— Обычный человек не способен полностью воспроизвести круговорот азота, — возразил я.
   — Да, но любовь творит чудеса!
   — Заткнись!
   Она и не подумала обижаться. Ей стало жаль меня!
   Путешествие продолжалось. Я оказался двойным заложником: во-первых, религии и красоты церквей, которой я не мог не заметить даже в подпитии, а во-вторых, Лили, её лучистой радости, бормотания и объятий. Она без конца повторяла: «Возвращайся со мной в Америку! Я специально за этим приехала».
   — Нет, Лили. Если бы у тебя было сердце, ты бы не стала меня мучить. Не забывай, черт побери, я — кавалер «Пурпурного сердца», я сражался за родину. Мне пятьдесят с чем-то лет, у меня хлопот полон рот.
   — Тем более пора наконец что-то сделать со своей жизнью.
   В Шартре я пригрозил:
   — Если ты не уймёшься, я размозжу себе голову.
   Это было жестоко с моей стороны: ведь я знал, что её отец застрелился после семейной ссоры. Это был обаятельный человек с разбитым сердцем, любящий и сентиментальный. Он возвращался домой, пропитавшись виски, и распевал для Лили с кухаркой старинные народные песни. Шутил, выбивал чечётку, рассказывал анекдоты и разыгрывал чувствительные сценки из водевилей (ну, не подлость по отношению к собственному ребёнку?) Лили так часто и подробно о нем рассказывала, что я и сам проникся к старику любовью пополам с презрением. «Ну, ты, доморощенный чечеточник, пожилой герой— любовник, разбиватель сердец, жалкий шут, пошляк, деревенщина! — мысленно обращался я к его призраку. — Во что ты превратил свою дочь — и посадил мне на шею!» Поэтому, когда я пригрозил самоубийством — дело было в Шартрском соборе, — Лили едва не задохнулась. Лицо озарилось перламутровым светом. Она молча простила меня.
   — Мне плевать на твоё прощение!
   Мы окончательно разругались в Везуле. Наш визит в этот город с самого начала был отмечен некоторой странностью. У нашего автомобиля спустила шина.
   Погода была отменная; я отказался поставить машину в гараж, и — подозреваю — администрация отеля сама подстроила неисправность. Я орал на администратора до тех пор, пока он не закрыл окошко. Я быстро заменил шину и при этом даже обошёлся без домкрата — просто подложил камень. После обмена любезностями с управляющим моё настроение улучшилось. Мы осмотрели собор, купили килограмм земляники в бумажном кульке и вышли за крепостную стену погреться на солнышке. С лип сыпалась жёлтая пыльца; среди яблоневых стволов цвели дикие розы: бледно-красные, густо-красные, огненно-красные, до боли великолепные, яркие, как гнев, приятные, как наркотики. Лили сняла блузку и подставила солнцу плечи. Потом освободилась от комбинации, а ещё через несколько минут её лифчик, так же, как она сама, очутился у меня на коленях. Я с досадой произнёс:
   — С чего ты взяла, будто мне этого хочется?
   Потом, под воздействием роз, употребил смягчённый вариант:
   — Неужели тебе мало просто любоваться кладбищем?
   — Это сад, а не кладбище!
   — У тебя же только вчера началась менопауза. Что на тебя нашло?
   Она высказалась в том смысле, что раньше я не возражал, и это было правдой.
   — А сейчас возражаю, — парировал я, и мы так сильно поцапались, что я велел ей ближайшим поездом убираться в Париж.
   Лили промолчала. Наконец-то я её достал! Ничего подобного: такая горячность явилась в её глазах доказательством любви. Её безумное лицо побагровело от страсти и ликования.
   — Будь ты проклята, психопатка несчастная! — вырвалось у меня.
   — Может быть, я и психопатка — без тебя, — ответствовала Лили. — Может быть, я чего-то и недопонимаю. Но когда мы вместе, я ЧУВСТВУЮ!
   — Черта с два ты чувствуешь! Держись от меня подальше. Ты разрываешь мне сердце.
   Я вывалил её дурацкий чемодан с нестиранным бельём на платформу и, всхлипывая, развернулся на привокзальной площади небольшого городка в двадцати километрах от Везуля. И поехал по направлению к югу Франции. Я остановился в местечке под названием Баньоль-сюр-Мер, где есть морская станция с огромным аквариумом. Там со мной произошёл странный случай. Смеркалось. Я засмотрелся на осьминога, а он — прижавшись мягкой головой к стеклу — засмотрелся на меня. Эта расплющенная плоть была бледной и зернистой. Глаза что-то холодно говорили мне. Но ещё больше говорила мягкая голова в крапинку. В броуновском движении крапинок чувствовался космический холод; мне показалось, будто я умираю. За стеклом пульсировали и подрагивали щупальца; пузырьки воздуха устремлялись вверх, и я подумал: «Это уже конец».
   Вот и все о моей угрозе покончить с собой.

ГЛАВА 3

   А теперь — несколько слов о причине моего бегства в Африку.
   Я вернулся с войны с намерением заделаться свиноводом. Возможно, в этом выразилось моё отношение к жизни в целом.
   Монте-Кассино вообще не следовало бомбить; кое-кто относит эту варварскую акцию на счёт непроходимой тупости генералов. Но после сей кровавой бойни, где полегло множество техасцев и где была разгромлена моя собственная часть, из первоначального состава остались только Ники Гольдштейн и я, что странно, так как по сравнению с остальными мы были гулливерами, то есть идеальными мишенями. Позднее я и сам получил ранение — подорвался на противопехотной мине. Но однажды, еше до этого, мы с Гольдштейном грелись на солнышке под оливами (их кружевные кроны отлично пропускают солнечные лучи), и я спросил, что он собирается делать после войны. Он ответил:
   — Мы с братом, если вернёмся домой целыми и невредимыми, хотим разводить норок в Катскилле.
   В ответ я возьми да и брякни — или это сделал вселившийся в меня дьявол?
   — А я буду разводить свиней.
   Не успела эта гадость слететь у меня с губ, как я осознал: не будь Гольдштейн евреем, я, скорее всего, сказал бы «разводить скот», а не «свиней». Но отступать было уже поздно. Так что, насколько мне известно, теперь Гольштейн с братом содержат ферму по разведению норок, а я… нечто иное. Я взял роскошные старинные постройки: конюшни с обшитыми панелями стойлами (в прежние времена за лошадьми богачей уход был, как за оперными примадоннами) и все ещё крепкий амбар с бельведером (шедевр архитектуры) — и населил свиньями, создал королевство свиней, разбросав свинарники по газонам и между цветочными клумбами. Когда дело дошло до оранжереи, я позволил свиньям хорошенько порыться в земле и полакомиться луковицами ценнейших сортов. Статуи из Флоренции и Зальцбурга они перевернули с ног на голову. Всюду воняло компостом, помоями, свиньями и их экскрементами. Раздражённые соседи натравили на меня санитарного инспектора, доктора Буллока.
   Что до моей жены Фрэнсис, то она ограничилась лаконичным требованием:
   — Держи их подальше от подъездной аллеи.
   — Попробуй только их тронуть, — пригрозил я. — Эти животные — часть меня самого.
   Доктору Буллоку я сказал:
   — Проклятые штафирки, натравили вас на меня! Они что, совсем не едят свинины?
   Если ваш путь когда-нибудь лежал из Нью-Джерси в Нью-Йорк, не обратили ли вы внимания на островерхие домики и аккуратные огороженные площадки — точь в точь как образцовые немецкие деревеньки? Долетали ли до вас их запахи — перед тем, как поезд нырнёт в туннель, проходящий под Гудзоном? Это — свинооткормочные станции. Там доводят до кондиции свиней, отощавших за время путешествия из Айовы и Небраски. В общем, я — тот, кто имеет дело со свиньями. Помните, как пророк Даниил предостерегал Навуходоносора: «Тебя отлучат от людей, и обитание твоё будет с полевыми зверями»? Свиньи пожирают своё отродье, чтобы удовлетворить потребность в фосфоре. Их, как женщин, преследуют болезни щитовидной железы. О, я досконально изучил этих умных, обречённых животных! Ибо все свиноводы сходятся в одном: свиньи действительно очень умны. В своё время это открытие причинило мне моральную травму. Но, если я не лгал Фрэнсис и свиньи действительно стали частью меня самого, странно, что я полностью утратил к ним интерес.
   Однако это не приближает нас к ответу на вопрос о причине моего паломничества в Африку, так что попробуем начать с другого конца.
   Может, рассказать вам о моем отце? Он был известной личностью, носил бороду и играл на скрипке. Кроме того…
   Нет, это к делу не относится.
   Тогда вот: мои предки ограбили индейцев, оттяпав у них изрядный кусок земли. Ещё больший кусище они получили от властей, ловко обставив других поселенцев, так что я унаследовал огромное поместье.
   Снова не то. При чем тут Африка?
   Тем не менее, объяснение необходимо, потому что мне посчастливилось сделать жизненно важное открытие, и я должен им поделиться. Главная трудность состоит в том, что все случилось словно во сне.
   Это произошло лет через восемь после окончания войны. Я успел развестись с Фрэнсис и жениться на Лили, и меня не покидало ощущение, что нужно срочно что-то делать. Вот я и подался в Африку вместе с другим миллионером и моим приятелем, Чарли Элбертом.
   Я — человек скорее военного, нежели гражданского, склада характера. Однажды, будучи в армии, я подцепил вшей и пошёл в медпункт за порошком. Узнав о моей беде, четверо медиков вытащили меня обратно на улицу, раздели догола, обильно покрыли всего мыльной пеной и сбрили все волосы до единого: сзади, спереди, под мышками, внизу живота, усы, брови и так далее. Дело было на береговой линии Салерно; мимо катили грузовики с американскими солдатами, сновали местные жители: прежде всего дети и женщины. Солдаты скалили зубы и шутливо подбадривали меня; итальянцы хватались за животики. Хохотал весь прибрежный район и даже я сам — не оставляя попыток укокошить всех четверых. Наконец они слиняли, оставив меня в чем мать родила: лысым, безобразным, во власти нестерпимого зуда, хохочущим и изрыгающим проклятия. Есть вещи, которые не забываются; позднее человек видит их в правильной перспективе и даёт им верную оценку. Все это: и ослепительно-прекрасное небо, и бешеный зуд, и бритва, и Средиземноморье — колыбель человечества, и прозрачный воздух, и ласковые воды, где под пение сирен заблудился Одиссей, — навсегда запечатлелось в моей памяти.
   Кстати, вши нашли убежище в некоей расщелине, так что впоследствии я ещё имел дело с этой публикой.
   Война оставила глубокий след в моей душе. Я был ранен: наступил на противопехотную мину. Мне дали медаль «Пурпурное сердце»; пришлось полежать в госпитале в Неаполе. Несмотря ни на что, я был благодарен судьбе, сохранившей мне жизнь. В целом этот период подарил мне множество ярких впечатлений и неподдельных эмоций — как раз то, в чем я постоянно испытываю потребность.
   Прошлой зимой я колол дрова, и большущая щепка стукнула меня по носу. Стоял мороз, я практически ничего не почувствовал — и вдруг заметил на куртке кровь. Лили закудахтала: «Ты сломал себе нос!» Нет, нос не был сломан: помог толстый слой плоти, — однако я довольно долго ходил со шрамом.
   Тем не менее, при воспоминании об этом случае мне всякий раз приходило на ум одно и то же: «Вот он, момент истины»! Неужто истина и впрямь приходит к нам с ударами судьбы? Ведь и Лили, когда Хазард заехал ей в глаз, почувствовала нечто похожее.
   И таким я был всегда: сильным, здоровым, агрессивным. В детстве я слыл драчуном; во время учёбы в колледже специально носил золотые серьги, чтобы спровоцировать стычку. Дабы ублажить отца, я-таки отхватил степень магистра искусств, но продолжал вести себя, как неотёсанный мужлан. После помолвки с Фрэнсис поехал на Кони-Айленд и вытатуировал её имя у себя на груди алыми буквами. Нельзя сказать, чтобы это заставило её оттаять. После Победы, в возрасте сорока шести — сорока семи лет, я увлёкся свиньями, а затем признался Фрэнсис, что меня тянет к медицине. В юности моими кумирами были сэр Уилфред Гренфелл и Альберт Швейцер. Фрэнсис подняла меня на смех.
   Что прикажете делать с таким темпераментом? Один психолог объяснил мне, что, обрушивая свой гнев на неодушевлённые предметы, мы не только проявляем заботу о живых существах, но и изгоняем из себя дьявола. Я усмотрел в этом рациональное зерно и стал с энтузиазмом экспериментировать: колол дрова, поднимал тяжести, пахал землю, клал цементные блоки, месил бетон и готовил компост для свиней. Голый до пояса, как каторжник, крушил валуны кувалдой. Это помогло, но не слишком. Почему-то в моем случае агрессия порождала ещё большую агрессию. Ну, и что прикажете делать? Три миллиона баксов. После уплаты налогов, алиментов и всевозможных издержек у меня все ещё оставалось сто десять тысяч долларов чистого дохода. Зачем они такому буяну? Свиньи — и те оказались прибыльном делом; оказалось, что я совершенно не способен к финансовой неудаче. Но от свиней хоть какой-то толк. Они станут ветчиной, кожей для перчаток, желатином и удобрением. А чем стал я сам? Должно быть, чем-то вроде трофея. Чисто вымытого, облачённого в дорогой костюм. Дом с утеплёнными окнами; полы устелены коврами; на коврах расставлена мебель в чехлах из плотной материи, а чехлы в свою очередь защищены от пыли полиэтиленовой плёнкой. И роскошные обои, и портьеры! Все прибрано, красиво… А это кто там, внутри? Человек. Надо же!
   Но приходит — обязательно приходит — день слез и безумия.
   Я уже упоминал о постоянно живущем во мне беспокойстве и о внутреннем голосе, заладившем, как попугай: «Я хочу, я хочу, я хочу!» Обычно он заводил свою песню под вечер, а если я пытался его заглушить, становился ещё настойчивее. И все время — одно и то же: «Я хочу, я хочу, я хочу!»
   — Чего же ты хочешь? — спрашивал я, но ни разу не дождался ответа.
   Временами я нянчился с ним, как с больным ребёнком. Пытался задобрить стишками и конфетами. Водил на прогулку. Качал на ноге. Пел ему песенки, читал книжки. Все без толку. Тогда я облачался в спецовку, залезал на стремянку и белил потолок. Колол дрова. Садился за руль трактора. Возился со свиньями. Так нет же! Это продолжалось в деревне и в городе. Никакая, даже самая дорогая покупка не могу заглушить этот голос. Я взывал к нему:
   — Слушай, откройся мне! Что тебя не устраивает? Лили? Хочешь дешёвую шлюху? Твоим голосом говорит похоть?
   Но в этом предположении было столько же смысла, сколько во всех остальных. Голос звучал все громче: «Я хочу, хочу, хочу, хочу, хочу!»
   Ночами этот чёртов голос не давал мне спать и умолкал только на рассвете. Сам собой. Чего только я не делал! Конечно, в безумный век рассчитывать на полную нормальность — ещё одна форма безумия. Равно как и попытки исцелиться.
   Среди средств, к которым я прибегал в борьбе с внутренним голосом оказалась игра на скрипке. Однажды, роясь в чулане, я обнаружил инструмент, на котором играл мой отец, — с узкой шейкой, вогнутым перехватом, свободно болтающимся волосом смычка. Я закрепил его и поводил им по струнам. Раздались резкие, немелодичные звуки. Скрипка, будто живое существо, жаловалась на то, что ею долго пренебрегали. Я вспомнил отца. Вероятно, он с негодованием отверг бы такую мысль, но вообще-то мы из одного теста. Он тоже не умел жить по принципу «тишь, да гладь, да Божья благодать». Иногда бывал груб с мамой. Однажды заставил её две недели подряд валяться в ночной сорочке перед дверью его комнаты, прежде чем простил ей какое-то глупое высказывание, вроде того, что Лили ляпнула по телефону о моей живучести. Он был очень сильным человеком, но когда ему было плохо — особенно после смерти моего брата Дика, — запирался в каком-нибудь укромном уголке и пиликал на скрипке. Я вспомнил его согбенную спину, узкие бедра и, вроде бы, небольшое прихрамывание. Вспомнил побелевшую от возраста бороду — словно рвущийся из глубины души протест. Некогда роскошные бакенбарды больше не курчавились; инструмент отводил их назад; левый глаз скользил по грифу; согнутый локоть то поднимался, то опускался; скрипка дрожала и плакала навзрыд.
   Вот я и подумал: почему бы и мне не попробовать? Я убрал скрипку в футляр и повёз в Нью-Йорк, в мастерскую на Пятьдесят седьмой улице. А после того, как её привели в порядок, стал брать уроки у старика-венгра по фамилии Гапоньи, жившего в районе Барбизон-Плаза.
   После развода я жил один за городом. Мисс Ленокс — пожилая особа из коттеджа через дорогу наискосок — приходила готовить мне завтрак: больше я ни в чем не нуждался. Фрэнсис осталась в Европе. И вот однажды, мчась на урок по Пятьдесят седьмой улице, я столкнулся с Лили. «Ух ты!» — воскликнул я. С тех пор, как я посадил её на парижский поезд, прошло около года, однако мы незамедлительно возобновили прежние отношения. Её широкое, чистое лицо нисколько не изменилось. Оно не стало — и никогда не станет — спокойным, но оно было прекрасно. Единственная перемена: Лили окрасила волосы в оранжевый цвет — в чем, по-моему, не было никакой необходимости — и разделила на прямой пробор, так что они обрамляли лоб, как две половинки занавеса. Беда многих красивых женщин — в недостатке вкуса. Лили прибегла к туши, и теперь её глаза были разной длины. Что прикажете делать, если такая женщина, ростом под шесть футов, напяливает на себя костюм из зеленого бархата, вроде того, которым обивают полки в спальных вагонах, и отчаянно шатается в туфлях на высоченных каблуках? Один взгляд — и она сбрасывает с себя все нормы приличия, как будто сбрасывает зелёный бархатный костюм, шляпу, блузку, чулки и грацию, и вопит на всю округу: «Джин! Я ужасно соскучилась! Без тебя моя жизнь — одни страдания»!
   В действительности она заявила следующее:
   — Я помолвлена.
   — Как, опять?!
   — Решила последовать твоему совету. Ты сказал, нам достаточно быть друзьями. В целом мире у нас нет более близких друзей. Ты занимаешься музыкой?
   — Или участвую в битве гангстеров, — ответил я, маскируя шуткой смущение. — Потому что в таком футляре может быть либо скрипка, либо автомат.
 
   Она забормотала себе под нос что-то о женихе. Я оборвал её на полуслове.
   — В чем дело? Если у тебя заложен нос, высморкайся и говори нормально.
   Что это ещё за жаргон «Лиги плюща»? Шёпот вместе внятной, отчётливой речи. Так говорят с простонародьем, чтобы они кланялись, иначе не расслышат. К тому же, ты прекрасно знаешь, что я туговат на ухо. Твой избранник учился в Сент-Поле? Или в Шото?
   Она уже внятно произнесла:
   — Я потеряла мать.
   — Какой ужас! Секундочку — разве ты не говорила мне об этом во Франции?
   — Говорила.
   — Так когда же она умерла?
   — Два месяца назад. В прошлый раз я солгала.
   — Ничего себе! Это что, игра такая — похороны матери? Пыталась меня околпачить?
   — Да, Джин, это очень дурно с моей стороны. Я не хотела ничего плохого. Но на сей раз это правда. — Её глаза заблестели в преддверии слез. — Она нас покинула. Мне пришлось нанять самолёт, чтобы развеять прах над озером Джордж, как она просила.
   — Мне очень жаль.
   — Я с ней все время ссорилась, — покаянно произнесла Лили. — Как в тот раз, когда привела тебя домой. Но у неё была бойцовская натура, у меня тоже.
   Что до моего жениха, то ты прав: он окончил Гротон.
   — Надо же!
   — Он очень хороший человек. Не то, что ты думаешь. Порядочный, помогает родителям. Но иногда я спрашиваю себя: могу ли я без него жить? — и отвечаю: «Да». Я потихоньку учусь быть одной. В нашем распоряжении — весь мир. Современной женщине не обязательно выходить замуж. Существует множество доводов в пользу одиночества.
   Знаете, у меня иногда возникает подозрение, что жалость — очень опасная штука. Она заводит человека в ловушку. У меня сердце обрывалось кровью от жалости к Лили, и она тотчас попыталась поймать меня на крючок.
   — Конечно, детка. Что же ты будешь делать?
   — Я продала наш дом в Данбери. Теперь у меня квартира. Но мне давно хотелось подарить тебе одну вещь; я послала её по почте.
   — Мне ничего не нужно.
   — Это коврик. Ты ещё не получил посылку?
   — На черта мне твой христоподобный коврик? Это из твоей спальни?
   — Нет.
   — Врёшь. Определённо из спальни.
   Она упорно отрицала. Когда коврик доставили, мне пришлось за него расписаться. Он был багдадского производства и жутковатый на вид: линялого горчичного цвета, с голубыми веточками. Кое-где нити истёрлись от времени. Словом, такой противный, что мне даже стало смешно. Я отнёс его в подвальное помещение, где устроил себе музыкальную студию, и бросил на пол. Я сам заливал бетон и пожмотничал, так что ногам было холодно. К тому же я надеялся с помощью ковра улучшить акустику.
   Ну вот, я ездил в город к учителю музыки, Гапоньи, и между делом встречался с Лили. Это тянулось полтора года, а потом мы поженились. Родились близнецы. Что же касается скрипки, то я не Хейфец, но продолжал играть. И что вы думаете — со временем во мне вновь прорезался — и звучал с каждым днём все громче и настойчивее — внутренний голос: «Я хочу, я хочу, я хочу!» Семейная жизнь с Лили оказалась не совсем тем, что доктор прописал; она же, на мой взгляд, получила больше, чем ожидала. После того, как она по— хозяйски ознакомилась со всем имением, у неё явилась прихоть: её портрет в полный рост, которому надлежало пополнить собой фамильную галерею. Этому портрету Лили придавала огромное значение; его написание длилось многие месяцы, вплоть до моего бегства в Африку.
   Вот типичное утро моей жизни с Лили. Выйдем из дома: там настоящий свинарник. Представьте себе погожий, бархатный денёк ранней осени, когда солнышко золотит сосны, а в воздухе ощущается присутствие прохлады, приятно покалывающей лёгкие. Перед нами — гигантская вековая сосна, а под ней — темнозеленая трава, которой почему-то пренебрегают свиньи и в которой рдеют бегонии. На разрушенном камне — надпись, выбитая по желанию моей матери: «О роза счастья!..». И все. Остальное засыпало хвоей. Солнце, как гигантский каток, утюжит траву. Возможно, под слоем травы и земли покоятся останки, но они давно истлели, превратились в перегной, из которого поднялась трава. Так что они нас нимало не смущают. На ветру трепещут прекрасные цветы. Они щекочут мою открытую грудь, потому что я возлежу на газоне в тени деревьев, в алом бархатном халате, купленном на Рю дн Риволи в тот достопамятный день, когда Фрэнсис произнесла слово «развод». И вот вам пожалуйста — я, как всегда, ищу неприятностей на свою голову. И малиновые бегонии, и изумрудная зелень, и воздух, напоённый пряным ароматом, и нежное золото, и преобразованные останки, и щекочущие прикосновения цветов к моей груди делают меня совершенно несчастным. Я просто с ума схожу. Для другого вся эта роскошь была бы подарком судьбы, но я-то в алом бархатном халате — я-то что здесь делаю?
   Подходит Лили с двухгодовалыми близнецами в коротких штанишках и аккуратных зелёных свитерках; тёмные волосёнки начёсаны на лобики. Лили с открытым, чистым лицом, готовая позировать для портрета. Я стою в своём бархатном халате и грязных фермерских сапогах, так называемых веллингтонах (я предпочитаю их всем остальным за ту лёгкость, с какой они надеваются и снимаются).
   Лили начинает карабкаться в автофургон. Я вношу предложение:
   — Возьми лучше автомобиль с откидным верхом. Фургон мне понадобится: нужно съездить в Данбери за стройматериалами.
   Моё лицо угрюмо. У меня болят зубы. В доме кавардак, но Лили помпезно отбывает к художнику, и детям опять придётся играть в студии, пока мама будет позировать. Она запихивает их на заднее сиденье автомобиля с откидным верхом и трогается с места.
   Я спускаюсь в подвальное помещение, беру скрипку и начинаю заниматься по Севчику. Оттокар Севчик разработал технику быстрой и точной смены позиций. Начинающий музыкант учится скользить пальцами по струнам из первой позиции в третью, потом из третьей в пятую, из пятой во вторую и так далее, пока уши и пальцы не натренируются настолько, что научатся легко и точно находить ноты. Даже не нужно играть гаммы — можно начинать прямо с музыкальных фраз, бегая пальцами взад-вперёд по струнам. Труднющая вещь — но Гапоньи говорит, это единственный надёжный способ.
   А я, как вы уже знаете, прирождённый борец. Вот этими самыми руками я укрощал свиней. Сбивал с ног хряков, пригвождал к полу и кастрировал. А теперь эти пальцы хватают скрипку за шейку и терзают по Севчику. Шум такой, словно я крошу яичную скорлупу. Тем не менее, если старательно упражняться, рано или поздно запоют ангелы. Я не надеялся подняться до уровня настоящего музыканта. Моей целью было дотянуться до отца.
   Так что я продолжал упражняться — старательно, как привык делать практически все. При этом я чувствовал себя так, будто следовал за душой отца, и мысленно взывал к нему: «Папа! Ты узнаешь эти звуки? Это я, Джин, исторгаю их из твоей скрипки, пытаясь приблизиться к тебе»! Дело в том, что я никогда всерьёз не верил, что мёртвые уходят в никуда. Я преклоняюсь перед материалистами, завидую их светлым умам, но не стану лукавить — у себя в подвале я играл для отца и для матери. Выучив новый пассаж, ликовал: «Мам, эта „Юмореска“ — в твою честь». Или — «Послушай, пап, как я исполняю „Размышления“ из „Таис“!» Я играл с чувством, с душой, с любовью — играл на грани нервного срыва. И к тому же пел: «Rispondi! Anima bella![2]» (это Моцарт). Или из Генделя: «Он был презираем и гоним, он знал горе и скорбь»… За несколько лет я приспособил подвал к своему вкусу: обшил стены панелями каштанового дерева, установил осушитель воздуха. Там я храню мой маленький сейф, папки с бумагами и военные трофеи. И там же я устроил что— то вроде личного тира. Под ногами — коврик Лили. По её настоянию я избавился от большинства свиней. Но она и сама не отличалась чистоплотностью; по этой или по какой-либо другой причине нам было трудно найти и удержать прислугу. Лили изредка подметала, но не дальше порога, так что у двери всегда были кучки мусора. А когда началась эпопея с портретом, она и вовсе перестала заниматься домом. Она позировала, а я в это время разучивал Севчика и наяривал на скрипке арии из опер под несмолкаемый аккомпанемент внутреннего голоса.