— Передавали! — сказал я хмуро, стараясь быть с Ликой как можно строже. И подумал: «Уж лучше бы ты не заходила, а то житья нет. Совсем заклевали меня: „жених“ да „жених“! Глаз нельзя повернуть в сторону соседней усадьбы — немедленно хлопцы начинают улыбаться». И в какого-то Базиля переименовала.
   Однажды Сашка Бобырь раздобыл где-то пучок флердоранжа, каким украшают новобрачных, и, пока я мылся у колодца, воткнул мне его в петлицу пиджака. Хорошо еще, я заметил вовремя, а то вышел бы так в город, на посмешище людям!
   Помолчав, Лика сказала:
   — Все-таки невежливо. Я первая даю о себе знать. Захожу к вам, чего никогда раньше не делала. А вы… Приличие же требует!
   — Знаете что, Лика, — отважился я, — боюсь, что с вашими приличиями нам не по пути!
   — Неужели я так безнадежна? Беспринципное существо с мещанскими наклонностями? Так прикажете вас понимать?
   Я понял: Лика хочет вызвать меня на откровенный разговор. Заводить с ней дискуссию не хотелось, и я уклонился от прямого ответа.
   — Да как знаете. Вам виднее!
   — Все мое несчастье, Василь, заключается в том, что я не могу на вас сердиться.
   — А вы рассердитесь, — сказал я безразлично.
   — Трудно… — протянула Лика. — И я было подумала…
   — Что?
   — Вот кто выведет меня на верную дорогу…
   Приближалась моя ограда. После трудового дня в литейной я никак не мог настроить свое сердце на лад Анжелики. И я отрезал:
   — Вы попросите Зюзю. И удар у него пушечный, и чарльстонить может, и всем приличиям обучен. Вот кто подойдет вам в воспитатели. Пока!
   С этими словами я помахал ей шершавой ладонью, а другой рукой сильно толкнул вперед калитку…
   Первым откликнулся на мое письмо Моня Гузарчик. Оно и понятно: Харьков был рядом, ночь езды. Монька писал:
   "…Полученная весточка принесла мне много радости и морального удовлетворения. Все наши мелкие дрязги уже забылись. Осталось в памяти одно хорошее. И шут с ним, что вы не хотели меня принимать в комсомол из-за той бабушки, которую я даже и в глаза не видел. Комсомольцем я таки буду! Я работаю здесь на Харьковском паровозостроительном заводе. Ты знаешь, сколько здесь рабочих? Ведь не поверишь! Больше десяти тысяч. Наш «Мотор» по сравнению с ХПЗ — это сельская кузня…
   Мне было очень странно читать твои слова о том, что вам «пришлось повоевать», прежде чем вас приняли на завод имени лейтенанта Шмидта. А меня безо всяких — стоило только показать путевку — зачислили в дизельный цех, и тут-то я впервые увидел, как собираются громадные машины для выработки электроэнергии — дизели. Ты не можешь себе представить, Василь, какой великан этот дизель! Движок, что попыхивал у нас в подвале фабзавуча, приводя в действие токарные станки и циркулярную пилу, — сморчок по сравнению с нашим двигателем. Могу сказать вполне откровенно: работа исключительно интересная и я весьма удовлетворен ею. (Всякий раз, когда я пишу слово «удовлетворен», мне вспоминаются наш фабзавуч и Бобырь, который однажды написал это слово «уледотворен».) Как он, наш дружок, чувствует себя у моря? Передай ему мои наилучшие пожелания.
   Меня сразу же направили в бригаду из шести человек. Живу далеко — километров девять от завода, но этого расстояния не замечаю. Наоборот даже: приятно ехать через столицу трамваем и разглядывать в окно ее улицы. Приезжаю пораньше, готовлю инструмент. Мастер Иван Петрович Колесниченко похвалил меня однажды: «Вот, сказал, Монька хотя и подолянин, недавний фабзавучник, но старается не хуже наших». Люди в бригаде подобрались хорошие, большей частью старички. Один из них было пробовал подшутить надо мной и послал в инструментальную, чтобы я ему принес какое-то «бигме». Я кричу, требую, а потом оказывается, что «бигме» — это выдумка, такого инструмента вообще нет. Посмеялись надо мной здорово!
   Среди кадровых рабочих дизельного цеха есть немало таких, которые сами революцию делали. И не только Советскую власть на Украине укрепляли, но еще в майскую стачку 1902 года бастовали, в 1905 году полицейских били. Настоящий пролетариат! Они рассказывали мне немало о боях харьковских рабочих против царизма. Вот вчера кончили мы работу и выходим из цеха со сборщиком Левашовым, — лет ему уже под шестьдесят. Видим — трамваи битком. Он и говорит мне: «Давай, Моня, пойдем пешочком до центра». Побрели мы с ним, и я нисколько не пожалел, что согласился на такую прогулку. Идем, а старик рассказывает мне, как готовилось в Харькове восстание, как приезжали делегаты ЦК большевиков из Питера. Уже в центре, на площади Розы Люксембург, там, где проезд с площади на Университетскую, Левашов показал мне, где помещался штаб восстания, откуда подносили боеприпасы, где подстрелили первых полицейских, где соорудили баррикаду…
   Порядки здесь иные, чем в нашем городе. Помнишь, как прорабатывали у нас даже беспартийных за то, что они носили галстуки? Тут — совсем обратное. Молодежь ХПЗ, и особенно нашего дизельного цеха, не считает зазорным хорошо, опрятно одеваться. «Дело совсем не в галстуке, — говорят здесь, — а в том, какое нутро у человека под тем галстуком». После работы молодые хлопцы моются, переодеваются во все чистое и уже тогда едут домой. Правильная постановка вопроса! А то другой нередко как бы нарочно, чтобы доказать всем, что он рабочий, влезает в мазутной спецовке в трамвай и всех пачкает, вместо того чтобы оставить робу в цехе.
   В дизельном большая комсомольская ячейка. Пока я — посещающий. Когда я рассказал секретарю, почему вы не приняли меня в комсомол, он посмеялся и сказал: «Да ты и вовсе мог от рук отбиться!» И посоветовал мне вскорости подать заявление. Так-то, Василь!
   Ну, кончаю. Напишут тебе хлопцы, Василь, — как можно скорее пришли мне их точные адреса. Передай Маремухе с Бобырем мои наилучшие пожелания".
   Я прочитал это письмо стоя, не переодевшись. И хотя Монька намекал на прежнее отношение к нему, сразу ушли в тень сегодняшние неприятности: и стычка с Кашкетом, и слишком, быть может, грубый разговор с Анжеликой.
   Вытряхивая песок из башмаков в сарайчике, я подумал, неплохо бы у нас в литейном завести харьковские порядки. Какой смысл шагать через весь город в грязной, местами прожженной робе, когда можно там, у нас, помыться, переодеться и, подобно томильщикам, возвращаться с работы чистым!
   Вспомнилось, как, разряженные, проходили мы еще совсем недавно улицами весеннего города, лузгая семечки и грызя кокошки, и как нагнали нас Фурман с Гузарчиком и сообщили о том, что прибыли путевки для выпускников фабзавуча на заводы Украины. Совсем недавно это было, а сколько нового произошло в жизни каждого из нас с того субботнего вечера и как твердо мы уже стали на ноги!
   «Милый, родной город! — думал я, плескаясь, как утка, подле колодца. — Увижу ли я тебя когда-нибудь вновь? Пройдусь ли Прорезной, слушая шелест листвы? Заберусь ли на зубчатые стены Старой крепости и гляну ли оттуда, с ее валов, на широкие просторы моей Подолии, на весеннее половодье Смотрича? Разбрелись мы по Украине с путевками в новую жизнь, и вряд ли суждено нам встретиться снова над скалистыми обрывами старинного города и пройти с песнями и факелами по темным урочищам до быстрого Днестра».

ПОРУЧЕНИЕ КОЛОМЕЙЦА

   Дорогой Василько!
   Прости, дружище, что не ответил сразу. Запарился! Что называется — полные руки работы. Уехали вы на заводы, опустел наш фабзавуч; казалось бы, можно и нам позагорать на скалистых берегах Смотрича. Но мы решили иначе. Раз партия призывает нас перейти развернутым фронтом в наступление на частника и все силы бросить на индустриализацию страны, имеем ли мы право в такое горячее время каникулы устраивать?
   Собрал я комсомолят первого года обучения, Полевой пригласил в школу педагогический персонал, и на общем собрании мы решили обновить нашу школу собственными силами.
   Больше месяца, изо дня в день, мы являлись в фабзавуч и приводили в порядок помещения, заготовляли новый инструмент, расширяли цехи. Не узнал бы ты, Василько, и своего цеха сейчас! Литейная твоя побелена изнутри и снаружи. А у входа Козакевич воспроизвел на стене в увеличенном размере эмблему профсоюза металлистов. И сейчас прохожие сразу догадываются, что в этом чистеньком здании, где когда-то заседали казначейские «делопуты», варится чугун. А помнишь кладовку возле слесарной? Нет ее уже и в помине! Мы снесли деревянную переборку и на освободившейся площади установили еще три верстака с тисками. Таким образом выкроено еще девять рабочих мест для обучения индустриальной смены. Что это значит, вдумайся, а, Василь? Это значит, что осенью мы сможем принять на девять человек больше хлопцев и девчат, которые бы захотели дружить с зубилом и ручником. А если каждый фабзавуч последует нашему примеру? Это уже будет целая дивизия промышленного пролетариата. Это наша, советская молодость, помноженная на технику, на социалистическое отношение к труду, на умение разбираться в чертежах и по этим чертежам строить будущее!
   Мне очень радостно за вас, что директор завода оказался подлинным большевиком и отнесся к вам чутко, так, как и подобает красному директору, и принял вас на завод сверх установленной брони. Из твоего письма, Василь, я заключил, что у вас теперь установились отличные отношения с коллективом комсомола, что вас там уважают. Вот почему, дорогой, считая тебя по-прежнему посланцем подольского комсомола на приазовском берегу, я обращаюсь к тебе, Маремухе и Бобырю с большой просьбой.
   Помнишь, Василь, совхоз на берегу Днестра, где мы с тобой подружились еще в те годы, когда ты жил в совпартшколе? Есть решение бюро окружного комитета партии о передаче всего совхоза с его постройками и землею в распоряжение молодежной сельскохозяйственной коммуны. В этой коммуне мы будем готовить кадры молодых специалистов сельского хозяйства. А они, в свою очередь, покажут путь остальному крестьянству: как можно хозяйничать на новых, советских началах.
   Приток добровольцев в коммуну огромный. Не только молодежь из Бабшина, Жванца, Приворотья, Устья, но и хлопцы из других районов, прочитав в газете «Червоный кордон» заметку о коммуне, засыпают сейчас окружком просьбами послать их туда.
   Но вот беда! Все есть в той коммуне: пахотная земля, коровы, кони, молодые рабочие руки, азарт, желание посвятить себя сполна любимому делу, а инвентаря недостает! Наши комсомольцы-фабзавучники — я уверен в этом — смогут отремонтировать для подшефной коммуны плуги и бороны; работая сверхурочно, мы сделаем для коммунаров несколько соломорезок, но на этом наши возможности исчерпываются. А вместе с тем крайне необходимо снабдить коммунаров хотя бы пятью жатками-самоскидками. Само собою разумеется, жатки в централизованном порядке никто нам в середине года не пришлет. А как было бы здорово, если бы в дни сбора урожая наши коммунары выехали в поле на хороших, новых, советских жатках!
   И когда я прочел в твоем письме фразу о том, что ваш завод делает жатки, в ту же минуту сверкнула в моем мозгу законная мысль: «Вот кто поможет молодой коммуне!» Да, Василь, крутись не крутись, а вы должны помочь нам! В этом уверены заранее не только мы с Полевым, но и окружком комсомола.
   Сходи в партийную организацию завода, к директору, объясни им, какое это будет иметь политическое значение, если на границе с боярской Румынией вырастет образцово-показательная молодежная коммуна. Скажи им… Да что я тебе буду толковать! Неужели ты не сможешь получить для нашей коммуны пять жаток? Проси, настаивай, призови на помощь Головацкого. Судя по твоему письму, он парень внимательный. Словом, Василь, на тебя смотрит весь фабзавуч, а с ним вместе и пограничный комсомол.
   У вас может возникнуть вопрос: а кто же будет платить за оные жатки? Не журись на сей счет. Как только мы получим твою телеграмму с указанием суммы, которую надо внести, тут же перечислим деньги. Мы уже приступили к сбору средств для этой цели. Провели в театре имени Шевченко два шефских спектакля («Девяносто семь» и «Ой, не ходи, Грицю!»), устроили там же костюмированный бал, подобный тому, какой проводили для сбора подарков червонному казачеству. Да и в окружкоме комсомола есть деньжата для коммуны. Словом, действуй, Василь, на полную мощность!
   Да, чуть было не забыл! Ты спрашиваешь: нет ли новостей о Печерице? Есть, и большие! Но писать о них считаю преждевременным…
   Приветы всем вам от Полевого, Козакевича и меня.
   Тебя велел приветствовать Дмитрий Панченко и просил передать, что он убежден в том, что вы с Маремухой и Бобырем оправдаете наши надежды относительно жаток.
С пламенным комсомольским приветом Коломеец.
   Показываю письмо хлопцам. Бобырь прочел и буркнул нечто неопределенное. Маремуха почесал затылок и сказал:
   — Нагрузочка досталась солидная. Купить пять жаток — не пять низок тюльки.
   — А что же все-таки с Печерицей? — спохватился я.
   — Цапнули его, верно! — сказал, загораясь, Бобырь. — Я же вам говорил, что видел его здесь.
   — Здесь видел, а там цапнули? Чудеса! — сказал я, урезонивая Сашу. — Все очень туманно, словом…
   — А ты забыл Коломейца? — сказал Маремуха. — Он всегда любил туман пускать, где надо и где не надо.
   — Но что же делать, а, хлопцы? — спросил я, возвращаясь к поручению Коломейца.
   — Идти к директору, что же иначе! — хмыкнул Бобырь, как бы осуждая меня за то, что я сам не могу понять такой простой истины.
   — Давайте вместе.
   — Сегодня я — пас, — сказал Бобырь. — У меня такая работенка в аэроклубе, что и ночи не хватит.
   — А ты, Петро? — спросил я и с мольбой посмотрел на Маремуху.
   — Я же тебе говорил, Василь, у нас занятия по техминимуму. Сам начальник цеха проводит. Разве я могу не прийти?
   Но к директору я не пошел, а направился сначала за советом к Толе Головацкому.
   Разумеется, я отлично помнил совхоз над Днестром, о котором писал мне Коломеец. Помню, каким таинственным он мне показался, когда мы подъехали к нему на нескольких подводах глубокой ночью. Сторожкие высокие тополя окружали усадьбу за белым каменным забором. Где-то в конюшнях лошади хрупали овсом. Из темноты двора возник сторож с берданкой в руке и, прежде чем раскрыть скрипучие ворота, долго допытывался, кто мы такие.
   А разве можно позабыть когда-нибудь первый ночлег в том совхозе, в хрустящем сене, с винтовкой, прижатой к груди, под жестяным навесом, перехватывающим звезды? Или утренние купанья в быстрой и еще холодной с ночи воде Днестра? Или запах седой мяты возле куста крыжовника, который я разыскал случайно, бродя по запущенному саду?.. А как приятны были для меня поездки за почтой для совхоза в местечко Жванец по воскресным дням!
   …Тянется в житах над Днестром пыльная проселочная дорога. Копыта буланого конька мягко утопают в пыли, оставляя позади серые облачка. Я покачиваюсь в скрипучем седле и вижу на другом, бессарабском, берегу окраинные домишки Хотина и развалины древней крепости. Конек прядает ушами и все норовит захватить колосья дозревающего жита.
   А еще приятнее возвращение обратно с пачкой свежих газет и журналов. Намотав поводья на руку, в полном безветрии, я разворачиваю «Бедноту», «Рабочую газету», «Молодого ленинца», «Червоного юнака», первые номера «Комсомольской правды» и «Безбожника». Быстро пробегаю названия статей и уже заранее прикидываю, что буду читать вслух сельской молодежи в красном уголке совхоза.
   Полевой в то лето поручил мне проводить по воскресеньям громкие читки газет. Сперва я отказывался и даже не представлял, как это я могу, словно учитель какой, рассказывать новости из газет нарядным молодицам и парубкам. Ох, как трудно было провести первую громкую читку! Я не в силах был оторвать глаз от газетного листа и, сделав передых, чтобы спокойно взглянуть на собравшихся, пригладил рукою волосы. А потом все пошло как по маслу! И даже на вопросы стал отвечать.
   И меня очень порадовало сейчас известие, что в столь знакомом мне селе возникает молодежная коммуна. Это будет здорово!
   Ежедневно веселые молодежные песни будут перелетать в захваченную боярами Бессарабию. Вне всякого сомнения, маленький движок, дающий ток лишь до десяти вечера, коммунары заменят хорошей электростанцией, и, кто знает, быть может, то, что писалось в газете «Беднота» о доении коров с помощью электрической энергии, и впрямь станет явью!
   Я представил себе бывший помещичий двухэтажный дом, переданный молодежи, освещенный яркими огнями и звенящий песнями в часы досуга. Сколько молодых бессарабцев переплывет к нам на свет этих огней. Ведь на кого больше можно было надеяться тем подневольным людям, если не на нас! Другой надежды у них не было — только наше счастье, способное когда-нибудь, подобно пламени быстрого пожара, переброситься и в Бессарабию…
   Но хорошо было размышлять так, шагая к Головацкому, и куда труднее было спуститься с небес мечты о будущем в сегодняшний день и выполнить просьбу Коломейца.
   Головацкий тоже был заметно озадачен просьбой Никиты.
   — Твой друг немного наивен, — сказал Толя, дочитывая письмо. — Думает, что это так просто — взял да и выложил пять жаток! Но, с другой стороны, такая пограничная коммуна — живое дело комсомола. И оставить письмо ваших друзей без ответа нельзя… Знаешь что: давай-ка махнем к директору!
   — Разве он сейчас на заводе?
   — А мы его дома навестим, — сказал Головацкий.
   — Дома? — переспросил я. — А это удобно?
   — Отчего же? Мы по общественным делам идем! Иван Федорович не какой-нибудь буржуазный спец, вроде Андрыхевича. Да к тому же он наш партийный прикрепленный. Пойдем, пойдем, нечего стесняться!
   Решительный тон Головацкого успокоил меня. Однако я был озадачен, когда мы свернули от проспекта влево.
   — Руденко не в центре живет?
   — В Матросской слободке. Открытой всем ветрам сразу! Там издавна селились мастеровые завода. А Руденко, как тебе известно, в литейной до революции работал.
   — А что, не мог он в центре города поселиться?
   — Конечно, мог, — согласился Головацкий, — тем более что директорский дом пустовал тогда, да не захотел. «Зачем, говорит, мне все эти анфилады да прихожие? Мне и трех комнатушек хватит. Да и привольнее там, над морем, как на курорте!» — И Головацкий махнул рукой в сторону побережья, к которому мы приближались. — И Руденко верное решение принял, — продолжал Толя, — взял да и передал дом бывшего заводчика под ночной санаторий для рабочих нашего завода. Пошабашил рабочий со слабым здоровьем — и в этот дом. В одной из прихожих — шкафчики. Робу свою он вешает туда, раздевается — и под душ. Вымылся, а тут в другом шкафчике ему приготовлено чистое бельишко, халат, ночные туфли. Чистота вокруг, пища сытная, распорядок соблюдается строго, спят при открытых окнах и летом и зимой, вечером — культурные развлечения. А утром, по гудку, все из того санатория прямиком на работу.
   — А семья у директора велика? — поинтересовался я.
   — Он да жена.
   — Детей нет?
   — Одного сына махновцы зарубили. Другой сын — летчик, комиссар эскадрильи. Сейчас приехал к ним на побывку.
   — Погоди, мне Бобырь рассказывал, что летчик Руденко привез в аэроклуб учебный самолет…
   — Это и есть сын нашего директора, — пояснил Головацкий. — Отчаянный парень! В прошлом году тоже свой отпуск проводил здесь. На байдарке махнул в Мариуполь. Ты себе представляешь расстояньице? А если бы его шторм подловил у Белореченской косы? Поминай как звали!
   И мне стало понятно, почему с таким увлечением рассказывал нам Саша об этом летчике.
   — Застанем ли мы Ивана Федоровича? — спросил Головацкий, сворачивая к мостику, переброшенному через канавку.
   За каменным заборчиком из песчаника, в яблоневом саду, стоял одноэтажный домик. Мы подошли к его открытому окну. Из дома доносились тихий разговор и звон посуды.
   — Никак обедают? — шепнул Толя и, помедлив, постучал пальцем в оконную раму. — Иван Федорович дома? — спросил он.
   Кружевные занавески распахнулись, и мы увидели загорелое лицо нашего директора.
   — А, молодежь! Вот кстати! Я давно хотел отругать тебя, Анатолий.
   — Меня? За что же? — удивился Головацкий.
   — За дело! — сказал директор. — Но давайте сперва к столу.
   — Спасибо, Иван Федорович, мы уже отобедали, — сказал Головацкий поспешно. — Вы продолжайте, а мы вас на бережку подождем.
   — А вы без стеснений, присаживайтесь! — приглашал Иван Федорович.
   — Нет, нет! — запротестовал Толя. — Мы там будем. — И он махнул рукою в сторону моря.
   За низенькими, карликовыми яблоньками тянулся пустырь, густо поросший сизо-зеленой морской полынью, бодяком, широколистыми кермеками, якорцами и крапивой. Здесь в изобилии росли молочаи, таволга и даже ветвистая гармала с желтыми цветами. Окруженная этой блеклой степной зеленью, почти у самого берега была вкопана дубовая скамеечка. Должно быть, в шторм ее захлестывало волнами.
   Первым на скамеечку уселся Толя и, поворачивая ко мне свое продолговатое, гладко выбритое лицо, спросил печально:
   — За что же он ругать меня собирается?
   — Может, Иван Федорович пошутил, а ты уже в панику впадаешь! — утешил я Толю.
   — Не-не-е-е! Он за что-то сердит.
   В эту минуту позади послышались шаги. Почти вприпрыжку по зыбкому песку к нам шагал Иван Федорович. Он вышел в шлепанцах на босу ногу, в синих рабочих брюках, а рукава его сорочки были засучены до локтей, обнажая сильные, загорелые, поросшие седоватыми волосами, мускулистые руки.
   — Так ты что же это, друг ситцевый, в заводскую столовую со своими комсомольцами носа не кажешь? — с ходу налетел директор на Головацкого и, присаживаясь около, обнял его за плечо.
   Толя воскликнул:
   — Иван Федорович!..
   — Сам знаю, что Иван Федорович. Шестой десяток так величают. А ты вот вспомни лучше свои клятвы, когда столовую открывали: пока рабочие в перерыв будут кофе пить да чаевничать, мы, дескать, комсомольцы, будем общественную работу проводить — про положение трудящихся в Англии… А что получилось? Захожу вчера — никакой агитации. Прихожу сегодня — изо всех цехов люди, а тишина… Разве можно так обманывать?
   — Каюсь… Грешен, Иван Федорович! — сказал Головацкий и, сдернув клетчатую кепку, наклонил голову так, что прядь его каштановой шевелюры коснулась скамейки. — Вы понимаете, отчего это получилось? Мы готовим сейчас обширную программу по борьбе с танцами. И все наши силы брошены на этот участок.
   — Танцы — не главное, Толя, а частность. Главное для нас сейчас — производство, индустриализация, сельское хозяйство, освоение культуры. И все силы нашего рабочего класса надо бросить сюда.
   — Мы за этим к вам и пришли, Иван Федорович, — поспешно сказал Толя и шепнул мне: — Давай-ка письмо, Василь!
   Протянул я письмо Коломейца директору завода, а у самого дыхание зашлось от волнения. Именно сейчас должна решиться судьба нашей просьбы!
   Руденко вытащил из кармана брюк стариковские очки в проволочной оправе и, напялив их на острый нос, принялся читать размашистую вязь почерка Никиты. Чем дальше читал, тем добрее становилось выражение его глаз, тронутых кое-где красными прожилками.
   — Ладное дело задумали хлопцы, — промолвил он наконец, взмахивая письмом. — В таких вот коммунах можно воспитать вожаков крестьянства. И они поведут за собою массы, когда партия позовет нас на широкое переустройство сельского хозяйства. Но чем я могу помочь этому? — вот вопрос. Мне категорически запрещено самому сбывать продукцию. Я же не магазин по продаже сельскохозяйственных орудий!
   — Ну, а если в виде исключения? — осторожно спросил Толя.
   — Какое может быть исключение, вот смешной! Да меня за такие исключения из партии исключат, а управляющий трестом под суд отдаст. И так ведь недодаем плановую продукцию!
   — Ну, а если мы сами сделаем жатки? — закинул удочку Толя.
   — Кто это «мы»? Вдвоем с ним? — И директор кивнул на меня.
   Толя обиделся:
   — Конечно, не вдвоем. Вся заводская комсомолия. Молодые литейщики бесплатно в свободное время отольют пять комплектов чугунных деталей, а там дальше их примут, как по эстафете, комсомольцы и молодые рабочие остальных цехов. И увидите, Иван Федорович, жатки не хуже выйдут, чем у старичков. Я сам в томильную к печам стану и отожгу литье на пять с плюсом.
   — Отжечь-то ты мастак, это я знаю, а вот откуда я для вас чугун возьму? Ты же знаешь, Толя, чугун-то меня и держит, — как и всю страну, впрочем. Выпускай наши домны чугуна побольше, сколько можно было бы еще таких заводов, как наш, построить! Основа ведь всего будущего — тяжелая индустрия, а она еще не размахнулась как надо — и поджимает нас все время.
   — Иван Федорович, родной! А тот металлолом, что мы на комсомольских субботниках собрали? Его же еще не заприходовали?
   — Куда там! Давно уже под метелку все пошло.
   Я перенесся мыслями на свою родину и представил себе скалистый город у днестровских урочищ. Немало старинных турецких пушек, ядер и другого металлического барахла находили мы в закоулках старинных усадеб под отвесными скалами у берегов Смотрича, под бастионами Старой крепости и на Цыгановке. А сколько всякого металлического лома более поздних времен валялось во дворе воинского присутствия, в бывшем духовном училище, в здании, где помещалась некогда духовная семинария! Одно время все эти металлические части начали было свозить на завод «Мотор», но прекратили эту затею, так как заводской двор не смог вместить весь чугунный хлам. И тут же дерзкая мысль пришла мне в голову.