Рассказывала женщина в трамвае:
   - Моя знакомая у Путилова завода живет. Говорит - сегодня столько раненых везли с передовой, что из машин кровь лилась и на снегу след оставался.
   Обстрел продолжался нынче часа четыре.
   Вечером опять работали наши береговые и корабельные батареи. И сейчас каждые 3-5 минут ухает где-то за Исаакием.
   Был у мамы на Знаменской, заходил на полчаса к тете Тэне.
   Тетя Тэна рассказывала... Была она в протезной мастерской, заказывала какой-то бандаж. Рядом сидит, ждет очереди пожилая женщина.
   "- У вас что - тоже бандаж?
   - Нет, мне руку делают.
   Гляжу - у нее правой руки вот до этого места нет.
   - Где вы ее потеряли?
   - Обстрел. Иду, вдруг чувствую - руке холодно стало, и где-то вот тут, под лопаткой, больно-больно. Поглядела, а руки и нет. А ей и не больно. Больно под лопаткой. Теперь искусственную делают. Да только что ж толку-то от нее. Работала, была мастерицей, стахановкой, а сейчас инвалид, работаю сторожем, зарплата сто двадцать шесть рублей и пенсии шестьдесят".
   Дзоты на улицах. Чем дальше к окраинам и вокзалам, тем больше их. На проспекте Майорова у Измайловского моста - лицом к Варшавскому вокзалу огромный бетонированный дот. На Усачевом - у Египетского моста - сохранились баррикады.
   По всему городу - главным образом на углах и перекрестках окна и двери заложены кирпичом, и в кирпичной кладке - черные щели амбразур. Некоторые амбразуры прикрыты железными ставенками - чтобы не пугать население, вероятно.
   Проходил сегодня по улице Гоголя. Там, недалеко от Невского, еще в 1941 году тяжелая бомба срезала угол дома - с пятого этажа до подвала. Сейчас этот срез задрапирован холщовой декорацией. Художник постарался, нарисовал окна с поблескивающими стеклами, ложноклассический орнамент, карнизы и пр., а над рисованным подъездом - разрисованная же рельефная доска и на ней дата - чего: разрушения или восстановления? - 1942.
   В городе очень мало военных. 15-го все отозваны на фронт. Чаще чем обычно мелькают черные шинели моряков.
   19 января, 9 часов утра
   Разбудил телефонный звонок. На улице было еще темно, но в комнату то и дело вбегал и освещал ее - сквозь щели в портьерах - розовый отблеск орудийных залпов.
   Сейчас уже рассвело. Ночью опять были заморозки (да, в январе заморозки!). Исаакий покрыт инеем. За его спиной палят корабли. Лимонно-красный клубок огня взлетает на уровне углового, малого купола. Через одну-две секунды грохот и треск.
   ...А перед огромной махиной собора, который на три головы стоит выше остальных зданий города, перед собором, у которого и ступени-то кажутся отсюда выше человеческого роста, - перед этим тяжелым, как египетская пирамида, колоссом стоит на коленях маленькая фигурка женщины. Молится. Истово крестится, делает земные поклоны. Мимо идут люди, влекут санки с дровами. А женщина стоит на коленях посреди мостовой и молится. Потом поднимается и идет - очень быстро, спешит, вероятно, на работу - в сторону Почтамтской.
   Стреляют близко. Это очень красиво. Над крышей взметнется клочок огня, за ним клубочек рыжеватого дыма, а уж потом:
   "Бам-би-ба-баммм!!!"
   А дальние батареи - как зарницы.
   20 января. Вечером
   Вчера вечером радио объявило очередной приказ Верховного главнокомандующего. Заняты Красное Село и Ропша. Москва отдавала салют войскам Ленинградского фронта. Освобождены, кроме того, Петергоф, Александровка и восемьдесят других населенных пунктов. Сегодня официально сообщается о том, что освобожден Новгород. Войска, наступающие со стороны Ораниенбаума и со стороны Пулкова, соединились. Отдельные группы противника окружены и ликвидируются. Повторяется осень сорок первого года, только - все наоборот.
   Ленинград, конечно, ликует.
   Последнюю сводку я слышал издали, на улице. Кажется, там упоминаются Лигово, Дудергоф, Стрельна. Трофеи очень большие, пленных же совсем немного - за пять дней всего одна тысяча человек. Драпают быстро и по-немецки организованно.
   Был сегодня на радио. Хочу поехать на фронт или, во всяком случае, поближе к нему. До сих пор, что называется, ближе некуда было.
   Завтра на этот счет будут договариваться с политуправлением фронта.
   Вчера немцы еще постреливали по городу, откуда - даже не понимаю. Но, по-видимому, очень издалека. И не часто. Всего шесть снарядов за день! По-здешнему это совсем немного.
   Видел вчера Ревекку Марковну из больницы Эрисмана. Она с 15 января не обедала и почти не спала. В больницу не переставая везли раненых. Ранения у большинства тяжелые, но дух бодрый, победительный.
   - Скоро и Ленинград будет Большой землей, - сказал один из них перед ампутацией.
   Ездил вчера вечером на Васильевский остров и на Крестовский - все по московским поручениям.
   Был на Петроградской стороне, в доме Любарских. Как много опечатанных дверей на парадной лестнице!
   В ящике для писем и газет на одной из заколоченных и опечатанных дверей что-то белело. Я полюбопытствовал: открытка. Не удержался - прочел:
   "Дорогие тетя Лиза и дядя Миша! Пишем вам пятое письмо. Страшно беспокоимся, не получая ответа..."
   От Барочной улицы до Елагина острова бегает маленький одиночный трамвайчик-"кукушка".
   Сегодня корабли на Неве молчат. По-видимому, они свое дело сделали, их миссия завершена. Наши наземные войска уже далеко от побережья, и корабли при всем желании поддержать их уже не могут.
   Корабли под парами (то есть живут, дышат, дымят, а насчет того, "под парами" или нет, - не знаю, не специалист).
   Видел вчера вечером, в темноте, огромную черно-белую, не похожую даже силуэтом на корабль, тушу крейсера "Киров". Это он рявкал своими батареями, когда у меня в номере звенели стекла и сыпалась штукатурка. Стоит между набережной Лейтенанта Шмидта и Сенатской площадью.
   Был еще вчера по разным делам на Верейской улице, в районе Технологического и у Детскосельского вокзала. Району досталось здорово. Технологический институт не то чтобы разрушен (ведь он большой, занимает чуть ли не целый квартал), а весь изранен - и бомбами и снарядами. Много зданий разрушено на Международном проспекте. Если в центре города повреждения быстро залечиваются и маскируются, то здесь на каждом шагу незарубцевавшиеся, кровоточащие раны. Четырехэтажный серый дом рядом с Палатой мер и весов проткнут снарядом, как картонная коробка пальцем.
   Заходил на Кузнечный рынок. Это один из трех рынков, сохранившихся в городе. Остальные или разрушены, или закрыты. Вся коммерция совершается под крышей единственного павильона. Колхозники торгуют главным образом молоком, картошкой (65 р. кило), кислой капустой... Тут же - вокруг "стационарных" лотков - идет торговля с рук, официально запрещенная, о чем предупреждают плакаты у входа. Ассортимент товаров небогатый. Всякая рвань, ботинки (дамские - 3500 р.), белье, одежда и прочее барахло. Табак, папиросы (исключительно "Беломор"), много электрических фонариков (ценный и ходкий товар не только в Ленинграде, а и в других "затемненных" городах). Мыло, масло, шпиг, мясо, конфеты, мандарины - все, что душе угодно, но все в миниатюрных количествах - поштучно или по сто, по 50 и даже по 20 граммов. Калек, инвалидов Отечественной войны меньше, чем в Москве, но и тут они, так сказать, хозяева положения. Большей частью пьяные, бушуют, ссорятся, размахивают костылями.
   Видел вчера на Загородном тех, кто сегодня (а может быть, и вчера) сражался и сражается на Пулковских высотах, под Павловском и Гатчиной. Стрелковый полк поротно шел от Московского, по-видимому, вокзала на передовые позиции. Народ - некадровый, разнокалиберный, но крепкий, хорошо экипированный и, главное, хорошо обутый. Правда, большинство не в сапогах, а в ботиночках с обмотками, но за спиной у каждого - пара подшитых валенок.
   Шли с песнями. Пели не слишком лихо. Много татар и вообще монголоидных лиц. Есть пожилые, но есть и совсем мальчики.
   Мне опять вспомнился сорок второй год. Вот тут, на углу Кузнечного переулка, лежал труп матроса.
   Ночевал дома. Спал в своей комнате. В "домашнем холодильнике", как говорит мама. Продрог, простудился, болит горло.
   Утром ездил в больницу хроников на улицу Смольного.
   Казалось бы, что может быть страшнее жизни богадельных старушек во фронтовом городе! Но - нет, живут они, эти старушки, вместе со всем городом - сводками Информбюро, газетами, радио. Кормят их очень хорошо. И самое страшное и печальное - не то, что они засыпают и просыпаются под свист снарядов, а то, что живут без семьи. Хотя сейчас, когда подавляющее большинство советских семей распылено, и это их одиночество не так больно ранит сердце.
   Смольный выглядит очень смешно, даже нелепо. Какие-то сетки, картонные или фанерные башенки, пестрая мазня на стенах. Все это за годы войны обветшало, перепуталось, перемешалось. И не думаю, чтобы этот камуфляж кого-нибудь обманывал.
   Прошел к Неве - посмотреть на Охту. Думал увидеть нечто страшное, но не увидел ничего. Несколько каменных зданий на набережной, каланча, церковь, а за ними... за ними ничего нет. Ни одного деревянного дома.
   Неудивительно, что тут, вокруг Смольного, так много развалин. Охотились немцы за Смольным упорно и настойчиво. И, как видно, камуфляж все-таки помог. На самом здании Смольного я не нашел ни одной царапины.
   А на Суворовском многие дома разбиты до основания.
   По этим пустырям идут две девушки в серых шинельках с погонами. Навстречу - с нестройной, визгливой песней - взвод девушек, тоже в полувоенной форме: в серых бушлатах-полупальто, в защитных штанах или юбках.
   Из строя несется в адрес красноармеек:
   - Эй, вы, ерзац-солдаты!
   Те обижаются:
   - Сами вы ерзац!
   А потом, пройдя мимо, переглядываются, смеются:
   - А и верно - эрзац!
   Обедал вчера за одним столом с человеком, который сиял необыкновенно: он только что избежал очень большой опасности - в пятидесяти шагах от него разорвался снаряд (на станции Вторая Финляндская, на железнодорожных путях).
   Но говорит он больше о другом:
   - Вы представляете, какая счастливая случайность: за две минуты до этого с этих путей ушел воинский эшелон!..
   Видел матроса из Кронштадта, который сегодня утром приехал в Ленинград. Впрочем, "приехал" - не точно. Из Кронштадта до Лисьего Носа он шел пешком по льду. Это семнадцать километров. А лед на Финском заливе довольно хлюпкий. Машины не ходят.
   Вечером звонил Рахтанов. Собирается в Кронштадт. Говорит - на днях туда будут ходить глиссеры.
   В холле гостиницы постовой милиционер, зашедший погреться (или, скорее, развлечься), беседует с облезлой (оживающей дистрофичкой) администраторшей:
   - Гитлер так прямо и пишет: "Кончено наше дело, беги кто может". Это я не знаю - у кого-то нашли или перехватили его письмо или приказ...
   Неисправимые оптимисты мои земляки. Всегда-то и на все строят они самые радужные иллюзии.
   В трамвае две женщины-работницы:
   - Ну, теперь заживем. Слыхала небось: всех ленинградцев на два месяца в санаторию пошлют.
   Что ж, дело за малым: остается только освободить Крым и выдать его на два месяца ленинградцам.
   Вчера утром я, признаться, немножко сдрейфил. Подхожу (по улице Гоголя) к Невскому, и в ту же минуту невдалеке (в приличном невдалеке) падает снаряд, и почти сразу же, с редкой оперативностью, радио объявляет артобстрел района. Испугался я не обстрела, а испугало совпадение: накануне то же самое - первый снаряд и предостережение по радио застигли меня "на эфтом самом месте".
   21.1. Утро
   Вчера не успел и не смог записать - вернулся в гостиницу, падая от усталости; заснул на диване, не раздеваясь.
   Был в Кировском районе. Там целые кварталы превращены в пыль.
   Наступление на нашем фронте продолжается. Немцы, которым грозит окружение (в случае занятия Батецкой и Гатчины), отходят "в порядке эластичной обороны". Вчера в Доме радио видел человека, который только что прибыл из-под Шлиссельбурга. Говорит, что наши войска вчера рано утром пошли в наступление, продвинулись на семь километров и... не вошли в соприкосновение с противником. Немцы, надо им отдать справедливость, отступают организованно и с ловкостью совершенно кошачьей.
   С моей поездкой, по-видимому, ничего не выйдет. Процедура сложная, "радисты" копаются. Тем временем фронт все дальше и дальше убегает на запад. А я 27-го, самое позднее 28-го должен быть в Москве.
   В городе непривычно тихо.
   Вчера вечером видел красные вспышки - где-то в направлении Пулкова. Но грохота, даже отдаленного, уже не слышно.
   Был у ребят-детдомовцев на Песочной набережной.
   Оттуда прошел на Каменный остров.
   Ночевал в той самой палате, где лежал зимой 42 года, где умирал, оживал и ожил, где Марья Павловна и Екатерина Васильевна переливали мне - под вражескими бомбами (буквально!) - кровь.
   Все изменилось неузнаваемо: ковры, кожаные кресла, портьеры на окнах...
   Проснулся в пятом часу утра и уже не мог заснуть.
   Часов в восемь пришла Екатерина Васильевна, предложила познакомиться с летчиками, которых рано утром привезли из полевого госпиталя. Их подбили где-то далеко за линией фронта, когда они возвращались с задания. Машину посадили, но сильно тряхнуло.
   Пошел знакомиться. В палате, где когда-то лежали дистрофики (я там бывал у одного мальчика-ремесленника), за столом, выдвинутым на середину комнаты, сидели три богатыря. Впрочем, один из богатырей, самый главный, командир корабля, - не очень-то богатырь. Маленький, кривоногий, да еще с подбитым глазом. Пьют чай. На столе стаканы в мельхиоровых подстаканниках, печенье на тарелках, огромный кусок застывших мясных консервов (это их собственное - так называемый "бортовой запас").
   Скромны, просты, но, пожалуй, слегка кокетничают этой скромностью и простотой.
   Авария с ними случилась, оказывается, три дня тому назад, они уже успели отлежаться в госпитале, а все-таки еще очень заметны следы того потрясения (потрясения и психического и буквального, физического), которое им пришлось перенести. Все-таки очень-очень трогательно было слушать их рассказ (собственно, говорил один штурман, высокий, статный и красивый двадцатичетырехлетний парень, орловец) о том, как, поняв, что дело хана, они попрощались друг с другом и - зажмурились, ожидая последнего удара. Не верил, что конец, и не думал о смерти только один их них - радист Пущелацкий, самый молодой в экипаже.
   - В нашем воздушном деле - так, - улыбается штурман, - або грудь в крестах, або голова в кустах.
   Много курят. На столике у кровати надорванная сотня папирос "Казбек". Штурман то и дело ходит к этому столику, приносит по пять штук и раздает всем присутствующим: Екатерине Васильевне, мне, товарищам...
   Видел Бор. Бродянского. Он отдыхает здесь, в санатории. Постарел, обеззубел, но почему-то кудрявый. Встретились в коридоре, он спешил, ехал с летчиками на фронт. Я сказал, что помню его по "Смене", еще с давних времен, еще "Республика Шкид" не была написана.
   - И я вас помню. Помню совсем мальчиком... И Белых помню.
   Вчера вечером видел художника М., который зашел ко мне в комнату "представиться". Странная личность, похож на полотера, огромные черные усы. Но - как давно он рисует блокадный Ленинград, как тонко чувствует, понимает и любит наш город.
   Сегодня долго бродил с девочками по острову (две Тани и шестилетняя Валя - та самая дочь буфетчицы, которая пела "Темную ночь").
   Обошли все знакомые и незнакомые уголки.
   На острове много детей, много детдомов, садиков и других детских учреждений. Батарей уже нет. И следов войны - явных следов - не видно. А вообще-то, если приглядеться, следы есть, и их немало: поваленные деревья, столбы, рябинки от снарядных осколков, засыпанные снегом воронки.
   ...Таня Пластинина ушла куда-то без спросу. Попала под обстрел.
   - Бегу с Крестовского. Перебегаю мост, вдруг - бах! - столб черного дыма. Женщину осколком - у меня на глазах... Вот так, как это дерево, совсем рядом. Лужа крови... белая пена... тут сумочка валяется, тут хлеба кусок, а в руке карточки зажаты.
   Мне страшно стало, я побежала. А снаряды то тут, то там: бах! бах! бах! И с нашей стороны, с Каменного, разрывы слышны...
   До угла добежала - тут милиционер стоит, участковый, он меня знает. Говорит:
   "Бегите скорей, Таня. У вас там что-то случилось".
   Ну, думаю, все кончено.
   Прибегаю - вся стена со стороны Зимнего сада черная от земли. Карниз над нашими окнами сорван, стекла выбиты. Я кричу:
   "Ма-а-ма-а-а!"
   Никто не отвечает. Думаю: все убиты. Не помню, как наверх взбежала. И вдруг - в темноте - не вижу, а чувствую: мама! Идет и тоже плачет. А в комнатах, куда ни ступишь - битое стекло лежит.
   Снаряд, который попал в санаторий, пробил высокую дымовую трубу так называемого готического домика. Сейчас из этой трубы идет дым. Дырка в трубе очень идет этому оригинальному стилизованному особняку, делает его еще более древним. Очень смешно, что стены этого дома были когда-то окрашены - под копоть.
   На набережных стоят на распорках небольшие военные суда - катера, морские охотники и т.п.
   В детском доме на Песочной, среди прочих, человек тридцать глухонемых детей.
   Шести-восьмилетние дети не знают, что сейчас война, не знают вообще, что такое война. Те, что научились уже читать и понимать азбуку глухонемых, - другое дело. А эти беспечны, как только что народившиеся зверята.
   Трогательно привязался ко мне четырехлетний, пышущий здоровьем глухонемой карапуз. Ворвался в кабинет директора и, весело мыча, кинулся ко мне и стал тереться головой, требуя ласки, весь какой-то сияющий, ликующий. И правда - совсем как медвежонок или двухмесячный щенок.
   Устал дьявольски. Пишу невнятно, не то и не так.
   Запишу завтра остальное.
   Обстрелы еще продолжаются. Вчера обстреливали Охту. Ночью сегодня снаряды ложились совсем рядом - в Новой Деревне или, может быть, даже на Островах.
   Говорят, что бьют из Пушкина. Они все еще там.
   Наступление на Гатчину развивается медленно. Мешает совершенно весенняя, апрельская погода. Грязь по колено. Температура даже ночью не опускается ниже нуля. Облачность - уж не знаю, какая, знаю только, что самолеты летать не могут.
   24 января
   ...Вчера в "Северном" опять встретил А.Ф.Пахомова. Вместе обедали. А.Ф. безвыездно в Ленинграде. До января 1942 года жил на иждивенческую карточку с женой и младенцем. Сейчас хорошо устроен, много и успешно работает, как всегда скромно-самодоволен.
   Он подтвердил печальную весть, слышанную мною в Москве от Евгения Ив. Чарушина, - о смерти Н.Ф.Лапшина и жены его Веры Васильевны, сводной сестры нашей мамы. Умерла от голода и Анастасия Николаевна, мамочкина мачеха. Сын Лапшина Миша - в Сибири, в детском доме.
   И Тырса погиб. Мы еще не понимаем, не осознали, какая это огромная утрата для нашего искусства.
   Алексей Федорович настойчиво звал меня к себе. Нынче вечером я пытался зайти к нему и не попал - по обстоятельствам, от меня не зависящим: в восемь часов вечера ворота дома, где живут художники (на Кировском проспекте), были наглухо закрыты. Я и стучал, и нажимал кнопку звонка, и взывал голосом никто не вышел и не отозвался.
   Сегодня полдня провел в детском доме на Песочной набережной. Побывал в мастерских, возился с глухонемыми малышами.
   С наслаждением посидел полчаса в спальне у маленьких. Не отпускали еле вырвался.
   Шел у нас разговор о литературе, вернее о писателях.
   Девятилетняя девочка спрашивает:
   - Это вы написали "Белочку и Тамарочку"?
   - Я.
   - Скажите, а Крылов жив?
   - Это какой? Который "Стрекозу и Муравья"?.. Умер.
   - Умер?! Ах, как жаль!
   Со всех сторон посыпались вопросы:
   - А Пушкин? А Лермонтов? А Некрасов?
   И мне пришлось сообщать им грустные вести.
   Какая-то девочка говорит:
   - Ну, что такое! Если писатель, так обязательно умер!
   - Ну, не обязательно, - говорю я. И привожу несколько примеров.
   Спрашивают о Маршаке, Чуковском, Гайдаре, Введенском...
   Между прочим, вчера или третьего дня на Каменном Таня Пластинина пела "Ниточку" - песенку из книги Введенского "Про девочку Машу". Оказывается, это любимая песня ее двоюродного братишки Вити.
   Я вспомнил Александра Ивановича и многих других погибших на войне и вдали от нее, и мне пасмурно стало, я даже глаза рукой закрыл, и Екатерина Васильевна многозначительно кашлянула и сказала - в сторону девочек:
   - Ну, хватит. Спать пора.
   Сегодня в городе совсем тихо. Вечером, когда я стоял на автобусной остановке у Ленфильма, московское радио сквозь визг и грохот немецких глушителей сообщило о занятии нашими войсками Пушкина и Павловска. Значит, опять будет на Руси Павловский полк?!
   Утром была у меня в гостинице Ляля. По моему совету и настоянию она переменила работу и профессию. С завтрашнего дня идет работать по специальности - преподавателем немецкого языка в женской школе. И она боится, и я, по правде сказать, боюсь: ведь опыта у нее никакого. Института, по существу, не кончила, выпуск у них был скороспелый, в декабре 1941 года. И два года после этого работала на "черной работе": колола дрова, таскала ящики, возила тележку... Да еще и школу ей, кажется, подсунули "трудную" где-то в районе Предтеченской барахолки...
   Послезавтра или в крайнем случае 27-го должен ехать. Жаль. Уезжать не хочется. Ведь только-только освободился от всяких хлопотных и утомительных дел и поручений. Как много хотелось бы повидать и сделать...
   Например, очень меня почему-то заинтересовали глухонемые дети. Вот мальчик Володя, семи или восьми лет. Казалось бы, ничего не знает о том, что происходит в мире. Ничего не слышал о войне, о немцах, о Гитлере, о блокаде... А посмотрите, что он рисует!!! Танки. Самолеты. Воздушные сражения. Взрывы.
   Что это? Неужели и правда микроб милитаризма сидит в крови каждого мальчика?..
   Как-то в один из первых дней по приезде шел я под вечер улицей Чайковского. Где-то не очень далеко рвались снаряды.
   Снежная улица. Синие лампочки у ворот. Кажется, остатки лунного диска в хмуром небе.
   Идет впереди женщина с мальчиком. Мальчику лет пять-шесть. Идут, вероятно, из детского садика домой.
   Мать спрашивает:
   - А ты кем хочешь быть, когда вырастешь? Артистом хочешь быть?
   - Артистом? Нет, не хочу.
   - А кем же ты хочешь?
   - Хочу - воином.
   - А почему артистом не хочешь?
   - Артисту говорить надо...
   ...Возвращаясь домой, сел по ошибке не в тот трамвай, проехал через Дворцовый мост на Васильевский остров.
   Шел обратно мимо Адмиралтейства, через Александровский сад, через площадь.
   Погода нынче совершенно весенняя, апрельская, - такой в Ленинграде в конце января я не вспомню. Днем было ясно, солнечно, а на градуснике - два с половиной градуса выше нуля.
   Шел мимо Летнего сада, - похоже, что там уже что-то если не зеленеет, то розовеет слегка в редкой чаще деревьев.
   А к вечеру пошел дождь, подул особенный, ни с чем не сравнимый невский ветер. Идешь, подняв воротник, наклонив голову, и чувствуешь, что ты сам сейчас - фигура сугубо петербургская. Под ногами хлюпает, качается фонарь, где-то хлопает ставень или сорванный карниз.
   На Неве вот-вот начнется ледоход. Вся она в черных полыньях. (Сегодня на солнце вода розовела слегка. А небо в просветах облаков было молочно-аквамариновое, бледно-голубое, голландско-чухонское.)
   Переходил Дворцовый мост, и вдруг вспомнилась почему-то июльская ночь 1942 года, когда ехали мы с К.М.Жихаревой и А.А.Фадеевым на Ржевский аэродром. Ксения Михайловна сидела в кабине с шофером, я полулежал в кузове на полу, на бортике примостился провожавший нас П.Н.Лукницкий, а Александр Александрович, широко расставив ноги, всю дорогу стоял. Лукницкий одолевал его всякими вопросами, интересовался последними новостями, расспрашивал: где тот, как этот? А.А. отвечал односложно, коротко, сосредоточенно думал о чем-то и всю дорогу насвистывал фокстрот "Сказка" (этот мотив я знаю с 35-го года, у Ляли была граммофонная пластинка). И, помню, так это было невпопад, так некстати в этот ночной час в полумертвом городе! И до чего же не соответствовало тогдашней настроенности моей души!.. Но ведь бывает привяжется ерундовый мотивчик или глупая строчка, и не отмахнешься от нее...
   Шел и вспоминал.
   Из осажденного Питера на Большую землю мы летели на обшарпанном грузовом "дугласе". Кроме нас троих, пассажиров в самолете не было. Устроившись на полу, подложив под себя газету, укрывшись с головой своим коричневым кожаным регланом, Александр Александрович всю дорогу крепко проспал. Ксения Михайловна тоже дремала, прикорнув на узенькой дощатой лавочке, а я всю дорогу просидел, не смыкая глаз, и все смотрел и не мог насмотреться: озеро, леса, реки, зеленые поля и работающие в этих полях маленькие человечки, так трогательно машущие нам платками и шапками.
   Где-то уже далеко за озером была у нас вынужденная посадка. Летели мы совсем низко, бреющим полетом, и все-таки немецкие истребители обнаружили наш транспорт и напали на нас. Сопровождавшие нас "яки" вступили с ними в бой и полчаса или час отбивались от воздушных разбойников. Происходило это где-то очень высоко, мы даже выстрелов не слышали.
   Наш "Дуглас" сидел в это время на лесной просеке.
   Помню это благодатное, чистое, прохладное утро - где-то уже на тверской, а может быть, даже и на московской земле. На всю жизнь запомнил я, как пронзил меня крик петуха, долетевший вдруг откуда-то издалека, из-за леса. Тот, кто не жил в осажденном Ленинграде, пожалуй, не поймет, каким наслаждением было услышать этот уютный, уже забытый голос.
   До чего же мало мы ценили в мирное время такие простые и такие прекрасные вещи, как ломоть черного хлеба, стакан молока или чистой воды, чириканье воробья или, скажем, просто ночную тишину за окном. Даже трава, даже какой-нибудь простецкий лопух радовал и веселил мое сердце в этот незабываемый утренний час.