IV
   Человеку как будто не дано оставаться на высоте в слишком мирной, довольной, благополучной жизни. Для мещанской Франции нужна была гроза, необходимо было неблагополучие и страдание. И все вовремя пришло. Мировая катастрофа, столь непосредственно грозная для Франции, будет кризисом и концом мещанских идеалов жизни, замкнутых в земное довольство. Читайте письма из Парижа. Париж стал серьезен, жертвоспособен, мещанские ячейки в нем разомкнулись. Проснулись лучшие стороны французского народа - любовь к родине, чувство гражданства, энтузиазм, великодушие, бесстрашие перед смертью. Еще раз перед Францией стало что-то мировое и оттеснило мещански частное. Волею судеб любовь к родине и к мировой справедливости победила в сердце французов любовь к женщине, к наслаждению и к мещанскому довольству. Мировая война - великая изобличительница лжи беззаботной мещанской жизни. Есть войны, которые посылаются Провидением, чтобы заставить народы опомниться, углубиться, приподняться. Неизбежность нынешней войны уже заложена во внутренней болезни человечества, в его буржуазности, в том мещанском самодовольстве и ограниченности, которые не могут не привести к взаимному убийству. Мещанская замкнутость размыкается в крови, политикой на войне. И в нервно-впечатлительной, утонченной культуре Франции это чувствуется сильнее, чем где бы то ни было. А судьба Франции, как великой страны, есть прежде всего судьба Парижа, ее сердца и сердца Европы. Жутко за Париж и хочется помочь ему. Но мировой Город не может погибнуть, он нужен миру, в нем нерв нового свободного человечества с его добром и его злом, с его правдой и его неправдой, в нем пульсирует кровь Европы, и она обольется кровью, если Парижу будет нанесен удар. Неизбежен конец мещанского атеизма буржуазной вражды к религии. И Париж возродится к новой жизни. Симптомы религиозного возрождения уже были до войны. Судьба Парижа - судьба нового человека и нового Города.
   Опубликовано в ноябре 1914.
   Русская и польская душа
   I
   Старая ссора в славянской семье, ссора русских с поляками, не может быть объяснена лишь внешними силами истории и внешними политическими причинами. Источники вековой, исторической распри России и Польши лежат глубже. И сейчас особенно важно для нас осознать духовные причины этой вражды и отталкивания, разделяющих славянский мир. Это прежде всего распря двух славянских душ, родственных по крови и языку, по общеславянским расовым свойствам и столь различных, почти противоположных, с трудом совместимых, неспособных друг друга понять. Народы родственные и близкие менее способны друг друга понять и более отталкиваются друг от друга, чем далекие и чужие. Родственный язык звучит неприятно и кажется порчей собственного языка. В семейной жизни можно наблюдать это отталкивание близких и невозможность понять друг друга. Чужим многое прощают, но своим, близким ничего не хотят простить... И никто не кажется таким чужим и непонятным, как свой, близкий.
   Русские и поляки боролись не только за землю и за разное чувство жизни. Внешне - исторически русские победили в этой вековой борьбе, они не только отразили опасность полонизации русского народа, но и агрессивно наступали на народ польский и делали попытки его русификации. Польское государство было раздавлено и разорвано, но польская душа сохранилась, и с еще большей напряженностью выразил себя польский национальный лик. Великий духовный подъем, выразившийся в польском мессианизме, произошел уже после гибели польского государства. Польский народ, обнаруживший так мало способностей к государственному строительству, обладающий чертами индивидуалистическими и анархическими, оказался духовно сильным и несокрушимым. И нет в мире народа, который обладал бы таким напряженным национальным чувством. Поляки совершенно не поддаются ассимиляции. Именно у поляков идея национального мессианизма достигла высочайшего подъема и напряжения. Поляки внесли в мир идею жертвенного мессианизма. И русский мессианизм всегда должен был казаться полякам нежертвенным, корыстным, притязающим на захват земли. Многое должно после войны измениться во внешней, государственной судьбе Польши, и невозможен уже возврат к старому ее угнетению. Внешние отношения России и Польши коренным образом меняются. Россия сознает, что должна искупить свою историческую вину перед Польшей. Но русская и польская душа все еще противостоят друг другу, как страшно чуждые, бесконечно разные, друг другу непонятные. Внутреннего сближения не происходит. Не явилось еще глубокой потребности понять друг друга. Польско-русский вопрос ставится и самими поляками и русскими слишком внешне, в плане политическом, и решение его колеблется в зависимости от колебания политических настроений и военных удач. Освобождение Польши сделает возможным настоящее общение между Польшей и Россией, настоящее сближение между поляками и русскими, которому доныне препятствовало угнетение Польши. Но что внутренно делается для такого общения и сближения? К внешним обещаниям поляки относятся подозрительно. Ныне подозрения эти исторически не основательны, но психологически поляки имеют слишком много для них оснований. Духовно же слишком мало делается для сближения с поляками. И хотелось бы обратить особое внимание на то, что в польско-русских отношениях есть более глубокая, духовная сторона. Только настоящее понимание может быть освобождающим, оно избавляет от давящих отрицательных чувств, и следует вникнуть и нам, русским, и полякам, почему русской душе всегда так трудно было полюбить душу польскую, почему польская душа с таким презрением относилась к душе русской? Посему так чужды и так непонятны друг другу эти две славянские души? Внутри славянства произошло столкновение Востока и Запада. Славянский Запад чувствовал себя более цивилизованным, носителем единой европейской культуры. Славянский Восток противополагал Западу свой собственный духовный тип культуры и жизни.
   II
   Я всегда думал, что распря России и Польши есть, прежде всего, распря души православной и души католической. И внутри славянства это столкновение православной и католической души приобретает особенную остроту. Россия исторически привыкла со стороны Запада охранять свою православную душу и свой особый духовный уклад. В прошлом полонизация и латинизация русского народа была бы гибелью его духовной самобытности, его национального лика. Польша шла на русский Восток с чувством своего культурного превосходства. Русский духовный тип казался полякам не иным духовным типом, а просто низшим и некультурным состоянием. Историческая борьба России с Польшей имела положительный смысл, и духовное своеобразие русского народа было в ней утверждено навеки. Воспоминание об этой борьбе оставило в душах обоих народов след столь глубокий, что и сейчас трудно от него освободиться. Россия выросла в колосса, как государственного, так и духовного, и давно уже раздувание польской опасности, как и опасности католической, постыдно и обидно для достоинства русского народа. Более сильному обидчику не подобает кричать об опасности со стороны более слабого и им же раздавленного. Ныне перед Россией стоят задачи творческие, а не охранительно-утеснительные. Русская политика относительно Польши давно уже стала историческим пережитком, она связана с далеким прошлым и не дает возможности творить будущее. В этой неумной политике виновный не мог простить тому, перед кем виноват. Это в сфере внешне-государственной. В сфере же внутренно-духовной русской душе все еще мешает подойти к душе польской чувство чуждости и враждебности, вызываемое латинско-католической прививкой к славянской душе, создавшей польский национальный лик. Для погруженной в себя русской души, получившей сильную православную прививку, многое не только чуждо и непонятно в поляке, но неприятно, отталкивает и вызывает вражду. И даже отпадавшие от православия русские люди остаются православными по своему душевному типу, и труднее всего им постигнуть католическую культуру и душевный тип, на ее почве вырастающий. Германский протестантизм менее отталкивал русского человека, и это было настоящим несчастьем для судьбы России.
   В типической русской душе есть много простоты, прямоты и бесхитренности, ей чужда всякая аффектация, всякий взвинченный пафос, всякий аристократический гонор, всякий жест. Это душа - легко опускающаяся и грешащая, кающаяся и до болезненности сознающая свое ничтожество перед лицом Божьим. В ней есть какой-то особый, совсем не западный демократизм на религиозной почве, жажда спасения всем народом. Все остается в глубине у русского народа, и он не умеет себя пластически-благообразно выявить. В русском человеке так мало подтянутости, организованности души, закала личности, он не вытягивается вверх, в складе души его нет ничего готического. Ждет русский человек, что сам Бог организует его душу и устроит его жизнь. В самых высших своих проявлениях русская душа - странническая, ищущая града не здешнего и ждущая его сошествия с неба. Русский народ в своих низах погружен в хаотическую, языческую еще земляную стихию, а на вершинах своих живет в апокалиптических чаяниях, жаждет абсолютного и не мирится ни с чем относительным. Совсем иная душа польская. Польская душа аристократична и индивидуалистична до болезненности, в ней так сильно не только чувство чести, связанное с рыцарской культурой, неведомой России, но и дурной гонор. Это наиболее утонченная и изящная в славянстве душа, упоенная своей страдальческой судьбой, патетическая до аффектации. В складе польской души русских всегда поражает условная элегантность и сладость, недостаток простоты и прямоты и отталкивает чувство превосходства и презрения, от которых не свободны поляки. Полякам всегда недоставало чувства во Христе, связанного с признанием бесконечной ценности каждой человеческой души. Особое духовное шляхетство отравляло польскую жизнь и сыграло роковую роль в их государственной судьбе. Русский человек мало способен к презрению, он не любить давать чувствовать другому человеку, что то ниже его. Русский человек горд своим смирением. Польская душа вытягивается вверх. Это католический духовный тип. Русская душа распластывается перед Богом. Это православный духовный тип. У поляка есть любовь к жесту. У русского совсем нет жеста. В польской душе есть переживание Христова пути, страстей Христовых, Голгофской жертвы. На вершинах польской духовной жизни судьба польского народа переживается, как судьба агнца, приносимого в жертву за грехи мира. Таков польский мессианизм, прежде всего жертвенный, не связанный с государственной силой, с успехом и господством в мире... Отсюда рождается в польской душе пафос страдания и жертвы. Все по-иному в русской душе. Русская душа больше связывает себя с заступничеством Богородицы, чем с путем Христовых страстей, с переживанием Голгофской жертвы. В русской душе есть настоящее смирение, но мало жертвенности. Русская душа отдает себя церковному коллективизму, всегда связанному для нее с русской землей. В польской душе чувствуется судорожное противление личности, способность к жертве и неспособность к смирению. В польской душе есть всегда отравленность страстями. Дионисизм русской души совсем иной, не такой окровавленный. В польской душе есть страшная зависимость от женщины, зависимость, нередко принимающая отталкивающую форму, есть судорога и корчи. Эта власть женщины, рабство пола чувствуется очень сильно у современных польских писателей, Пшибышевского, Жеромского и др. В русской душе нет такого рабства у женщины. Любовь играет меньшую роль в русской жизни и русской литературе, чем у поляков. И русское сладострастие, гениально выраженное Достоевским, совсем иное, чем у поляков. Проблема женщины у поляков совсем иначе ставится, чем у французов, - это проблема страдания, а не наслаждения.
   III
   В каждой народной душе есть свои сильные и свои слабые стороны, свои качества и свои недостатки. Но нужно взаимно полюбить качества народных души и простить их недостатки. Тогда лишь возможно истинное общение. В великом славянском мире должна быть и русская стихия и стихия польская. Историческая распря изжита и кончилась, начинается эпоха примирения и единения. Много можно было бы указать черт противоположных в народной польской душе. Но можно открыть и черты общеславянские, изобличающие принадлежность к единой расе. Это общее и роднящее чувствуется на вершинах духовной жизни русского и польского народа, в мессианском сознании. И русское и польское мессианское сознание связывает себя с христианством, и одинаково полно оно апокалиптических предчувствий и ожиданий. Жажда царства Христова на земле, откровения Св. Духа есть жажда славянская, русская и польская жажда. Мицкевич и Достоевский, Товянский и Вл. Соловьев в этом сходятся. И справедливость требует признать, что польский мессианизм более чистый и жертвенный, чем мессианизм русский. Много было грехов в старой шляхетской Польше, но грехи эти искуплены жертвенной судьбой польского народа, пережитой им Голгофой. Польский мессианизм - цвет польской духовной культуры - преодолевает польские недостатки и пороки, сжигает их на жертвенном огне. Старая легкомысленна Польша с магнатскими пирами, с мазуркой и угнетением простого народа перевоплотилась в Польшу страдальческую. Но если польское мессианское сознание и может быть поставлено выше русского мессианского сознания, я верю, что в самом народе русском есть более напряженная и чистая жажда правды Христовой и царства Христова на земле, чем в народе польском. Национальное чувство искалечено у нас, русских, наших внутренним рабством, у поляков - их внешним рабством. Русский народ должен искупить свою историческую вину перед народом польским, понять чуждое ему в душе Польши и не считать дурным непохожий на его собственный духовный склад. Польский же народ должен почувствовать и понять душу России, освободиться от ложного и дурного презрения, которому иной духовный склад кажется низшим и некультурны. Русская душа останется православной по своему основному душевному типу, как польская душа останется католической. Это глубже и шире православия и католичества, как вероисповеданий, это - особое чувство жизни и особый склад души. Но эти разные народные души могут не только понять и полюбить друг друга, но и почувствовать свою принадлежность к единой расовой душе и сознать свою славянскую миссию в мире.
   Религия германизма
   I
   Мы представляем себе слишком упрощенно нашего врага, плохо знаем и понимаем его душу, его чувство жизни, его миросозерцание, его веру. А справедливо говорит А. Белый, что душа народа во время войны есть его тыл, от которого многое зависит (см. его статью "Современные немцы" в "Бирж. Вед."). У нас же обычно или совсем разделяют дух и материю германизма или ложно и упрощенно представляют себе их соединение. Для одних не существует никакой связи между старой Германией, - Германией великих мыслителей, мистиков, поэтов, музыкантов, - и новой Германией, - Германией материалистической, милитаристической, индустриалистической, империалистической. Связь между немцем - романтиком и мечтателем и немцем насильником и завоевателем остается непонятой. Для других германский идеализм, в конце концов, и должен был на практике породить жажду мирового могущества и владычества, - от Канта идет прямая линия к Круппу. Вторая точка зрения делает изобличающую дедукцию, не покрывающую сложности жизни, и создает упрощенную полемическую схему, но в принципе она более правильная. Необходимо установить связь между германским духом и германской материей. Все материальное создается духовным, символизует духовное и не может быть рассматриваемо, как самостоятельная реальность. Материализм есть лишь направление духа. То, что мы называем германским материализмом, - их техника и промышленность, их военная сила, их империалистическая жажда могущества есть явления духа, германского духа. Это - воплощенная германская воля. Немцы менее всего материалисты, если под материализмом понимать принятие мира извне, как материального по объективно-реальному своему составу. Вся германская философия имеет идеалистической направление и материализм мог быть в ней лишь случайным и незначительным явлением.
   Немец - не догматик и не скептик, он критицист. Он начинает с того, что отвергает мир, не принимает извне, объективно данного ему бытия, как не критической реальности. Немец физически и метафизически - северянин, и ему извне, объективно мир не представляется освещенным солнечным светом, как людям юга, как народам романским. Первоощущение бытия для немца есть, прежде всего, первоощущение своей воли, своей мысли. Он - волюнтарист и идеалист. Он - музыкально одарен и пластически бездарен. Музыка есть еще дух субъективный, внутреннее состояние духа. Пластика есть уже дух объективный, воплощенный. Но в сфере объективного, воплощенного духа немцы оказались способными создавать лишь необычайную технику, промышленность, милитаристические орудия, а не красоту. Безвкусие немцев, которое поражает даже у величайших из них, даже у Гете, связано с перенесением центра тяжести жизни во внутреннее напряжение воли и мысли. Со стороны чувственности, как эстетической категории, немцы совсем не приемлемы и не переносимы. В жизни же чувства они могут быть лишь сантиментальными.
   Настоящий, глубокий немец всегда хочет, отвергнув мир, как что-то догматически навязанное и критически не проверенное, воссоздать его из себя, из своего духа, из своей воли и чувства. Такое направление германского духа определилось еще в мистике Экхардта, оно есть у Лютера и в протестантизме, и с большой силой обнаруживается и обосновывается в великом германском идеализме, у Канта и Фихте, и по-другому у Гегеля и Гартмана. Ошибочно было бы назвать это направление германского духа феноменализмом. Это своеобразный онтологизм, онтологизм резко волюнтаристической окраски. Германец по природе метафизик, и свои физические орудия создает он с метафизическим пафосом, он никогда не бывает наивно-реалистичен. И самый немецкий гносеологизм есть особого рода метафизика. Немец добился-таки того, что орудия мысленные, идеальные превратил в реальные орудия борьбы.
   Фауст перешел от идеальных исканий, от магии, метафизики и поэзии к реальному земному делу. "Im Anfang war die Tat!" [В начале было дело! (нем.) - цитата из "Фауста" Гете. (Примечание составителя.)] В начале был волевой акт, акт немца, вызвавшей к бытию весь мир из глубины своего духа. Все рождается из тьмы, из хаоса бесформенных переживаний через акт воли, через акт мысли. И немец ничего не склонен принимать до совершенного им Tat'а. В нем нет никакого пассивно-женственного приятия мира, других народов, нет никаких братских и эротических чувств к космической иерархии живых существ. Все должно пройти через немецкую активность и организацию. Германец по природе своей не эротичен и не склонен к брачному соединению.
   II
   Германец ощущает хаос и тьму в изначальном, он очень чувствует иррациональное в мировой данности. Это раскрывалось в германской мистике. Но он не потерпит хаоса, тьмы и иррациональности после совершенного его волей и мыслью акта. Где коснулась бытия рука германца, там все должно быть рационализировано и организовано. Мир изначально предстоит германцу темным и хаотическим, он ничего не принимает, ни к чему и ни к кому в мире не относится с братским чувством. Но после совершенного им Tat'а, после акта его мысли и его воли, все меняется, впервые является настоящий мир, мир рациональный и упорядоченный, в котором все поставлено на свое место, место, отведенное немецким духом. Обратной стороной этого исконно-германского в германской мистике и философии отраженного первоощущения иррационального, бессознательного, хаотического является требование, чтобы все было организовано, дисциплинировано, оформлено, рационализировано. Перед немецким сознанием стоит категорические императив, чтобы все было приведено в порядок. Мировой беспорядок должен быть прекращен самим немцем, а немцу все и вся представляется беспорядком.
   Мировой хаос должен быть упорядочен немцем, все в жизни должно быть им дисциплинировано изнутри. Отсюда рождаются непомерные притязания, которые переживаются немцем как долг, как формальный, категорический императив. Свои насилия над бытием немцы совершают с моральным пафосом. Немецкое сознание всегда нормативное. Немец не приобщается к тайнам бытия, он ставит перед собой задачу, долженствование. Он колет глаза всему миру своим чувством долга и своим умением его исполнять. Другие народы немец никогда не ощущает братски, как равные перед Богом, с принятием их в души, он всегда из ощущает, как беспорядок, хаос, тьму, и только самого себя ощущает немец, как единственный источник порядка, организованности и света, культуры для этих несчастных народов. Отсюда - органическое культуртрегерство немцев. В государстве и в философии порядок и организация могут идти лишь от немцев. Остальное человечество находится в состоянии смешения, не умеет отвести всему своего места.
   Германец охотно признает, что в основе бытия лежит не разум, а бессознательное, Божественное безумие (пессимизм, Гартман, Древс). Но через германца это бессознательное приходит в сознание, безумное бытие упраздняется, и возникает бытие сознательное, бытие разумное. Для Гегеля в германской философии и на ее вершине, в философии самого Гегеля, Бог окончательно сознает себя. В этом с гегелевским оптимизмом очень сходится гартмановский пессимизм, для которого тоже процесс самосознания Божества происходит в германском духе. Тот же процесс совершается и у неокантианцев, хотя и по-иному выражается. И для них трансцендентальное, нормативное сознание упорядочивает и организует хаос мировой данности. И есть большие основания предполагать, что это трансцендентальное сознание есть немецкое сознание, что за ним стоит чисто немецкая воля. Обычно такое сознание называют имманентизмом. Но это, конечно, - не единственная возможная форма имманентизма. Это сознание очень подтянутое, всегда дисциплинированное и организованное изнутри, из собственной глубины, в которой заложена германская воля, сильная воля. Такое сознание импонирует, но эстетически не привлекает. И нужно сказать, что трагедия германизма есть, прежде всего, трагедия избыточной воли, слишком притязательной, слишком напряженной, ничего не признающей вне себя, слишком исключительно мужественной, трагедия внутренней безбрачности германского духа. Это - трагедия, противоположная трагедии русской души. Германский народ - замечательный народ, могущественный народ, но народ, лишенный всякого обаяния.
   III
   Германский народ долгое время внутренно накоплял свою энергию, напрягал свою мысль и волю, чтобы потом явить миру манифестацию и материальной своей силы. Германец чувствует себя организатором изнутри, вносящим порядок и дисциплину в мировой хаос. Так в области мысли, в философии, так и в жизни практической, в государственности, в промышленности, в военной технике немец всегда вдохновлен категорическим императивом, и только одного себя почитает он способным выполнять долг. В категорический императив, в долг немец верит больше, чем в бытие, чем в Бога. На этом стоят Кант и Фихте и многие великие немцы. И это делает самые добродетели немецкие с трудом переносимыми. Нам, русским, особенно противен этот немецкий формалистический пафос, это желание все привести в порядок и устроить.
   Германец, прежде всего, верит в свою волю, в свою мысль, им самим изнутри поставленный категорический императив, в свою организаторскую миссию в мире, духовную и материальную. Он также хорошо все организует в гносеологии и методологии, как и в технике и промышленности. И вот наступил момент, когда германский дух созрел и внутренно приготовился, когда германская мысль и воля должны направиться на внешний мир, на его организацию и упорядочивание, на весь мир, который германцу представлялся беспорядочным и хаотическим. Воля к власти над миром родилась на духовной почве, она явилась результатом немецкого восприятия мира, как беспорядочного, а самого немца, как носителя порядка и организации. Кант построил духовные казармы. Современные немцы предпочитают строить казармы материальные. Немецкая гносеология есть такая же муштровка, как и немецкий империализм. Немец чувствует себя свободным лишь в казарме. На вольном воздухе он ощущает давление хаотической необходимости. В понимании свободы мы никогда с немцами не сговоримся. Немец погрузился в материю, в материальную организацию и материальное властвование на почве своего спиритуализма. Из духа стал он материалистом, создал могущественный материальный мир, и дух его изошел в материю. Могущественная, угрожающая всему миру германская материя есть эманация германского духа, и дух германский истощился в этой эманации, умалился от этого напряжения вовне. В германском духе нет безграничности, - это в своем роде великий и глубокий дух, но ограниченный, отмеренный дух, в нем нет славянской безмерности и безграничности. Дух Достоевского - неистощим.