули три лейтенанта. Они вытянулись перед генералом. Прозвучала бойкая скороговорка Брудного:
— Товарищ генерал, по вашему приказанию явился. Командир роты лейтенант Брудный…
Он, маленький, черненький Брудный, чувствовал себя, видимо, свободнее остальных. Внятным, хотя и простуженным басом назвал себя Заев. Его угловатое, с провалами щек, лицо было чисто выбрито, рыжеватые волосы наголо острижены. Подворотничок, которым прежде Заев пренебрегал, теперь белой, свежей полоской окаймлял жилистую, с острым большим кадыком шею. Доложившись, он сжал рот. Глаза, затененные сильно развитыми бровными дугами, неотрывно смотрели на генерала. Очередь была за Филимоновым. Развернув плечи, выставив грудь, он, кадровик, отчеканил уставные слова. На его крепкой шее вздулась, напряглась жила.
Рахимов тем временем внес, поставил недостающие стулья.
— Всех вас, товарищи, я знаю, — произнес генерал. — А вы знаете меня. Садитесь, давайте закурим.
Он раскрыл коробку «Казбека». Я быстро зажег спичку, поднес генералу. Все закурили. Однако напряженность, как я чувствовал, не рассеивалась. Из кармана кителя Панфилов вынул зажигалку.
— Вот получил подарок из Алма-Аты. Но что-то капризничает… Забросить неудобно. Посмотрите-ка, товарищ Заев. Ведь, кажется, вы оружейник.
Заев взял сияющую никелировкой вещицу, крутнул стальное колесико загрубелой подушечкой большого пальца — брызнули белые искры, но огонек не затеплился. Заев еще раз высек пучок искр, и снова впустую.
— Собственно, я всегда на пару с политруком Бозжановым, — пробурчал он.
Панфилов мигом откликнулся:
— Да, где же Бозжанов? Ведь вы, товарищ Момыш-Улы, взяли его в штаб?
— Помогает мне, — ответил я.
— Но ведь не только же на кухне.
Шутка генерала вызвала улыбки. Я гаркнул:
— Бозжанов! К генералу!
Панфилов посмотрел на меня:
— Ну зачем же так грозно? Должно быть, он там, бедняга, испугался.
Этой новой шуткой он еще поразвеял дух стесненности.
Вбежал Бозжанов, остановился, вытянул руки по швам. Я смотрел на его вскинутую голову, на черные, с курчавинкой волосы, на плотную фигуру. И вновь, как однажды на марше, мне подумалось: «Стрела!»
— Товарищ Бозжанов, — сказал генерал, — тут, кажется, требуется и ваше активное участие.
Он кивнул на Заева, державшего зажигалку в костлявом большом кулаке.
— Как, товарищ Заев, не получается?
— Дай-ка, Семен, — сказал Бозжанов.
— Погоди.
Еще некоторое время Заев продолжал держать зажигалку в кулаке. Затем легким, без усилия, движением пальца снова высек искру. И фитилек вдруг запылал.
— Дело простое, товарищ генерал. Бензин малость тяжелый. Недостаточной очистки. Летучесть недостаточная. Надо согреть в руке.
Глаза Заева уже не были скрыты, тенями бровных выступов. Неясная, неполная улыбка удовлетворения прикрасила его нескладные черты.
— Только и всего? — воскликнул Панфилов.
Теперь он сам добыл огня. Задул и вновь зажег.
— Послужит, послужит, — довольно проговорил он. — Спасибо, сынок. — И повертел зажигалку. — Значит, подержать в руке, согреть?.. Любопытно, очень любопытно…
Панфилов стал расспрашивать, как одеты-обуты бойцы, обеспечены ли баней, довольны ли пищей. Командиры свободно отвечали.