— А у вас, товарищ Момыш-Улы, прежняя задача: держаться до двадцатого. В ночь на двадцатое снимайтесь, уходите. Сегодня уже верю: свидимся. Ну…
   Он протянул мне руку. Последний раз на меня смотрели его узкие, монгольского разреза, глаза. В них искрилась вера. ВЕРА! Опять большими буквами пишите это слово! Как и позавчера, он произнес:
   — Иди, казах!


10. Ночь на восемнадцатое ноября


   Баурджан смолк.
   Мы опять сидели на открытой солнцу гривке близ скрытого в лесу блиндажа-погреба, где пришлось обитать сыну степей Казахстана, герою этой книги. Из костерика тянулся по ветру смолистый дым хвои, отгонявший комаров.
   Неожиданно, как случалось и прежде, Момыш-Улы запел. Я разобрал уже однажды слышанное: «Иван, Иван, на твоем костре я загорался…»
   Сейчас смысл этих слов был мне понятнее. Положив точеные темные кисти на рукоять упертой в землю шашки Баурджан смотрел перед собой. Вот он проронил:
   — Еду к себе от генерала…
   И опять сопроводил отрывком песни встающие в памяти картины.
   И продолжал повесть.

 

 
   — Ухабистая полевая дорога влилась наконец в Волоколамское шоссе. Здесь оно уже сбежало с высотки, где смутно темнели Горюны, устремилось на восток, в наши тылы. У скрещения я остановил коня, смотрел несколько минут.
   Что это? Разбитая армия? Идут люди в шинелях — идут усталые, повесив головы, без строя, маленькими группами. Винтовки за плечами будто гнут бойцов к земле. Иные садятся на обочины, ложатся, вытягиваются на снегу. Но лежат недолго. Поднимаются, тащатся, дальше, стараясь из последних сил отдалиться от чего-то страшного. Поднимаются то молча, то с похожим на стон «эх» и идут, идут в сторону Москвы.
   Прошел небольшой отряд в строю — не поймешь, рота или взвод, — с командиром впереди. И опять в беспорядке тянутся отбившиеся от своих подразделений истомленные, вымотанные люди.
   Вот кто-то повстречал, узнал однополчанина.
   — Николай, ты?! А наши где?
   Спрошенный махнул рукой. Жест сказал: пропали!
   Я смотрел не отрываясь. Знал, что в нескольких километрах позади, в селе Покровском, развернут заградительный пункт — об этом сообщил мне Панфилов, — где уже останавливают, собирают, приводят в порядок бредущих бойцов, знал, что в жизни войск бывают такие мучительные периоды, и все же понурые фигуры, вереницы скитальцев удручали.
   Опять вставал допрос: что это? Разбитая, не способная к сопротивлению, покатившаяся к Москве армия? Но я ехал от Панфилова, слышал его слово «превзойти», понимал, что дивизия вынесла удар, принудила противника увязнуть.
   Кто же это сделал? Да они же, изнуренные бойцы, сейчас без строя уходящие во тьму. Они дрались, стреляли, теряли товарищей, теряли командиров. Победители, они брели, еще не ведая, что победили.

 

 
   Еду шагом навстречу уходящим. Вот и выстроившиеся вдоль шоссе избы Горюнов.
   — Баурджан!
   В полумгле примечаю характерную развалочку идущего ко мне Толстунова. Соскакиваю с седла, отдаю повод коноводу.
   — Куда, Федор, направился?
   — Проверочка постов. Да и тебя уже заждался. Похаживаю, поглядываю. Ан вот и ты!
   Не выказывая обеспокоенности моей судьбой. Толстунов с вкоренившейся небрежностью бросает фразы.
   — Пойдем, — говорю я.
   Толстунов просовывает свои пальцы в варежке под рукав моей стеганки, мы впервые с того дня, как познакомились, шагаем об руку. Он не расспрашивает, ждет. Я кратко выкладываю:
   — Звягина не видел. Наш генерал сказал: не могу отменить приказ, но приостанавливаю. И послал меня обратно.
   — Понятно. На этом теперь точка!
   — Не знаю. Еще можно повернуть и так и эдак. Все-таки ведь я…
   — Брось! Или, может, мне слетать в политотдел?
   — Не надо! Ни к чему.
   — Тогда не забивай этим себе голову! Надобно, чтобы она была у тебя ясной. Поверь старому политслужаке: дело прикончено!
   — Значит, закурим, друзья, и забудем?
   Толстунов заглянул мне в лицо, рассмотрел улыбку.
   — Все! И больше, Баурджан, об этом ни полслова!
   — Ладно, — сказал я.

 

 
   Вместе с Толстуновым я вошел к себе в штаб. В комнате, которая, наверное, навсегда останется мне памятной, уже был наведен порядок. Присутствовали лишь те, кому здесь полагалось находиться: Рахимов и Бозжанов да еще дежурный связист у телефона. Плащ-палатка аккуратно прикрывала сложенный в угол штабелек трофеев. Большим листом белой бумаги, прикрепленным кнопками — тоже, должно быть, нашлись среди трофеев, — Рахимов освежил, принарядил свой стол. Даже отклеившаяся, обвисшая полоса обоев, которую раньше никто не поднимал, теперь водворена на место, пришита несколькими кнопками. Чувствовалось с одного взгляда: улетучился, исчез дух обреченности, еще днем витавший здесь.
   Глаза-щелочки Бозжанова тревожно воззрились на меня — его сердце-вещун еще, видимо, томилось, — перебежали на физиономию Толстунова, остались неспокойными.
   Рахимов без усилия вытянулся, стал рапортовать. В мое отсутствие чрезвычайных происшествий в батальоне не было. Подразделения занимали прежние позиции, в этот час пропускали отходивших. Рапорт окончен.
   Толстунов спросил:
   — Комбат, у генерала ужинал?
   — Не довелось.
   — И мы без тебя постились. Проголодались. Теперь давай-ка подзаправимся.
   — Заправимся, — согласился я.
   Наконец-то Бозжанов по-детски улыбнулся, поверил, что со мной ничего не стряслось. В один миг он засиял, залоснились его круглые щеки.
   И вот мы за столом. Откупорены бутылки темно-красного бургундского; этим вином, льющимся в стакан медленной, густой струей, мы запиваем испанские сардины и обиходную рисовую кашу, сдобренную салом.
   В сенях слышится шумок. Туда по обязанности младшего тотчас выскакивает Бозжанов. Минуту спустя дверь снова открывается. В свете неяркой керосиновой лампы, висящей над столом, вижу, как входит Исламкулов. За ним ступает притихший Бозжанов.
   Встаю навстречу гостю. Что с ним? На нем, как говорится, лица нет. Куда делась плавность его черт, вся его приятная взору стать? Уголок его рта подергивается.
   — Мухаметкул, откуда ты?
   Он нас оглядел, увидел знакомые, дружеские лица, ответил:
   — Плохо. Позор.
   — Что с тобой?
   — Позор. Мы бежали. За нами гнались! Ты, Баурджан, не знал такого унижения. — И повторил: — За нами гнались.
   — Раздевайся, — сказал я. — Как раз подоспел к ужину. Выпей. Поешь.
   — Не буду. Не могу. Людей, Баурджан, накорми.
   — Сколько их у тебя?
   — Двадцать. Там и лейтенант Гуреев из штаба полка. Тоже оторвался ото всех, был все время с нами… Тоже испытал унижение.
   Исламкулов, сдержанный, гордый казах, верный заветам нашей степной интеллигенции, что хранила, передавала сынам предания, традиции, древнюю славу народа, опустился на стул, открыто страдая.
   Я приказал накормить команду Исламкулова, пригласил к столу начальника боепитания полка лейтенанта Гуреева — немолодого, изрядно за тридцать, уже с лысиной на темени.
   За столом как ни в чем не бывало распоряжался Толстунов.
   — Давайте-ка сюда свои шинели. Исламкулов, за тобой требуется поухаживать? На, тащи папиросу! Рахимов, в честь гостей не скопидомничай, потряси запасец!
   К лампе пополз дым табака. Исламкулов одним духом выпил свою чарку. Крупные губы Гуреева тоже не отпустили стакана, пока он не был осушен.
   Еще минуту Исламкулов жадно докуривал папиросу, потом, точно отворились душевные шлюзы у наших обоих гостей, полился рассказ.

 

 
   Вырванная страница… Одна из тех, про которые наш генерал сказал: «Надо их восстановить». Вот этот клочок, эта страница еще не собранной книги, носящей название «Семнадцатое ноября».
   Близ полудня Исламкулов, рота которого занимала отрезок переднего края у села Ядрово, был вызван в штаб батальона. Захватив связного, взяв полуавтомат, он пошел кружной лесной тропинкой. Она вывела к прогалине, где расположились походные кухни. Под гром пальбы кашевары в засаленных передниках и колпаках занимались своим делом, наряженные на кухню бойцы заготовляли дрова, чистили картошку. И вдруг, когда Исламкулов совсем было миновал кухни, лесом, с тыла, к прогалине вышла немецкая пехота. Это была страшная минута. Внезапно затрещали автоматы, засвистели пули. Прозвучал чей-то панический вопль.
   Похолодев, но сохранив самообладание, мой красивый сородич, исповедующий заповедь «честь сильнее смерти», властно прокричал:
   — Ко мне! Слушай мою команду!
   Стоя во весь рост, он первым стал стрелять. Здесь же случайно оказался и лейтенант-штабник Гуреев. Он сразу отдал себя в распоряжение нерастерявшегося строевого командира. Наряд бойцов, связной, повара прибились к Исламкулову. Под команду, залпами, они стреляли, перезаряжали винтовки и снова стреляли. Исламкулов занял место на одном фланге, Гуреев — на другом. Не позволили врагу подойти. Остановили, принудили залечь.
   Что же этим достигли случайно объединенные двадцать человек? Я сужу как командир. Они помогли своему батальону. Вкопавшийся в землю батальон был обращен спиной к проникшим немцам. Повернуть фронт почти невозможно. Размеренные залпы двадцати винтовок заставили насторожиться каждого бойца в окопе: в тылу что-то неладно.
   Что же дальше произошло с этим батальоном? Ни Исламкулов, ни два десятка воинов, стрелявших вместе с ним, не знали о дальнейшем. Однако мне, побывавшему у генерала, была уже известна следующая страница.
   Сообщение со штабом полка оказалось перерезанным. Комиссар полка, находившийся в этот час в батальоне, принял решение: вывести батальон из огневого мешка, перестроиться. Этот трудный маневр удался. Роты снялись, заняли новые позиции, нависая над врагом. «Кто же вас прикрыл? Какие там нашлись у нас силенки?» — по телефону допытывался у комиссара Панфилов. И не получил ответа. Теперь мне предстала разгадка: вот они, герои!
   Шел дальше застольный рассказ. Гуреев пытался пройти в штаб полка, путь был перехвачен. Он добрался к командному пункту батальона, нашел лишь пустые стены. Немцы уже обтекали группку Исламкулова. Он приказал отходить к шоссе. Там натолкнулись на немцев. Те заметили, стали преследовать, гнали по лесу. Наконец, после долгих метаний, удалось затаиться, дождаться сумерек в овраге.
   Впитавший с малых лет заветы достоинства и чести, Исламкулов терзался, передавая эти злоключения. Я сказал:
   — А ведь ты молодец, Исламкулов!
   — Я?!
   — Не ты один. Много молодцов сегодня. До скончания дней буду гордиться подвигами моих бойцов. Сотня героев под командой Филимонова разгромила немецкий батальон. Рота Заева захватила танки. Но и ты на своем месте был молодцом.
   — Что ты, Баурджан!
   — Мы были внутренне подготовлены, чтобы прыгнуть на врага. А ты одолел то, что бьет со страшной силой: внезапность. Ты сохранил разум. Пересилил внезапность… Теперь Панфилову было бы понятно…
   — Что?
   — Генерал сегодня спрашивал: откуда взялись, где нашлись резервы? А они — вот!
   — Резервы, которые побежали.
   — И тут ты поступил правильно.
   — Бежали, как зайцы. Это так стыдно!
   — Заяц выдерживает взгляд хищника. Помнишь?
   Исламкулов уже перестал отчаиваться.
   — И знаешь, Баурджан, какое совпадение! Помнишь, как генерал отчитывал повара, не захотел у него пообедать? Помнишь — невычищенная винтовка? Так вот, все произошло как раз там, в том лесу, чуть ли не в том месте.
   — И повар тот был?
   — Был.
   — Стрелял?
   — Стрелял.
   — И винтовка была чистая?
   — Этого не знаю. Но лежала под рукой. Стрелял.
   Я разлил по стаканам вино. В наших буднях мы, разумеется, не возглашали тосты. Но сейчас я сказал:
   — Выпьем за отцов!
   И не пустился в пояснения. Если угодно, знайте: я разумел и предков-родичей, передавших нам, ныне мужам войны, свое достоинство, гордость и честь, и тех (Баурджан приостановился, грозно проследил за моей рукой), на чьем огне мы загорались.

 

 
   Сидим. Вахитов принес чай. К Исламкулову уже вернулась его стройная осанка; мерность речи.
   — Опять в сенях шаги. Отворяется дверь, чередом входят еще гости. Впереди полковник Малых, поджарый, почти дочерна загоревший под солнцем Туркмении, где он прослужил немало лет, сейчас еще потемневший, без кровинки на впалых щеках. За ним, пятидесятилетним командиром одного из полков нашей дивизии, следовал начальник штаба, молодой капитан Дормидонов.
   Все, кто сидел за столом, встали. Я придвинул полковнику стул. Малых отрицательно повел головой, тяжело прошагал в угол, опустился на пол, повалился на спину.
   — Товарищ полковник, может быть, поужинаете?
   — Не могу. Устал. Чертовски устал. Немного полежу. Минут через пять позвоните генералу, что я здесь.
   С усилием приподнявшись, он снял полевую сумку, сунул под голову и, даже не расстегнув полушубка, опять вытянулся. Его спутник занял место за столом, накинулся на ужин. Вымотанный Малых уснул.
   И опять все это — сваленный изнеможением, простертый на полу командир полка, молчание начальника штаба — вызывало мысль: разбиты!
   Вскоре к гостям присоединился сотоварищ спящего, комиссар полка, крепыш Хайруллин, полутатарин-полурусский, мой давний знакомый по Алма-Ате. Потеки крови, почти не почерневшей на морозе, испятнали его полушубок. Я невольно воскликнул:
   — Что с тобой?
   — Ничего, Гнедка подо мной убило.
   Подойдя к столу, Хайруллин без приглашений, по-хозяйски отрезал изрядный кусок колбасы, наложил толстый слой масла на ржаную горбушку.
   — Отходим, Момыш-Улы, — прожевывая, говорил он. — С нами тут двести штыков. Да и раненых еще полстолько. Я у тебя реквизировал варево из кухонь. Приказал накормить своих людей. Прежде всего раненых.
   — И хорошо сделал.
   — Насилу, Момыш-Улы, до тебя добрались. Шли и спотыкались.
   — Да ты сядь!
   — Некогда, брат. Работенки еще невпроворот.
   Он посмотрел на мерно дышавшего полковника. Я сказал:
   — Когда он лег, то велел через пять минут позвонить генералу, сообщить, что находится здесь.
   — Я уже позвонил. И для раненых вызвал машины из санчасти. Не буди. Дадим часок поспать. А я…
   Комиссар отрезал еще колбасы, опять выискал горбушку в груде хлеба, обратился к Дормидонову:
   — Знаю, Дормидонов, ноги гудят, но айда со мной!
   Немедленный отклик:
   — Есть!
   Я спросил:
   — Далеко ли?
   — Туда, где сейчас по штату положено нам быть. Обратно в лес по своим следам. Собирать людей. Еще к тебе наведаюсь. Посидим, братки, все вместе, будем гонять чаи. Только давай погорячей!

 

 
   По телефону я проведал Филимонова, потом позвонил Заеву:
   — Семен, что у тебя слышно?
   Заев мне обрадовался.
   — Товарищ комбат, слава богу, вспомнили. А то я тут уже песенку пою.
   — Какую еще песенку?
   — Какую? — Своим сиплым басом Заев воспроизвел заунывные причитания беспризорника: — Позабыт, позаброшен с молодых ранних лет…
   — Брось чудить! Говори дело!
   — Скучновато, товарищ комбат. Тишь. И морозец донимает. — Заев снова пошутил: — Вот вы немного взгрели, на сердце потеплело.
   — Ночку перемайся, — сказал я. — А утром будет видно. Уразумел?
   — Понятно, товарищ комбат.
   Неожиданно в трубке раздался еще чей-то голос:
   — Момыш-Улы, ты?
   — Я. Кто говорит?
   Выяснилось, что со мной разговаривает командир полка майор Юрасов. В лесу он подключился к телефонному шнуру.
   — Момыш-Улы, как к тебе дойти?
   — Держитесь провода. Идите смело. На немцев не нарветесь.
   Примерно час спустя Юрасов с полковым инженером-капитаном оказались у меня. Я вытянулся перед своим командиром. Мягкий, впечатлительный, он подавленно молчал. Инженер произнес:
   — Плутали, плутали… Уже не чаяли, что выйдем.
   — С кем вы, товарищ майор? Я распоряжусь накормить.
   Темная краска проступила на щеках Юрасова. Он ничего не ответил.
   — Вдвоем?
   Юрасов лишь кивнул. Я ни о чем больше не спросил, ни словом, ни лицом ничего не выразил. Вдвоем — этим сказано все. Командир полка был куда-то откинут вихрем боя, потерял свой полк, потерял штаб, бродил почти до полуночи в лесу, из своих нашел одного лишь инженера. Думается, это было возмездием за вину: обязанный строить оборону по-панфиловски, по-новому, Юрасов, как и раньше я замечал, этим не загорелся, исполнял без веры, душой находился еще во власти прежней тактики. Ему отомстила половинчатость.
   Юрасов увидел Исламкулова.
   — Ты с ротой?
   — Привел, товарищ майор, двадцать человек.
   Юрасов опять промолчал. Раздевшись, сняв шапку, открыв свой смятый светлый ежик, он присел к столу, придвинул поданную Вахитовым тарелку, стал жадно есть.

 

 
   Два часа ночи. Пустует мое кресло-раскладушка. Воинский такт, уважение к старшим по званию не позволяют мне прикорнуть там. Обойдя затихшую деревню, вернувшись к себе, дремлю на полу, на том самом месте, где лежал проснувшийся давно полковник.
   — Разрешите войти.
   В дверях — незнакомый лейтенант.
   — Товарищ командир батальона! Вас вызывает штаб армии.
   Я уже знал, что под боком у меня, в Горюнах, развернулся промежуточный армейский узел связи, откуда побежали провода к левому флангу армии.
   Подымаюсь. Тотчас поднимается Бозжанов. В последние часы, с той минуты, как я вернулся от Панфилова, Бозжанов не покидает меня. Его не зовешь, он все-таки идет.
   Шоссе уже пустынно. Кажется, все замерло в эту глухую пору ночи. Лишь иногда, как предупреждение, вдали прокатывается пушечный выстрел.
   Лейтенант ведет в избу. Там на миг ослепляет, заставляет зажмуриться яркий электрический свет. У стены поставлен коммутатор. С наушниками сидят телефонисты. Мне подают трубку помассивнее, побольше, чем привычная.
   — Говорите.
   Сразу же из мембраны слышится:
   — Товарищ Момыш-Улы?
   Узнаю глуховатый голос Панфилова. Впрочем, он неожиданно звучен, усилен. Приходится чуть отдалять трубку от уха.
   — Да. Слушаю вас.
   — Как дела, товарищ Момыш-Улы?
   — Пока, слава богу, тишь. Люди на своих местах.
   — Я говорю от большого хозяина. Здесь находится и товарищ Звягин, и тот, кто является его начальником. Вы меня поняли?
   — Понял.
   — Доложите подробно, что у вас делается.
   Сообщаю: пришел лейтенант Исламкулов с двадцатью бойцами, которые, находясь на кухне, винтовочными залпами встретили немцев.
   — Как то есть на кухне? Расскажите.
   Принимаюсь докладывать о группе Исламкулова. Панфилов требует подробностей. Странно: сидит у командующего армией, которому подчинены несколько дивизий, и заинтересованно расспрашивают о действиях двадцати человек.
   — Передайте товарищам гвардейское спасибо… Ядрово у немцев?
   — По-видимому.
   — Так… Дальше.
   — Сидит у меня майор Юрасов. Отбился от своих. Отошел почти в одиночку. Отстреливался. Ночью разыскал меня.
   — А как полк Малых?
   — Полковник Малых тоже у меня. Вывел раненых, вывел двести штыков. Пришел с комиссаром, с начальником штаба. Сейчас они ходят по лесу, собирают людей.
   — Что рассказывал Малых?
   — Дрались весь день. Управление было потеряно. Но подразделения дрались.
   — Так… Нет ли признаков, что немцы начнут ночью?
   — Пока таких признаков не замечаю.
   — Будьте, товарищ Момыш-Улы, еще внимательнее. Ночной удар возможен. Вы меня поняли?
   — Да. Проверю готовность.
   — Вот-вот… Теперь одну минуту подождите.
   В мембране слабо гудит ток. Сейчас, наверное, Панфилов что-то скажет о приказе Звягина. Судя по всему, исполнилось прорицание Толстунова, старого политслужаки, как он себя назвал: дело прикончено.
   Никому не мешая, у дверного косяка застыл Бозжанов. В узких глазах — ожидание. Конечно, усиливающая звук мембрана доносила и до него каждую фразу Панфилова. Теперь, как и я, Бозжанов ждет дальнейшего.
   В трубке вновь возникает громкая хрипотца Панфилова:
   — Вы слушаете? Примите, товарищ Момыш-Улы, командование группировкой Красной Армии в Горюнах.
   Не сразу осмысливаю эти слова. Ослышался я, что ли?
   — Как? Что вы сказали?
   Невольно приближаю трубку к уху. В барабанную перепонку будто ударяют молоточки, отчетливо выстукивают:
   — Передаю приказание командующего армией: вам поручено командовать всей группой, сосредоточенной в Горюнах. И пожалуйста, исполняйте поскорее ввиду возможности ночных действий противника.
   — Но как же? Ведь тут есть полковник.
   Слышу похмыкивание Панфилова.
   — Должно быть, вы хотите, товарищ Момыш-Улы, чтобы командующий дал мне нагоняй, — интонация становится чуть иронической, в воображении вижу тонкую усмешку под квадратиками черных усов, — нагоняй за то, что у меня такие недисциплинированные подчиненные. Что я их распустил.
   Выговариваю:
   — Есть!
   — Ну вот… Какие у вас ко мне вопросы?
   — Пришлось накормить раненых. Да и бойцов полковника Малых. Продуктов осталось маловато.
   — Останавливайте от моего имени любую повозку, любую машину с продовольствием, забирайте.
   — Есть!
   — Задача у вас прежняя. Вы поняли? Ну-с, будьте начеку. До свидания, товарищ Момыш-Улы.
   Где-то на далеком конце провода трубка положена. Кладу трубку и я. Взглядываю на Бозжанова. Сияют его приоткрывшиеся в улыбке ровные белые зубы, сияют глаза, смотрят на меня с детской любовью.
   — Чему радуешься?
   — Аксакал!
   Не раз в некоторые особые минуты — большей частью это были кульминации, пики нашей повести, сложенной автором Войной, — Бозжанов употреблял такое обращение. Сейчас в нем слышна торжественность.
   — Аксакал, это замечательно! — Ища выражений, он возносит обе руки. — Теперь живем!
   — Чего доброго, пустишься в пляс?
   Продолжая улыбаться, Бозжанов встает «смирно»: руки по швам, каблуки вместе, носки врозь.

 

 
   Возвращаюсь к себе. Со мною идет, держась на полшага сзади, неотлучный Бозжанов.
   Все, кому привелось перебыть эту ночку в моем штабе, ждут моих вестей. Всем интересно: зачем меня вызывали на армейский узел связи?
   Полковник Малых сидит на кровати, привалившись к спинке. Он после короткого сна уже побывал среди своих бойцов. Напряжением воли он заставляет себя бодрствовать, хотя разбит усталостью. Его втянутые щеки все еще землисты.
   — Садись, Момыш-Улы, садись, — роняет он.
   Как же я скажу ему, пятидесятилетнему полковнику, что он переходит в мое подчинение? Нет, язык не повернется произнести это. Нет, командующий, конечно, поспешил. И стоять как-то неловко, и не могу сесть. Говорю:
   — Командир дивизии звонил от командующего армией. Там и товарищ Звягин. (К чему, черт возьми, приплетаю Звягина?) Генерал предупредил, что противник, возможно, будет атаковать ночью… Спрашивал, товарищ полковник, про вас.
   Уф, не могу сказать, и баста!
   — Ну! Чего тянешь?
   — Я доложил, товарищ полковник, что вы находитесь у меня, что ваш штаб приводит людей в порядок. Доложил, что вы здесь являетесь старшим начальником.
   Как-то виляю, клоню дело к тому, чтобы Малых принял командование. Ведь по уставу в таких случаях командование принадлежит старшему.
   И вдруг повелительный, возмущенный голос:
   — Аксакал!
   Оборачиваюсь к Бозжанову.
   — Аксакал! Почему не берете повод? Исполняйте приказание.
   Это резкое, требовательное восклицание придало мне силы. Я остро ощутил веление долга. ДОЛГ — пишите крупными буквами это самое высокое слово — голосом Бозжанова прокричал мне: исполняй! Колебания, нерешительность вмиг меня покинули. Я выпрямился. Речь стала официальной.
   — Товарищи! Командир дивизии приказал мне командовать всей группировкой в Горюнах. Товарищ полковник, доложите: чем вы располагаете?
   Мгновение тишины. И вот полковник поднялся. Разбитый усталостью, он сейчас испытал еще и удар по самолюбию, но овладел собой, встал, спросил у начальника штаба:
   — Дормидоныч, как ты считаешь, что у нас есть?
   — Пока имеем, товарищ полковник, человек двести семьдесят или двести восемьдесят. Еще соберем.
   Далее Дормидонов сообщил о вооружении: имелись противотанковые гранаты, пулеметы.
   Все поочередно доложили.

 

 
   Я занял новый командный пункт в железнодорожной будке, несколько позади деревни. В передней каморке заполыхала печурка, засветилась коптилка, в комнату побольше перекочевали наша лампа, телефон, бумажное хозяйство Рахимова. Тимошин организовал связь со всеми моими новыми войсками. К ним, руководствуясь пословицей «свой глаз — алмаз», сходил обязательный Рахимов, на местности рассмотрел позиции, чтобы затем в точности нарисовать. Толстунова и Бозжанова я послал в роты проверить бдительность ночного охранения.
   Незаметно пролетела ночь. Противник, говоря языком боевых донесений, активности не проявил. Помню, я откинул край нашей светомаскировочной шторы — плащ-палатки, глянул наружу: показалось, тьма чуть помутнела. Как раз в эту минуту позвонил, Панфилов.
   — Доброе утро, товарищ Момыш-Улы.
   Поздоровавшись, я отважился заметить:
   — Покамест еще ночка.
   — Э, ночка позади. Уже можем ее себе приплюсовать. Выиграли ее, отняли у противника. Не хотел он нам ее отдать, да помотали мы его вчера, вынудили приводить себя в порядок. Думаете, только нам выпало это? Ошибаетесь, товарищ Момыш-Улы.
   — Я же ничего не говорю.
   — А я вижу по глазам.
   Панфилов засмеялся своей шутке. Нас разделяли заснеженные просторы, но не приходилось сомневаться: он встретил в отличном настроении этот первый брезг утра.