Страница:
Положив карту на колени, он продолжал слушать.
— И Угрюмов? — Лицо Панфилова сразу стало будто старше, резче обозначились складки вокруг рта. — И Георгиев? У моста? Вижу. В живых кто-нибудь остался? Погодите-ка, помечу.
Генерал повернулся к Дорфману, хотел, видимо, что-то сказать, но лишь обвел карандашом точку на карте. И опять стал слушать. Тень сошла с его лица, привычка, жестокая и спасительная привычка солдата, позволяющая утолять голод, порой даже гуторить на поле брани рядом с павшими, взяла свое, Панфилов уже снова мог улыбаться и шутить.
— Располагайтесь, товарищ Лавриненко, на ночлег. Я? Нахожусь на прежнем месте. Да, преспокойно здесь сижу.
Удерживая усмешку, верхняя губа Панфилова опять чуть сморщилась. Легко угадывалось, что ему было очень приятно произнести эти слова.
— Отчасти, товарищ Лавриненко, благодаря вам, — тепло добавил Панфилов. — Завтра вы меня тут смените. Вы поняли? Оставляю вам трюмо, к сожалению подбитое.
Теперь интонация Панфилова была шутливой. Поражала эта быстрая смена выражений лица, оттенков тона, эта, отважусь сказать, раскрытая душа генерала. Вот опять тон изменился:
— Объявите, что дивизии сегодня присвоено звание гвардейской. Да. Восьмая гвардейская стрелковая. Всех поздравьте от меня. Передайте, что каждому жму руку, каждому говорю спасибо!
Панфилов мягко, без стука, положил трубку, вернул Дорфману карту.
— Помните, товарищ Момыш-Улы, лейтенанта Угрюмова?
Я кратко ответил:
— Да.
Конечно, еще бы мне не помнить курносого веснушчатого лейтенанта, которого повар Вахитов однажды обнес кашей, на вид деревенского парнишку — парнишку с рассудительной речью и крепкой рукой.
— Погиб… А политрука Георгиева знавали? Тоже погиб. Почти весь этот маленький отрядец сложил головы. Но не пропустил танков. Девять машин подорваны, остальные ушли. Видите, товарищ Дорфман, дело просветляется. Но и загадок еще много. — Панфилов почесал свой подстриженный затылок. — Вроде бы книга с вырванными страницами. Надо, чтобы эти страницы не пропали. Надо их восстановить. Прочесть эту книгу.
Разложив на столе карту, он некоторое время еще беседовал с Дорфманом. Потом взглянул на меня.
— Идите, товарищ Дорфман. Поработайте.
— Слушаюсь. Извините, товарищ генерал, но не пора ли…
— Переселяться? Это успеется. Спасибо, что заботитесь. Идите.
Панфилов остался со мной наедине.
— Загадок много, — повторил он.
И по знакомой мне манере повертел в воздухе пальцами. Этот жест нередко сопровождал его размышления вслух.
— Ведь совсем мальчик…
Я мгновенно догадался: он разумел Угрюмова.
— Оголец… Я знал, товарищ Момыш-Улы, что у него за душой кое-что есть. Но этого… Этого не ждал.
Он подался ко мне, с интересом в меня всматривался, явно желая услышать мое мнение. Но что я мог ему сказать? Протянулась минута молчания.
— Ну-с, товарищ Момыш-Улы, доложите, что вы… — Панфилов прищурился, мелкие морщинки разбежались от уголков глаз, — что вы натворили. И не спешите. Я не тороплюсь.
Я не стал докладывать. Описал тактику немцев, решивших перебить издалека минометным огнем окопавшихся в поле защитников станции Матренино. Сказал, какими гнетущими были сообщения о потерях. Поведал о своих колебаниях, о встрече с раненым бойцом, изрекшим солдатскую мудрость: «Так держать — значит не удержать».
Панфилов слушал, ни разу не перебив.
Однако мне все же-пришлось прервать доклад. С улицы донесся звук мотора, хлопнула автомобильная дверца. Панфилов поднялся. Я тоже встал. Додумалось: не Звягин ли сейчас войдет?
Вошел лейтенант Ушко.
— Товарищ генерал, опять корреспонденты. Очень просятся.
Панфилов достал часы, взглянул.
— Те самые?
— Да. Торопятся в Москву. Я им сказал, что сегодня вы не сможете.
— Гм… Я им обещал. Утром обещал, когда они привезли вот это. — Он опять вынул значок «Гвардия», повертел. — Надо бы их понапутствовать. Нет, сейчас оторваться не смогу. Пусть извинят. Передайте, товарищ Ушко, мои извинения.
— Есть!
Однако, едва мы снова сели, едва Панфилов выговорил: «Продолжайте, товарищ Момыш-Улы, продолжайте», — как опять предстал Ушко:
— Товарищ генерал, я им все сказал. Они просят…
— Ну, ну…
— Просят, чтобы вы разрешила им войти и задать только один вопрос.
— Только один? — Панфилов рассмеялся. — Хитры на выдумку. Что ж, придется отдать должное военной хитрости. А, товарищ Момыш-Улы?
Он вопросительно на меня посмотрел, словно требовалось мое согласие. Потом пошел к двери, раскрыл.
— Пожалуйте, товарищи. Хотелось бы с вами основательно потолковать, но… Так и условимся: один вопрос. Прошу, прошу…
Первым шагнул в комнату капитан Нефедов, корреспондент журнала «Фронтовая иллюстрация». Шапка прикрывала его льняной зачес. Новенький, изжелта-белый, еще пахнущий дубленой овчиной полушубок был кое-где испачкан глиной. Видимо, вместе со своим фотоаппаратом, что сейчас на тонком ремешке висел в кожаном футляре на груди, Нефедов побывал в укрытиях, притискивался к земле. Жизнерадостная, чуть смущенная улыбка, делавшая заметными ямочки на разрумяненных щеках, свидетельствовала, что капитан был удовлетворен своим рабочим днем. Нефедов козырнул генералу.
— Добрый вечер, товарищ… — Панфилов прищурился, узкие, монгольского разреза, глаза засмеялись, — товарищ Поворот Головы.
Тотчас негромко заговорил спутник Нефедова, обмундированный в ладный, уже мятый-перемятый короткий кожушок, не мешавший шагу. На обветренном досмугла лице проступила однодневная темная щетинка.
— Как? Как вы, товарищ генерал, сказали?
Панфилов усмехнулся:
— Это ваш вопрос?
Ваш коллега-бумагомаратель — назовем его Гриневичем — не терялся:
— Товарищ генерал, помилуйте… Пока только переспрос.
— Гм… О повороте головы сейчас некогда, к сожалению, философствовать. Хотя, раз уже коснулись… Товарищ Нефедов однажды узрел сходство между нами, — и он показал на меня. — Не похожи, а поворот головы тот же… Кстати, познакомьтесь, товарищ Гриневич, с командиром моего резерва товарищем Момыш-Улы. И, пожалуйста, товарищи, садитесь. Хоть на минутку, а присядьте: в ногах правды нет.
Вошедшие расположились на стульях. Гриневич вернул генерала к его мысли:
— Итак, сию мудрость…
— Да, скажу об этом кратко. Не похожи на своих отцов сыны, которые нынче дерутся. А поворот головы тот же! Вы меня поняли?
По своей манере генерал подался к собеседнику, словно для того, чтобы получше рассмотреть, действительно ли понята, схвачена эта полюбившаяся Панфилову фраза.
— Ну-с, давайте ваш вопрос.
Неожиданно обладатель короткого кожушка поднялся. Раньше его походка, движения, говорок были неторопкими, теперь в нем пробудилась быстрота.
— Товарищ генерал, вы уже ответили. Больше задерживать вас не будем.
— Уже ответил?
— Да. У меня к вам был вопрос: как в одном-двух словах выразить смысл, итог сегодняшних боев? Эти слова вы уже сказали! Спасибо. Мне ясно, как писать. Товарищ генерал, разрешите идти?
Панфилов встал. Ворот расстегнутого полушубка прикрывал несильную, изборожденную морщинами шею. Сейчас она была немного склонена. Складка губ казалась угрюмой. Что он, утомлен? Или недоволен? Кем?
— Вам, товарищ Гриневич, значит, ясно?
— Статья прояснилась, товарищ генерал. Еду писать.
Молчание. Черт возьми, почему Панфилов не отпускает корреспондентов?
— А вот мне неясно, — проговорил он.
Сутулясь — голова по-прежнему была упрямо склонена, — Панфилов прошелся.
— В одном-двух словах? Нет, товарищ Гриневич, мы с вами эту задачку не решили. Поворот головы? Гм… Это можно отнести ко всей войне, ко всей нашей жизни, по нынешний денек…
Палец Панфилова коснулся газеты, которую по-прежнему потрагивали продувающие комнату невидимые струйки.
— Нынешний денек, семнадцатое ноября, что-то еще в себе таит…
Он почесал в затылке, снова прошелся, остановился перед смуглым корреспондентом, взглянул ему в глаза, увидел в них внимание, улыбнулся, опять заговорил:
— Кажется, у Вольтера в каком-то письме сказано, извините, мол, что пишу длинно, быть кратким не хватает времени. Могу лишь повторить это изречение.
Вновь протекла тихая минута. Корреспонденты вели себя умно: молчали. Панфилов поддернул рукава.
— Товарищ Гриневич, у вас карта с собой?
Извлеченная из планшета журналиста топографическая карта мгновенно оказалась на столе. Панфилов обернулся ко мне:
— Товарищ Момыш-Улы, вы тоже придвигайтесь.
С карандашом генерал постоял над картой.
— Да, мне, товарищи, неясно… Неясно, откуда они взялись, эти мои резервы?
Он опять посмотрел на меня:
— Сегодня, товарищ Момыш-Улы, вы, наверно, удивились: почему я не приказал вам бросить роту из Горюнов в Матренино? Признавайтесь, было? А ведь в этот час ожидал, что на вас, на ваши позиции в Горюнах, выйдет противник, прорвавшаяся танковая группа.
Панфилов показал на карте район сосредоточения танковой дивизии немцев, провел черную стрелу, прободавшую — он это схематически наметил — переднюю черту дивизии.
— Здесь, — продолжал он, — танки проложили себе путь через наши артиллерийские заслоны. Конечно, за это уплатили. Но прошли.
Далее он сказал, что танки открыли этим себе выход на Волоколамское шоссе. Немецкая пехота наступала по обеим сторонам шоссе, чтобы обеспечить продвижение танков по основному большаку.
— Думалось, товарищи, вот-вот защелкают наши противотанковые пушки в Горюнах, вступит в дело узелок обороны на шоссе. Но туда танки не добрались. Объявился какой-то неведомый резервик, который принял их удар. И не дал им дороги. Кто же это сделал? Пока не ясно. Связь со штабом полка прервана. Артиллерии у меня тут не было. Горсточка пехоты? Еще вчера, товарищи, военная грамота… — Панфилов покосился на меня, в его прищуре мелькнула улыбка. — Военная грамота, пожалуй, не допускала таких случаев. А?
Панфилов разговорился. Несомненно, ему хотелось не только добросовестно ответить корреспондентам, но и удовлетворить собственное побуждение, излить мысли. Его шея распрямилась, сутуловатость перестала быть заметной. В распахе полушубка на свежем, проутюженном кителе виднелись боевые ордена. Его обычное, похмыкивание в эти минуты исчезло. Он легко поворачивался, легко переступал в своих начищенных до глубокого блеска сапогах, опять был помолодевшим, счастливым, щеголеватым — таким он мне и запомнился по этой последней нашей встрече.
Снова его карандаш помечал карту. Вот здесь кто-то — опять-таки пока не ясно, кто же именно, — прикрыл перестроение батальона, подвергшегося нападению с тыла. Откуда взялось это прикрытие, этот еще один неведомый, непредусмотренный резерв? А легонькие пушки, которые долгими часами, захлестнутые со всех сторон противником, еще жили, дрались! А отряд истребителей танков под командой лейтенанта Угрюмова и политрука Георгиева! Генерал не мог не рассказать об Угрюмове:
— Хлопчик, малец! И остановил со своими бойцами двадцать танков. Погиб. Самоотверженно, осмысленно погиб.
Я понимал: Панфилов вернулся к тем же думам, которые стал было высказывать наедине со мной. Сейчас он как бы сам себя спросил:
— Откуда у него, этого мальчика, нашлись эдакие душевные резервы?
— Поворот головы? — негромко вымолвил Гриневич.
— Не только, не только… О повороте головы я, дорогой товарищ, и вчера хорошо знал. Но сегодня… Как охарактеризовать это сегодня? — Подняв руку, Панфилов в затруднении щелкнул пальцами. — Я, товарищи, готовился к этим боям, имел тактический замысел, план, готовил бойцов. Без бойца ведь любой замысел — пустое. Однако все, о чем я думал, чего добивался, все превзойдено.
Приподнятая рука генерала замерла. Загорелые пальцы опять сложились щепотью. Что он, снова щелкнет? Нет, пальцы остановились. Он воскликнул:
— Вот вам, товарищ, это слово! Превзойти! — Панфилов повторил раздельно: — Пре-взой-ти! Бойцы и командиры превзошли все, чего от них мог я ожидать. Превзошли себя! Таков, пожалуй, и был мой негаданный резерв. Вы поняли?
Он подумал, добавил:
— Конечно, у меня только предварительные сведения. Давно не имею связи со штабами двух полков. Не знаю, где командиры этих полков. Живы ли? Многого не знаю. И слово «превзойти» тоже предварительное. Потом отыщем что-либо посодержательнее, поточнее. Может быть, и поскромнее. Впереди еще нелегкие деньки. Будем это знать! И все-таки… Все-таки сейчас не подвертывается другое слово. Только это — «превзойти»! Ну-с, теперь, товарищи, я с чистой совестью могу сказать вам: до свидания.
Он потянулся к карте, хотел ее сложить, но задержал на ней взгляд.
— В темноте будем выводить войска на следующий рубеж… Отойдем, нигде не позволив врагу прорвать фронт дивизии.
Панфилов вручил карту владельцу.
— Итак, товарищи, до встречи. Доброго пути!
Вновь обнаружив в улыбке свои ямочки, Нефедов сдернул через голову ремешок фотоаппарата.
— Товарищ генерал, разрешите, я вас тут сниму? Вот как вы стоите! В полушубке! Рядом с этой выбоинкой! — Он указал на трюмо. — Товарищ генерал, надымлю немного магнием. Но здесь живо проветрится.
— Э, днем немец отсюда нас выкуривал, а теперь, извольте-ка, этим займетесь вы? Избавьте, товарищ Нефедов. Не надо.
— Товарищ генерал, ведь замечательный сюжет.
— Ничего. Есть позамечательней! Поезжайте-ка через Гусеново. Там в разведотделе найдете пленного гитлеровского капитана. Отборный экземпляр. Возможно, застанете и бойца-москвича Строжкина, который его взял. — Панфилов посмотрел на часы. — Застанете! Сейчас туда позвоним. Сфотографируйте их вместе. Юноша-боец ведет обезоруженного здоровенного разбойника, командира батальона. Москва этому порадуется. А меня, товарищ Нефедов, снять еще успеете. Загляните завтра. Выйду на волю, на морозец, прихвачу товарищей, вот вы и щелкнете. Ну, по рукам!
Корреспондент в коротком кожушке упрятал карту.
— Нефедов, не приставай. Товарищ генерал, спасибо вам за слово!
Оба откозыряли. Гул заведенного мотора. Машина укатила.
Сказав мне «подождите», Панфилов удалился в соседнюю комнату, откуда во время беседы с корреспондентами иной раз заглушенно долетал голос капитана Дорфмана, разговаривавшего по телефону.
За притворенной дверью генерал провел примерно минут десять. Порой невнятно доносилась его хрипотца. Разумеется, я не прислушивался. Наконец генерал вернулся.
— Сидите, сидите.
Он прошелся, озабоченно сказал:
— Еще не обнаружились ни Малых, ни Юрасов.
Сев возле меня, Панфилов достал, раскрыл коробку папирос «Казбек».
— Берите. Покурим, товарищ Момыш-Улы.
Чиркнув спичкой, он поднес мне огонек. Его неначальственная, нечиновная манера позволила мне спросить:
— Товарищ генерал, где же ваша зажигалка?
— А, зажигалка? — Он почему-то лукаво прищурился. — Подарил сегодня одному человеку. Сказал ему, что подарок со значением. А когда-то хотел преподнести вам. Тоже со значением. Вы меня понимаете?
Да, я понимал. Даже и сейчас, перед тем как вернуться к нашему прерванному разговору, Панфилов двумя-тремя фразами, дружелюбным прищуром как бы вновь расположил, согрел, настроил меня.
— Ну-с, продолжайте, продолжайте, товарищ Момыш-Улы.
Я без утайки рассказал, что решил рискнуть тем, что дороже жизни, — своей честью командира. Описал, как был отдан приказ, как помог мне Толстунов, как удалась наша контратака. Сказал и о звонке Звягина, не скрыл того, что, еще не сдав деревню, доложил: «Сдана!»
— Уже не мог отступиться, загорелся. Приказом генерал-лейтенанта Звягина был отстранен, но все же до вечера командовал.
— Гм… Значит, воевали на два фронта? И с противником, и со своим старшим начальником?
Едва он это сказал, мне вспомнилась минута, пропущенная в моем исповедном объяснении.
— Товарищ генерал, извините, упустил… Я увидел вашу руку и решился.
— Какую руку?
Из бокового кармана своей стеганки я вытащил красную книжку боевого устава, отыскал страницу, где тремя штришками, принадлежавшими Панфилову, был помечен пункт об инициативе.
— Вот… Увидел три черточки, которые вы провели, и в этот миг принял решение.
Неожиданно Панфилов рассмеялся:
— Хотите на меня переложить?
— Товарищ генерал, вовсе не переложить. Прошу поверить: так оно и было.
— Следовательно, и я там находился вместе с вами?
— Да, — твердо сказал я. — Вы, товарищ генерал, были со мной. Вы мной управляли.
— Ой, вас занесло! Соблюдем меру.
— Товарищ генерал, вы же говорили: управление — уяснение задачи!
Панфилов опять засмеялся. Видимо, эта формулировка, которую мы столько раз от него слышали, была ему сегодня очень по сердцу. Я продолжал:
— Товарищ генерал, я с вами правдив. Вы мне поставили задачу: удержаться до двадцатого! Если бы не это, то сегодня, семнадцатого, я имел бы право потерять в честном бою роту, имел бы право и сам с честью погибнуть. Но в мыслях было: до двадцатого! И я все собрал. И пришло решение.
Панфилов погладил большим пальцем раскрытую книжечку устава.
— «Упрека заслуживает не тот…» Что же, товарищ Момыш-Улы, не отпираюсь. Согласен, беру на себя половину вины. Но и половину удачи. Горе и радость пополам. Идет?
— Благодарю вас, товарищ генерал.
— Но как нам понять, расценить этот бой? Случайно удавшаяся авантюра? Нет. Закономерность? Да, в этой удаче есть закономерность. Вы, товарищ Момыш-Улы, использовали слабости противника.
Казалось, Панфилов с кем-то спорил, находил аргументы.
— Однако, товарищ Момыш-Улы, приказ есть приказ. Ночью буду у командующего. Наверное, увижу и товарища Звягина. Доложу командующему обо всем. Отменять приказание не могу, но приостановить решусь. Поезжайте к себе. Я вам ночью позвоню. Эту вашу книжечку оставьте. — Он опять взял устав, повертел. — Пусть взглянет командующий.
— Разрешите ехать?
— Не торопитесь. Еще вас задержу немного.
Панфилов вновь пошел к двери, ведущей в соседнюю комнату, откуда по-прежнему время от времени слышался неразборчивый говорок Дорфмана, взялся за ручку и вдруг круто, по-молодому, обернулся.
— Значит, побывал у вас сегодня?
Он засмеялся. И, не ожидая ответа, толкнул дверь, скрылся за ней.
Воспользуемся несколькими минутами его отсутствия. Выскажу свое понимание Панфилова — понимание, в котором слиты и мои мысли того ноябрьского вечера, и думы, пришедшие позднее.
Вот я провел с ним полчаса. Дважды и трижды я уловил его новый не примеченный мной ранее жест — он поддергивал рукава, тяготясь отсутствием дела. Весь этот день, который, возможно, предрешал исход предпринятого еще раз немецкого рывка к нашей столице, судьбу второго тура битвы за Москву, день массового героизма — под таким названием он вписан в историю войны, — Панфилов провел в деревне Шишкине, почти лишенный возможности управлять войсками. Телефонные шнуры, соединявшие генерала с подчиненными ему штабами, теми, что оказались в круговерти боя, были порваны, посечены. Немецкие удары искромсали фронт дивизии. Там и сям наши уцепившиеся группы, потрепанные батареи, роты, взводы дрались как бы без управления.
И все же оно, управление войсками, управление боем, существовало.
Массовый героизм — не стихия. Наш негромогласный, неказистый генерал готовил нас к этому дню, к этой борьбе, предугадал, предвосхитил ее характер, неуклонно, терпеливо добивался уяснения задачи, «втирал пальцами» свой замысел. Напомню еще раз, что наш старый устав не знал таких слов, как «узел сопротивления» или «опорный пункт». Нам их продиктовала война. Ухо Панфилова услышало эту диктовку. Он одним из первых в Красной Армии проник в небывалую тайнопись небывалой войны.
Оторванная от всех маленькая группа — это тоже узелок, опорная точка борьбы. Панфилов пользовался любым удобным случаем, чуть ли не каждой минутой общения с командирами, с бойцами, чтобы и так и эдак растолковать, привить нам эту истину. Он был очень популярен в дивизии. Разными, иногда необъяснимыми путями его словечки-изречения, его шутки, брошенные будто невзначай, доходили до множества людей, передавались от одного к другому по солдатскому беспроволочному телефону. А раз бойцы восприняли, усвоили — это уже управление.
Мы не вправе сказать, что Панфилов командовал, например, взводом или ротой. Один автор ухитрился даже дать ему в руки гранату. Чепуха! Но все же Панфилов командовал! Он воспитал свою дивизию, сделал нашим общим достоянием свой замысел, план, свое проникновение в особый склад современного оборонительного боя, задачу грядущего дня.
И этот день настал. Рука, голос командира дивизии уже не достигали разрозненных очагов боя. Но боем управляла его мысль, уясненная и командирами и рядовыми. В таком смысле подвиги панфиловцев — его творение. Так мы будем верны исторической правде.
По отрывочным сведениям, а то и по звукам, по отличительному своеобразию пальбы, по всяким иным признакам Панфилов следил, как оправдывается то, что он задумал, загадал. Все, все было оправдано — риск внове примененного построения обороны, неустанное воспитание войск, чему он отдавал себя.
В тот вечер, о котором идет речь, он это уж знал, однако скромность не разрешала ему говорить о себе. Но заговорил я, выразил то, что являлось для него трепетом сердца, смыслом жизни. И ему это было приятно.
Здесь, думается, ключ к сокровенному миру, к переживаниям Панфилова. В кажущемся хаосе боя не только сбывался его план, но и разительно выявлялось нечто, чему он нашел наименование: превзойти! Да, вся его жизнь солдата. Жизнь коммуниста, все, все было оправдано.
Меня заставил встрепенуться стук копыт, оборвавшийся возле крыльца. Снова промелькнуло: Звягин?
Со двора донеслось:
— Генерал у себя.
Слегка осипший голос принадлежал долговязому артиллеристу полковнику Арсеньеву. Покинув седло, полковник вошел, чуть подволакивая плохо гнущуюся ногу. Его шапка и длинная шинель заиндевели. Тотчас появился и Панфилов.
— Николай Викентьевич, прошу.
— Холодище! — произнес Арсеньев.
Стянув шерстяные варежки, он с силой потер красноватые руки.
— Не раздевайтесь. У нас здесь тоже не теплынь.
Полковник заметил меня:
— А, Момыш-Улы? Поминали тебя лихом.
— Лихом? — переспросил Панфилов.
— Так точно… Мы уже начали отход. А его герои… — Арсеньев ткнул пальцем в мою сторону, — его герои не пущают. — Выходец из стародворянской семьи, потомственный военный, Арсеньев любил иногда употреблять эдакий простецкий оборот. — Крутые у тебя, Момыш-Улы, мужички. «Стой, занимай позицию, копай землю!» Пока я не приехал, так ни одну запряжку и не пропустили.
Казалось, он меня поругивал, но осипший голос рокотал спокойно, одобрительно.
— Хотел дать твоим молодцам взбучку, но вот чем откупились.
Длинные узловатые пальцы полковника извлекли из шинельного кармана бутылку с иноземной этикеткой.
— Мартель! — объявил он. — Настоящий, выдержанный! Пришлось сказать: «Спасибо, ребята!»
В этой говорливости полковника чувствовалась душевная взвинченность, уже спадавшая, уже как бы сопровождаемая вздохом облегчения.
— Они меня тоже одарили, — тепло сказал Панфилов. — Пройдите, Николай Викентьевич, к Дорфману. Кстати, полюбуйтесь там трофеями. И пожалуйста, выбирайте, что понравится. Это будет память о деньке… С товарищем Момыш-Улы я сейчас закончу…
Полковник поставил на стол привезенную бутылку, выразительно крякнул и, уже не подволакивая, а твердо ставя ногу, не спеша прошагал в другую комнату.
Долгим дружеским взглядом Панфилов проводил своего постоянного сподвижника, командира пушек.
— Дайте вашу карту, товарищ Момыш-Улы.
Я разложил свою карту.
— Что же вам надлежит сделать? Во-первых, ночью вы будете пропускать черед свои боевые порядки наши отходящие войска. У вас это предусмотрено?
— Да, товарищ генерал.
На карте Панфилов показал мне следующий рубеж обороны дивизии. Он пролегал уже позади Горюнов.
— Но всю эту полосу, — продолжал генерал, — которую мы сегодня держим, противник отнюдь не получит без борьбы. За каждый лесок, за каждую деревушку постараемся взять плату. Не заплатит — не продвинется. Так и будем обескровливать, лишать наступательной способности.
Уже не один раз Панфилов разъяснял мне принятую нашей армией тактику в сражении под Москвой. И все же считал нужным вновь и вновь повторять это. Стоя теперь возле меня в своем распахнутом долгополом полушубке, он опять, слегка подавшись ко мне, вглядывался, слежу ли, понимаю ли я.
— Завтра, товарищ Момыш-Улы, вы еще не почувствуете одиночества. Возможно, дышаться будет легче, чем мы с вами позавчера предполагали. Но случиться может всякое. Посмотрим, введет ли он завтра резервы. — Панфилов опять соображал вслух. — Рота Заева у вас на прежнем месте?
— Да, на отметке.
— Пусть будет наготове перейти в Горюны. Не исключено, что завтра придется прикрываться со стороны Шишкина. Но еще повременим. Вы поняли?
Карандаш генерала опять касался топографических значков на моей карте. Счастливый, что дивизия устояла, выдержала таранные удары, Панфилов не зарывался, не бахвалился, расчетливо, трезво вникал в завтра. Он сказал об артиллерии, которая вместе с моим батальоном будет драться в Горюнах. Но в последний момент, пока еще не захлопнется путь отхода по шоссе, она уйдет.
— И Угрюмов? — Лицо Панфилова сразу стало будто старше, резче обозначились складки вокруг рта. — И Георгиев? У моста? Вижу. В живых кто-нибудь остался? Погодите-ка, помечу.
Генерал повернулся к Дорфману, хотел, видимо, что-то сказать, но лишь обвел карандашом точку на карте. И опять стал слушать. Тень сошла с его лица, привычка, жестокая и спасительная привычка солдата, позволяющая утолять голод, порой даже гуторить на поле брани рядом с павшими, взяла свое, Панфилов уже снова мог улыбаться и шутить.
— Располагайтесь, товарищ Лавриненко, на ночлег. Я? Нахожусь на прежнем месте. Да, преспокойно здесь сижу.
Удерживая усмешку, верхняя губа Панфилова опять чуть сморщилась. Легко угадывалось, что ему было очень приятно произнести эти слова.
— Отчасти, товарищ Лавриненко, благодаря вам, — тепло добавил Панфилов. — Завтра вы меня тут смените. Вы поняли? Оставляю вам трюмо, к сожалению подбитое.
Теперь интонация Панфилова была шутливой. Поражала эта быстрая смена выражений лица, оттенков тона, эта, отважусь сказать, раскрытая душа генерала. Вот опять тон изменился:
— Объявите, что дивизии сегодня присвоено звание гвардейской. Да. Восьмая гвардейская стрелковая. Всех поздравьте от меня. Передайте, что каждому жму руку, каждому говорю спасибо!
Панфилов мягко, без стука, положил трубку, вернул Дорфману карту.
— Помните, товарищ Момыш-Улы, лейтенанта Угрюмова?
Я кратко ответил:
— Да.
Конечно, еще бы мне не помнить курносого веснушчатого лейтенанта, которого повар Вахитов однажды обнес кашей, на вид деревенского парнишку — парнишку с рассудительной речью и крепкой рукой.
— Погиб… А политрука Георгиева знавали? Тоже погиб. Почти весь этот маленький отрядец сложил головы. Но не пропустил танков. Девять машин подорваны, остальные ушли. Видите, товарищ Дорфман, дело просветляется. Но и загадок еще много. — Панфилов почесал свой подстриженный затылок. — Вроде бы книга с вырванными страницами. Надо, чтобы эти страницы не пропали. Надо их восстановить. Прочесть эту книгу.
Разложив на столе карту, он некоторое время еще беседовал с Дорфманом. Потом взглянул на меня.
— Идите, товарищ Дорфман. Поработайте.
— Слушаюсь. Извините, товарищ генерал, но не пора ли…
— Переселяться? Это успеется. Спасибо, что заботитесь. Идите.
Панфилов остался со мной наедине.
— Загадок много, — повторил он.
И по знакомой мне манере повертел в воздухе пальцами. Этот жест нередко сопровождал его размышления вслух.
— Ведь совсем мальчик…
Я мгновенно догадался: он разумел Угрюмова.
— Оголец… Я знал, товарищ Момыш-Улы, что у него за душой кое-что есть. Но этого… Этого не ждал.
Он подался ко мне, с интересом в меня всматривался, явно желая услышать мое мнение. Но что я мог ему сказать? Протянулась минута молчания.
— Ну-с, товарищ Момыш-Улы, доложите, что вы… — Панфилов прищурился, мелкие морщинки разбежались от уголков глаз, — что вы натворили. И не спешите. Я не тороплюсь.
Я не стал докладывать. Описал тактику немцев, решивших перебить издалека минометным огнем окопавшихся в поле защитников станции Матренино. Сказал, какими гнетущими были сообщения о потерях. Поведал о своих колебаниях, о встрече с раненым бойцом, изрекшим солдатскую мудрость: «Так держать — значит не удержать».
Панфилов слушал, ни разу не перебив.
Однако мне все же-пришлось прервать доклад. С улицы донесся звук мотора, хлопнула автомобильная дверца. Панфилов поднялся. Я тоже встал. Додумалось: не Звягин ли сейчас войдет?
Вошел лейтенант Ушко.
— Товарищ генерал, опять корреспонденты. Очень просятся.
Панфилов достал часы, взглянул.
— Те самые?
— Да. Торопятся в Москву. Я им сказал, что сегодня вы не сможете.
— Гм… Я им обещал. Утром обещал, когда они привезли вот это. — Он опять вынул значок «Гвардия», повертел. — Надо бы их понапутствовать. Нет, сейчас оторваться не смогу. Пусть извинят. Передайте, товарищ Ушко, мои извинения.
— Есть!
Однако, едва мы снова сели, едва Панфилов выговорил: «Продолжайте, товарищ Момыш-Улы, продолжайте», — как опять предстал Ушко:
— Товарищ генерал, я им все сказал. Они просят…
— Ну, ну…
— Просят, чтобы вы разрешила им войти и задать только один вопрос.
— Только один? — Панфилов рассмеялся. — Хитры на выдумку. Что ж, придется отдать должное военной хитрости. А, товарищ Момыш-Улы?
Он вопросительно на меня посмотрел, словно требовалось мое согласие. Потом пошел к двери, раскрыл.
— Пожалуйте, товарищи. Хотелось бы с вами основательно потолковать, но… Так и условимся: один вопрос. Прошу, прошу…
Первым шагнул в комнату капитан Нефедов, корреспондент журнала «Фронтовая иллюстрация». Шапка прикрывала его льняной зачес. Новенький, изжелта-белый, еще пахнущий дубленой овчиной полушубок был кое-где испачкан глиной. Видимо, вместе со своим фотоаппаратом, что сейчас на тонком ремешке висел в кожаном футляре на груди, Нефедов побывал в укрытиях, притискивался к земле. Жизнерадостная, чуть смущенная улыбка, делавшая заметными ямочки на разрумяненных щеках, свидетельствовала, что капитан был удовлетворен своим рабочим днем. Нефедов козырнул генералу.
— Добрый вечер, товарищ… — Панфилов прищурился, узкие, монгольского разреза, глаза засмеялись, — товарищ Поворот Головы.
Тотчас негромко заговорил спутник Нефедова, обмундированный в ладный, уже мятый-перемятый короткий кожушок, не мешавший шагу. На обветренном досмугла лице проступила однодневная темная щетинка.
— Как? Как вы, товарищ генерал, сказали?
Панфилов усмехнулся:
— Это ваш вопрос?
Ваш коллега-бумагомаратель — назовем его Гриневичем — не терялся:
— Товарищ генерал, помилуйте… Пока только переспрос.
— Гм… О повороте головы сейчас некогда, к сожалению, философствовать. Хотя, раз уже коснулись… Товарищ Нефедов однажды узрел сходство между нами, — и он показал на меня. — Не похожи, а поворот головы тот же… Кстати, познакомьтесь, товарищ Гриневич, с командиром моего резерва товарищем Момыш-Улы. И, пожалуйста, товарищи, садитесь. Хоть на минутку, а присядьте: в ногах правды нет.
Вошедшие расположились на стульях. Гриневич вернул генерала к его мысли:
— Итак, сию мудрость…
— Да, скажу об этом кратко. Не похожи на своих отцов сыны, которые нынче дерутся. А поворот головы тот же! Вы меня поняли?
По своей манере генерал подался к собеседнику, словно для того, чтобы получше рассмотреть, действительно ли понята, схвачена эта полюбившаяся Панфилову фраза.
— Ну-с, давайте ваш вопрос.
Неожиданно обладатель короткого кожушка поднялся. Раньше его походка, движения, говорок были неторопкими, теперь в нем пробудилась быстрота.
— Товарищ генерал, вы уже ответили. Больше задерживать вас не будем.
— Уже ответил?
— Да. У меня к вам был вопрос: как в одном-двух словах выразить смысл, итог сегодняшних боев? Эти слова вы уже сказали! Спасибо. Мне ясно, как писать. Товарищ генерал, разрешите идти?
Панфилов встал. Ворот расстегнутого полушубка прикрывал несильную, изборожденную морщинами шею. Сейчас она была немного склонена. Складка губ казалась угрюмой. Что он, утомлен? Или недоволен? Кем?
— Вам, товарищ Гриневич, значит, ясно?
— Статья прояснилась, товарищ генерал. Еду писать.
Молчание. Черт возьми, почему Панфилов не отпускает корреспондентов?
— А вот мне неясно, — проговорил он.
Сутулясь — голова по-прежнему была упрямо склонена, — Панфилов прошелся.
— В одном-двух словах? Нет, товарищ Гриневич, мы с вами эту задачку не решили. Поворот головы? Гм… Это можно отнести ко всей войне, ко всей нашей жизни, по нынешний денек…
Палец Панфилова коснулся газеты, которую по-прежнему потрагивали продувающие комнату невидимые струйки.
— Нынешний денек, семнадцатое ноября, что-то еще в себе таит…
Он почесал в затылке, снова прошелся, остановился перед смуглым корреспондентом, взглянул ему в глаза, увидел в них внимание, улыбнулся, опять заговорил:
— Кажется, у Вольтера в каком-то письме сказано, извините, мол, что пишу длинно, быть кратким не хватает времени. Могу лишь повторить это изречение.
Вновь протекла тихая минута. Корреспонденты вели себя умно: молчали. Панфилов поддернул рукава.
— Товарищ Гриневич, у вас карта с собой?
Извлеченная из планшета журналиста топографическая карта мгновенно оказалась на столе. Панфилов обернулся ко мне:
— Товарищ Момыш-Улы, вы тоже придвигайтесь.
С карандашом генерал постоял над картой.
— Да, мне, товарищи, неясно… Неясно, откуда они взялись, эти мои резервы?
Он опять посмотрел на меня:
— Сегодня, товарищ Момыш-Улы, вы, наверно, удивились: почему я не приказал вам бросить роту из Горюнов в Матренино? Признавайтесь, было? А ведь в этот час ожидал, что на вас, на ваши позиции в Горюнах, выйдет противник, прорвавшаяся танковая группа.
Панфилов показал на карте район сосредоточения танковой дивизии немцев, провел черную стрелу, прободавшую — он это схематически наметил — переднюю черту дивизии.
— Здесь, — продолжал он, — танки проложили себе путь через наши артиллерийские заслоны. Конечно, за это уплатили. Но прошли.
Далее он сказал, что танки открыли этим себе выход на Волоколамское шоссе. Немецкая пехота наступала по обеим сторонам шоссе, чтобы обеспечить продвижение танков по основному большаку.
— Думалось, товарищи, вот-вот защелкают наши противотанковые пушки в Горюнах, вступит в дело узелок обороны на шоссе. Но туда танки не добрались. Объявился какой-то неведомый резервик, который принял их удар. И не дал им дороги. Кто же это сделал? Пока не ясно. Связь со штабом полка прервана. Артиллерии у меня тут не было. Горсточка пехоты? Еще вчера, товарищи, военная грамота… — Панфилов покосился на меня, в его прищуре мелькнула улыбка. — Военная грамота, пожалуй, не допускала таких случаев. А?
Панфилов разговорился. Несомненно, ему хотелось не только добросовестно ответить корреспондентам, но и удовлетворить собственное побуждение, излить мысли. Его шея распрямилась, сутуловатость перестала быть заметной. В распахе полушубка на свежем, проутюженном кителе виднелись боевые ордена. Его обычное, похмыкивание в эти минуты исчезло. Он легко поворачивался, легко переступал в своих начищенных до глубокого блеска сапогах, опять был помолодевшим, счастливым, щеголеватым — таким он мне и запомнился по этой последней нашей встрече.
Снова его карандаш помечал карту. Вот здесь кто-то — опять-таки пока не ясно, кто же именно, — прикрыл перестроение батальона, подвергшегося нападению с тыла. Откуда взялось это прикрытие, этот еще один неведомый, непредусмотренный резерв? А легонькие пушки, которые долгими часами, захлестнутые со всех сторон противником, еще жили, дрались! А отряд истребителей танков под командой лейтенанта Угрюмова и политрука Георгиева! Генерал не мог не рассказать об Угрюмове:
— Хлопчик, малец! И остановил со своими бойцами двадцать танков. Погиб. Самоотверженно, осмысленно погиб.
Я понимал: Панфилов вернулся к тем же думам, которые стал было высказывать наедине со мной. Сейчас он как бы сам себя спросил:
— Откуда у него, этого мальчика, нашлись эдакие душевные резервы?
— Поворот головы? — негромко вымолвил Гриневич.
— Не только, не только… О повороте головы я, дорогой товарищ, и вчера хорошо знал. Но сегодня… Как охарактеризовать это сегодня? — Подняв руку, Панфилов в затруднении щелкнул пальцами. — Я, товарищи, готовился к этим боям, имел тактический замысел, план, готовил бойцов. Без бойца ведь любой замысел — пустое. Однако все, о чем я думал, чего добивался, все превзойдено.
Приподнятая рука генерала замерла. Загорелые пальцы опять сложились щепотью. Что он, снова щелкнет? Нет, пальцы остановились. Он воскликнул:
— Вот вам, товарищ, это слово! Превзойти! — Панфилов повторил раздельно: — Пре-взой-ти! Бойцы и командиры превзошли все, чего от них мог я ожидать. Превзошли себя! Таков, пожалуй, и был мой негаданный резерв. Вы поняли?
Он подумал, добавил:
— Конечно, у меня только предварительные сведения. Давно не имею связи со штабами двух полков. Не знаю, где командиры этих полков. Живы ли? Многого не знаю. И слово «превзойти» тоже предварительное. Потом отыщем что-либо посодержательнее, поточнее. Может быть, и поскромнее. Впереди еще нелегкие деньки. Будем это знать! И все-таки… Все-таки сейчас не подвертывается другое слово. Только это — «превзойти»! Ну-с, теперь, товарищи, я с чистой совестью могу сказать вам: до свидания.
Он потянулся к карте, хотел ее сложить, но задержал на ней взгляд.
— В темноте будем выводить войска на следующий рубеж… Отойдем, нигде не позволив врагу прорвать фронт дивизии.
Панфилов вручил карту владельцу.
— Итак, товарищи, до встречи. Доброго пути!
Вновь обнаружив в улыбке свои ямочки, Нефедов сдернул через голову ремешок фотоаппарата.
— Товарищ генерал, разрешите, я вас тут сниму? Вот как вы стоите! В полушубке! Рядом с этой выбоинкой! — Он указал на трюмо. — Товарищ генерал, надымлю немного магнием. Но здесь живо проветрится.
— Э, днем немец отсюда нас выкуривал, а теперь, извольте-ка, этим займетесь вы? Избавьте, товарищ Нефедов. Не надо.
— Товарищ генерал, ведь замечательный сюжет.
— Ничего. Есть позамечательней! Поезжайте-ка через Гусеново. Там в разведотделе найдете пленного гитлеровского капитана. Отборный экземпляр. Возможно, застанете и бойца-москвича Строжкина, который его взял. — Панфилов посмотрел на часы. — Застанете! Сейчас туда позвоним. Сфотографируйте их вместе. Юноша-боец ведет обезоруженного здоровенного разбойника, командира батальона. Москва этому порадуется. А меня, товарищ Нефедов, снять еще успеете. Загляните завтра. Выйду на волю, на морозец, прихвачу товарищей, вот вы и щелкнете. Ну, по рукам!
Корреспондент в коротком кожушке упрятал карту.
— Нефедов, не приставай. Товарищ генерал, спасибо вам за слово!
Оба откозыряли. Гул заведенного мотора. Машина укатила.
Сказав мне «подождите», Панфилов удалился в соседнюю комнату, откуда во время беседы с корреспондентами иной раз заглушенно долетал голос капитана Дорфмана, разговаривавшего по телефону.
За притворенной дверью генерал провел примерно минут десять. Порой невнятно доносилась его хрипотца. Разумеется, я не прислушивался. Наконец генерал вернулся.
— Сидите, сидите.
Он прошелся, озабоченно сказал:
— Еще не обнаружились ни Малых, ни Юрасов.
Сев возле меня, Панфилов достал, раскрыл коробку папирос «Казбек».
— Берите. Покурим, товарищ Момыш-Улы.
Чиркнув спичкой, он поднес мне огонек. Его неначальственная, нечиновная манера позволила мне спросить:
— Товарищ генерал, где же ваша зажигалка?
— А, зажигалка? — Он почему-то лукаво прищурился. — Подарил сегодня одному человеку. Сказал ему, что подарок со значением. А когда-то хотел преподнести вам. Тоже со значением. Вы меня понимаете?
Да, я понимал. Даже и сейчас, перед тем как вернуться к нашему прерванному разговору, Панфилов двумя-тремя фразами, дружелюбным прищуром как бы вновь расположил, согрел, настроил меня.
— Ну-с, продолжайте, продолжайте, товарищ Момыш-Улы.
Я без утайки рассказал, что решил рискнуть тем, что дороже жизни, — своей честью командира. Описал, как был отдан приказ, как помог мне Толстунов, как удалась наша контратака. Сказал и о звонке Звягина, не скрыл того, что, еще не сдав деревню, доложил: «Сдана!»
— Уже не мог отступиться, загорелся. Приказом генерал-лейтенанта Звягина был отстранен, но все же до вечера командовал.
— Гм… Значит, воевали на два фронта? И с противником, и со своим старшим начальником?
Едва он это сказал, мне вспомнилась минута, пропущенная в моем исповедном объяснении.
— Товарищ генерал, извините, упустил… Я увидел вашу руку и решился.
— Какую руку?
Из бокового кармана своей стеганки я вытащил красную книжку боевого устава, отыскал страницу, где тремя штришками, принадлежавшими Панфилову, был помечен пункт об инициативе.
— Вот… Увидел три черточки, которые вы провели, и в этот миг принял решение.
Неожиданно Панфилов рассмеялся:
— Хотите на меня переложить?
— Товарищ генерал, вовсе не переложить. Прошу поверить: так оно и было.
— Следовательно, и я там находился вместе с вами?
— Да, — твердо сказал я. — Вы, товарищ генерал, были со мной. Вы мной управляли.
— Ой, вас занесло! Соблюдем меру.
— Товарищ генерал, вы же говорили: управление — уяснение задачи!
Панфилов опять засмеялся. Видимо, эта формулировка, которую мы столько раз от него слышали, была ему сегодня очень по сердцу. Я продолжал:
— Товарищ генерал, я с вами правдив. Вы мне поставили задачу: удержаться до двадцатого! Если бы не это, то сегодня, семнадцатого, я имел бы право потерять в честном бою роту, имел бы право и сам с честью погибнуть. Но в мыслях было: до двадцатого! И я все собрал. И пришло решение.
Панфилов погладил большим пальцем раскрытую книжечку устава.
— «Упрека заслуживает не тот…» Что же, товарищ Момыш-Улы, не отпираюсь. Согласен, беру на себя половину вины. Но и половину удачи. Горе и радость пополам. Идет?
— Благодарю вас, товарищ генерал.
— Но как нам понять, расценить этот бой? Случайно удавшаяся авантюра? Нет. Закономерность? Да, в этой удаче есть закономерность. Вы, товарищ Момыш-Улы, использовали слабости противника.
Казалось, Панфилов с кем-то спорил, находил аргументы.
— Однако, товарищ Момыш-Улы, приказ есть приказ. Ночью буду у командующего. Наверное, увижу и товарища Звягина. Доложу командующему обо всем. Отменять приказание не могу, но приостановить решусь. Поезжайте к себе. Я вам ночью позвоню. Эту вашу книжечку оставьте. — Он опять взял устав, повертел. — Пусть взглянет командующий.
— Разрешите ехать?
— Не торопитесь. Еще вас задержу немного.
Панфилов вновь пошел к двери, ведущей в соседнюю комнату, откуда по-прежнему время от времени слышался неразборчивый говорок Дорфмана, взялся за ручку и вдруг круто, по-молодому, обернулся.
— Значит, побывал у вас сегодня?
Он засмеялся. И, не ожидая ответа, толкнул дверь, скрылся за ней.
Воспользуемся несколькими минутами его отсутствия. Выскажу свое понимание Панфилова — понимание, в котором слиты и мои мысли того ноябрьского вечера, и думы, пришедшие позднее.
Вот я провел с ним полчаса. Дважды и трижды я уловил его новый не примеченный мной ранее жест — он поддергивал рукава, тяготясь отсутствием дела. Весь этот день, который, возможно, предрешал исход предпринятого еще раз немецкого рывка к нашей столице, судьбу второго тура битвы за Москву, день массового героизма — под таким названием он вписан в историю войны, — Панфилов провел в деревне Шишкине, почти лишенный возможности управлять войсками. Телефонные шнуры, соединявшие генерала с подчиненными ему штабами, теми, что оказались в круговерти боя, были порваны, посечены. Немецкие удары искромсали фронт дивизии. Там и сям наши уцепившиеся группы, потрепанные батареи, роты, взводы дрались как бы без управления.
И все же оно, управление войсками, управление боем, существовало.
Массовый героизм — не стихия. Наш негромогласный, неказистый генерал готовил нас к этому дню, к этой борьбе, предугадал, предвосхитил ее характер, неуклонно, терпеливо добивался уяснения задачи, «втирал пальцами» свой замысел. Напомню еще раз, что наш старый устав не знал таких слов, как «узел сопротивления» или «опорный пункт». Нам их продиктовала война. Ухо Панфилова услышало эту диктовку. Он одним из первых в Красной Армии проник в небывалую тайнопись небывалой войны.
Оторванная от всех маленькая группа — это тоже узелок, опорная точка борьбы. Панфилов пользовался любым удобным случаем, чуть ли не каждой минутой общения с командирами, с бойцами, чтобы и так и эдак растолковать, привить нам эту истину. Он был очень популярен в дивизии. Разными, иногда необъяснимыми путями его словечки-изречения, его шутки, брошенные будто невзначай, доходили до множества людей, передавались от одного к другому по солдатскому беспроволочному телефону. А раз бойцы восприняли, усвоили — это уже управление.
Мы не вправе сказать, что Панфилов командовал, например, взводом или ротой. Один автор ухитрился даже дать ему в руки гранату. Чепуха! Но все же Панфилов командовал! Он воспитал свою дивизию, сделал нашим общим достоянием свой замысел, план, свое проникновение в особый склад современного оборонительного боя, задачу грядущего дня.
И этот день настал. Рука, голос командира дивизии уже не достигали разрозненных очагов боя. Но боем управляла его мысль, уясненная и командирами и рядовыми. В таком смысле подвиги панфиловцев — его творение. Так мы будем верны исторической правде.
По отрывочным сведениям, а то и по звукам, по отличительному своеобразию пальбы, по всяким иным признакам Панфилов следил, как оправдывается то, что он задумал, загадал. Все, все было оправдано — риск внове примененного построения обороны, неустанное воспитание войск, чему он отдавал себя.
В тот вечер, о котором идет речь, он это уж знал, однако скромность не разрешала ему говорить о себе. Но заговорил я, выразил то, что являлось для него трепетом сердца, смыслом жизни. И ему это было приятно.
Здесь, думается, ключ к сокровенному миру, к переживаниям Панфилова. В кажущемся хаосе боя не только сбывался его план, но и разительно выявлялось нечто, чему он нашел наименование: превзойти! Да, вся его жизнь солдата. Жизнь коммуниста, все, все было оправдано.
Меня заставил встрепенуться стук копыт, оборвавшийся возле крыльца. Снова промелькнуло: Звягин?
Со двора донеслось:
— Генерал у себя.
Слегка осипший голос принадлежал долговязому артиллеристу полковнику Арсеньеву. Покинув седло, полковник вошел, чуть подволакивая плохо гнущуюся ногу. Его шапка и длинная шинель заиндевели. Тотчас появился и Панфилов.
— Николай Викентьевич, прошу.
— Холодище! — произнес Арсеньев.
Стянув шерстяные варежки, он с силой потер красноватые руки.
— Не раздевайтесь. У нас здесь тоже не теплынь.
Полковник заметил меня:
— А, Момыш-Улы? Поминали тебя лихом.
— Лихом? — переспросил Панфилов.
— Так точно… Мы уже начали отход. А его герои… — Арсеньев ткнул пальцем в мою сторону, — его герои не пущают. — Выходец из стародворянской семьи, потомственный военный, Арсеньев любил иногда употреблять эдакий простецкий оборот. — Крутые у тебя, Момыш-Улы, мужички. «Стой, занимай позицию, копай землю!» Пока я не приехал, так ни одну запряжку и не пропустили.
Казалось, он меня поругивал, но осипший голос рокотал спокойно, одобрительно.
— Хотел дать твоим молодцам взбучку, но вот чем откупились.
Длинные узловатые пальцы полковника извлекли из шинельного кармана бутылку с иноземной этикеткой.
— Мартель! — объявил он. — Настоящий, выдержанный! Пришлось сказать: «Спасибо, ребята!»
В этой говорливости полковника чувствовалась душевная взвинченность, уже спадавшая, уже как бы сопровождаемая вздохом облегчения.
— Они меня тоже одарили, — тепло сказал Панфилов. — Пройдите, Николай Викентьевич, к Дорфману. Кстати, полюбуйтесь там трофеями. И пожалуйста, выбирайте, что понравится. Это будет память о деньке… С товарищем Момыш-Улы я сейчас закончу…
Полковник поставил на стол привезенную бутылку, выразительно крякнул и, уже не подволакивая, а твердо ставя ногу, не спеша прошагал в другую комнату.
Долгим дружеским взглядом Панфилов проводил своего постоянного сподвижника, командира пушек.
— Дайте вашу карту, товарищ Момыш-Улы.
Я разложил свою карту.
— Что же вам надлежит сделать? Во-первых, ночью вы будете пропускать черед свои боевые порядки наши отходящие войска. У вас это предусмотрено?
— Да, товарищ генерал.
На карте Панфилов показал мне следующий рубеж обороны дивизии. Он пролегал уже позади Горюнов.
— Но всю эту полосу, — продолжал генерал, — которую мы сегодня держим, противник отнюдь не получит без борьбы. За каждый лесок, за каждую деревушку постараемся взять плату. Не заплатит — не продвинется. Так и будем обескровливать, лишать наступательной способности.
Уже не один раз Панфилов разъяснял мне принятую нашей армией тактику в сражении под Москвой. И все же считал нужным вновь и вновь повторять это. Стоя теперь возле меня в своем распахнутом долгополом полушубке, он опять, слегка подавшись ко мне, вглядывался, слежу ли, понимаю ли я.
— Завтра, товарищ Момыш-Улы, вы еще не почувствуете одиночества. Возможно, дышаться будет легче, чем мы с вами позавчера предполагали. Но случиться может всякое. Посмотрим, введет ли он завтра резервы. — Панфилов опять соображал вслух. — Рота Заева у вас на прежнем месте?
— Да, на отметке.
— Пусть будет наготове перейти в Горюны. Не исключено, что завтра придется прикрываться со стороны Шишкина. Но еще повременим. Вы поняли?
Карандаш генерала опять касался топографических значков на моей карте. Счастливый, что дивизия устояла, выдержала таранные удары, Панфилов не зарывался, не бахвалился, расчетливо, трезво вникал в завтра. Он сказал об артиллерии, которая вместе с моим батальоном будет драться в Горюнах. Но в последний момент, пока еще не захлопнется путь отхода по шоссе, она уйдет.