Страница:
Вид заросших бородами и грязью, истощенных мужчин, ползущих на четвереньках по доске под выкрики конвоиров, был таким жутким, что Игнат не надеялся забыть это в своей жизни никогда. Впрочем, неясно было, сколько ее осталось, жизни.
И вот теперь, когда они наконец построились в колонны и куда-то двинулись, Иннокентий начал задыхаться уже через пять минут.
– Я должен был… гимнастику в пути… – с трудом, под каждый шаг, выговаривал он. – Ведь знал, что когда-нибудь… приедем… Но я думал, что, возможно, не доживу.
Последнюю фразу он произнес извиняющимся тоном. Ему было неловко оттого, что он все-таки дожил, и теперь вот его незаметно поддерживают, почти на себе тащат. Едва ли, правда, Игнат делал это действительно незаметно, просто конвоирам было сейчас не до того, чтобы наводить настоящий порядок в колонне. Конвоиры были те же, что сопровождали этап всю дорогу, они торопились доставить зэков в лагерь, а там пусть другие их порядку учат.
– Ничего, – сказал Игнат. Иннокентий запинался и спотыкался уже так часто, что он попросту взвалил его себе на плечо, плюнув на возможное недовольство конвоиров. – Дойдем. Комаров перетерпите только. А гимнастика все равно бы не помогла. Влажно. Жара.
Он говорил отрывисто, чтобы не открывать рот надолго: комары тучами стояли над колонной, облепляли тела, облитые потом, лезли в глаза, в нос, в рот…
– Да, в Сибири летом… бывает особенно очевиден… континентальный климат… – прохрипел Иннокентий. – Извините, Игнат Михайлович, я помолчу. И комары… И чтобы силы не терять.
Игнат чуть не улыбнулся. Иннокентий полагал неловким свое молчание! Он знал, что Игнат находит какое-то облегчение в общении с ним, а потому считал для себя не только удовольствием, но и долгом развлекать товарища разговорами.
Болезнь так истончила Иннокентия, что Игнату даже и не тяжело было тащить его на себе. Скорее всего, это был туберкулез. Хотя кровохарканья не было – может, просто затяжной бронхит. Может, выздоровеет еще. Ну да никто из них не загадывал на будущее, ни далекое, ни даже близкое.
Когда за деревьями выросли лагерные вышки, Иннокентий был уже почти без сознания. Вяло растерев по лицу кроваво-серую кашу из комаров, он мутно взглянул на панораму, которая открылась, как только колонна вышла на огромную, вырубленную в тайге поляну, обнесенную колючей проволокой. Ее даже и поляной нельзя было назвать – это был целый город, застроенный бараками. Или, по крайней мере, большое село.
«Только церкви не хватает», – усмехнулся про себя Игнат.
Его-то порог выносливости был несравнимо выше, чем у Иннокентия, потому и сил у него хватило даже на усмешку.
– Было бы хорошо, если бы мы попали в один барак, – чуть слышно просипел Иннокентий.
Все-таки за полтора года он не приобрел никаких зэковских привычек, не усвоил никаких суеверий! Ну разве такое произносят вслух?
Но, как ни странно, он не отпугнул удачу. Они с Игнатом в самом деле оказались в одном бараке и даже рядом на нарах.
– Нам повезло с местами! – по-детски восхитился Иннокентий.
Хотя вряд ли их места можно было считать везением: они были во втором ярусе, где зной усиливался поднимающимися вверх испарениями десятков немытых тел. Впрочем, Игнат уже знал, что Иннокентий таких вещей не замечает. Он не то чтобы опускался в тех условиях, которые и были рассчитаны на то, чтобы люди теряли человеческий облик, – он просто не замечал физической составляющей этих условий. Та тонкая, сложная жизнь, которая была присуща его духу и которой весь он жил настолько полно, что искренне полагал ее единственной формой человеческой жизни, вырывалась из любых внешних условий. Игнату казалось, что именно эта тонкая жизнь рвется из худого Иннокентьева тела вместе с каждым приступом кашля. Он старался об этом не думать.
Пока новичков вели через тайгу, пока распределяли по баракам, наступил вечер.
– Лягайте уже, – недовольно сказал зэк, место которого было прямо под Игнатом и Иннокентием. – Порхаетесь, порхаетесь. Все одно подохнете.
Он был похож на конвоира, этот зэк, только на давно не кормленного конвоира. Вряд ли он был из блатных, иначе разговаривал бы с политическими по-другому да и жил бы в другом углу барака. Может, сел за случайную кражу. А может, сосед по коммуналке хотел получить его комнату больше, чем того же хотел он сам, и написал на него донос быстрее, чем сам он успел подсуетиться на тот же счет.
– Почему вы так думаете?
Иннокентий свесил голову вниз и задал этот вопрос прежде, чем Игнат успел его остановить. Оказавшись в бараке, он немного отдышался, пришел в себя, и в нем проснулся всегдашний интерес к людям и мнениям.
Сосед снизу презрительно оглядел Иннокентия.
– А ты чего думал, тебя сюда на гульки пригнали? Тайгу валить. Покудова сам не свалишься.
Игнат увидел, как сразу помрачнело лицо Иннокентия. Даже не помрачнело, а подернулось нездешней тенью. Когда такая вот тень набегала на его лицо, у Игната внутри возникало то же самое чувство, как когда Иннокентий выкашливал из себя жизнь.
– Заткнись, – тоже свесив голову вниз, сказал он. – Чтобы я тебя больше не слышал.
Он с первого взгляда понял шестерочную природу обитателя нижних нар и, как выяснилось, не ошибся. Тот заткнулся сразу же, от одного Игнатова голоса. Правда, и голос был не из ласковых.
– Ложитесь, Иннокентий Платонович, – сказал Игнат. – И правда, отдохнуть надо.
Ему не казалось странным, что Иннокентий называет его по имени-отчеству после долгих месяцев, проведенных бок о бок в таких условиях, которые не располагали к церемониям. В поморской деревне, где он вырос, назвать взрослого мужчину без отчества считалось не то что неуважением, а даже оскорблением. Так что, попав в Москву, Игнат воспринял городской этикет естественно и так же естественно воспринимал его правила в любых условиях. И сам называл Иннокентия по отчеству, тем более что оно было простое, какое-то ласковое и выговаривалось само собою.
Иннокентий уснул сразу. Вся его природа, вот эта, нездешняя, была такова, что он легко переходил к той нездешней же жизни, которой был сон.
Игнат бессонно смотрел на темные балки потолка, и сна ни в одном глазу у него не было.
Он этому не удивлялся: знал, что сон от усталости сваливает его только в том случае, если усталость имеет живое, осмысленное происхождение. В ранней юности, когда ходил со взрослыми мужиками весельщиком на карбасе промышлять белуху, он засыпал как убитый, едва коснувшись головою любой твердой поверхности. И когда работал в Москве на стройке, тоже засыпал сразу. Конечно, та работа была вынужденной, нелюбимой, ее не сравнить было с промыслом рыбы в Белом море. Но все-таки и она, стоило только начать, постепенно захватывала, приобретала тот смысл, который не зависит даже от цели труда, а заложен в самой его глубоко правильной сути. И потому он уставал на стройке тоже и засыпал тоже мгновенно.
А теперь он устал не от работы. Он уже потерял счет времени, в течение которого уставал не от работы, а от ночных допросов, побоев, голода, жажды, тупых, бессмысленных действий, к которым свелась лишенная чувств и мыслей жизнь. Если бы не Иннокентий с его нездешней душой, Игнату вообще пришлось бы плохо. Иннокентий научил его цепляться сознанием за каждую примету другой, не связанной с ежеденевной безнадежностью, жизни. То есть он ничему Игната не учил, конечно. Он просто жил рядом так, как только и мог жить, и этого оказалось достаточно.
Игнат был потрясен этим еще в то утро, когда Иннокентия втолкнули в камеру после трех суток допроса и, едва придя в себя, он сказал:
– Надеюсь, я не назвал никаких фамилий. Я же не мог оклеветать людей.
И замолчал на сутки – видимо, пытаясь вспомнить, так ли это, и мучаясь сомнениями. А после следующего допроса, длившегося уже четверо суток, выговорил почти неслышно, но с радостью в голосе:
– Действительно не назвал! Ведь на этот раз они спрашивали меня о том же самом. И протокол с прошлого раза оказался не подписан. Это прекрасно.
И Игнат понял, что так оно и есть: не назвал. Даже не потому понял, что сам тоже не подписывал никаких их блядских протоколов, а потому, что выговорить слово «прекрасно», лежа почти без жизни на холодном каменном полу, мог только особенный человек. Каким и являлся Иннокентий Платонович Лебедев, по специальности ботаник.
Иннокентий закашлялся и кашлял долго, надрывно. Но все-таки не проснулся: кашель стал таким привычным для него, что уже не будил. Скосив глаза – он давно уже научился видеть почти в полной темноте, – Игнат понял, что сон Иннокентия глубок и безмятежен, будто он спит и не в душном бараке. Может, ему снится лестница Ламарка, которую, как он однажды сказал, можно считать эволюционным аналогом лестницы Иакова. И тут же объяснил Игнату, что такое лестница Иакова – та, по которой Иаков поднимался к ангелам, то ли во сне, то ли в каком-то другом состоянии. Игнат, конечно, читал Библию в детстве – он ходил в церковно-приходскую школу, да и мать, как все у них в Колежме, была богомольна, – но мало что с той поры помнил. А потом, когда Библию читала Ксения, он отшатывался от этого, как отшатывался от всего, что отделяло от него Ксёну, уводило и наконец увело совсем.
Воспоминание о жене коснулось его осторожно, почти неощутимо – так, как сама она касалась когда-то его щеки рукой. Тогда он чувствовал ее прикосновение даже во сне, но и тогда уже поражался тому, что чувствует его как-то… неосязаемо. Будто это и не прикосновение женской руки, а лишь мысль, или взгляд, или даже одно только неясное стремление коснуться его щеки рукою.
Может, сейчас как раз и надо было думать о таких вот неосязаемых стремленьях, взглядах, касаньях, из которых сплошь состояла его жена. В них не было того жара, который так тревожен для тела, и поэтому для его тела в нынешнем состоянии – измученном, бесцельно напряженном – спокойные мысли были бы благодатны.
Но Игнат думал совсем о других прикосновениях и взглядах. От них весь он загорался еще тогда, когда они были хотя и краткой, но реальностью. И даже теперь все его тело отозвалось на одно лишь воспоминание о них сразу и с такой неожиданной силой, что у него потемнело в глазах, хотя в бараке и так уже было темно, хоть глаз выколи.
«Ты хоть живая, а? – с тоской спросил Игнат. – Может, помереть мне, чтоб до тебя дойти? Или рано? Живая ты?»
Она молчала. Она вообще ни разу не сказала ему ни слова. Это казалось ему странным, и не потому, что он был мистиком. Какое! Он считал мистику порождением праздного ума, и люди, которые были ею увлечены, вызывали у него лишь снисходительную брезгливость. Но его связь с Эстер, вся державшаяся на таком желании телесности, которого он иной раз даже стыдился, была слишком сильна, чтобы быть молчаливой. В конце концов, что такое слова? Не до конца материализовавшиеся мысли. И если его мысли об Эстер материализуются настолько, что он видит ее яснее, чем наяву, и отзывается на это всем телом, будто подросток, то почему бы ей не сказать ему, где она и что с ней? Он, право, не удивился бы, если б сказала.
Но она молчала. Ни слова за два года, что они не виделись.
Он вспомнил их встречу два года назад и заскрипел зубами, едва сдержав почти животное мычанье. Все-таки простая, мужицкая его природа была слишком сильна. Вот Иннокентий думает, наверное, об ангелах, порхающих по лестнице эволюции, и спит себе безмятежным сном. А он думает о женщине, которая вся огонь, и не то что заснуть – тело свое успокоить не может.
Игнат перевернулся на живот: может, полегче станет.
«Тайгу пойдешь валить, сразу полегчает, – злясь на себя, подумал он. – Сколько из тебя дурь выбивают, все никак не выбьют».
Ну, это, положим, было глупостью. Можно подумать, его сменявшие друг друга следователи были озабочены тем, чтобы он перестал думать об Эстер! Они даже не знали о ее существовании, и слава богу. Их интересовала эмигрантская организация, которую он якобы сколотил во время командировок за рубеж, и все выбивание из него дури, которым они занимались с завидным упорством целый год, было направлено как раз на то, чтобы он сообщил им состав и цели этой мифической организации.
Сначала эти обвинения казались Игнату такими дикими, что он захлебывался от бессильной ярости. А потом возмущаться перестал. В конце концов, обвинения не абсурднее других. Вон еще одного инженера, его соседа по камере на Лубянке, обвиняли в том, что он, пользуясь полученными в дореволюционных университетах знаниями, составил проект туннеля, по которому враги народа собирались проникнуть из смоленских лесов в Кремль и убить товарища Сталина. А тихий математик из липецкой школы был объявлен агентом трех разведок – английской, немецкой и французской. Он знал все три эти языка, и какие же еще выводы можно было из этого сделать? Зачем знать три языка провинциальному математику?
Так что обвинения, предъявленные Игнату, выглядели не такими уж и бессмысленными. За границей он в самом деле бывал – в Чехии, во Франции, в Норвегии. А в Германии даже жил целый год, когда учился в Берлинской высшей технической школе. Правда, фашисты считались друзьями, поэтому злодейскую организацию он, согласно обвинениям, сколотил не в Берлине.
Он-то фашистов друзьями как раз не считал, потому что за год все про них понял. Он знал, что с ними придется воевать, и, вероятно, очень скоро. Но объяснять это следователям, конечно, не стал. Не то, может, не десять лет получил бы по пятьдесят восьмой статье, а пулю.
Стоило Игнату вспомнить обо всем этом – о следователях, о злодейской организации, – как на него сразу навалилось что-то вязкое, тусклое, однообразное. Сейчас это было даже хорошо, потому что, возможно, помогло бы наконец уснуть. А уснуть следовало. Вряд ли им дадут хотя бы завтрашний день на то, чтобы прийти в себя после этапа и набраться сил перед работой. Похоже, сосед снизу был прав: их пригнали сюда только для того, чтобы валить тайгу, и будут держать здесь до того часа, когда они свалятся в этой тайге замертво. И особо отдалять этот час здешнее начальство не собирается. Значит, его надо отдалить самому.
Игната зло брало, когда он думал, что сдохнет здесь, как тягловая скотина, без всякого смысла. Значит, он должен беречь силы – может, со временем какой-нибудь смысл в его жизни все-таки прорежется.
Через минуту он провалился в сон – тяжелый, глухой, без лестниц и ангелов. И без Эстер.
Глава 9
Глава 10
И вот теперь, когда они наконец построились в колонны и куда-то двинулись, Иннокентий начал задыхаться уже через пять минут.
– Я должен был… гимнастику в пути… – с трудом, под каждый шаг, выговаривал он. – Ведь знал, что когда-нибудь… приедем… Но я думал, что, возможно, не доживу.
Последнюю фразу он произнес извиняющимся тоном. Ему было неловко оттого, что он все-таки дожил, и теперь вот его незаметно поддерживают, почти на себе тащат. Едва ли, правда, Игнат делал это действительно незаметно, просто конвоирам было сейчас не до того, чтобы наводить настоящий порядок в колонне. Конвоиры были те же, что сопровождали этап всю дорогу, они торопились доставить зэков в лагерь, а там пусть другие их порядку учат.
– Ничего, – сказал Игнат. Иннокентий запинался и спотыкался уже так часто, что он попросту взвалил его себе на плечо, плюнув на возможное недовольство конвоиров. – Дойдем. Комаров перетерпите только. А гимнастика все равно бы не помогла. Влажно. Жара.
Он говорил отрывисто, чтобы не открывать рот надолго: комары тучами стояли над колонной, облепляли тела, облитые потом, лезли в глаза, в нос, в рот…
– Да, в Сибири летом… бывает особенно очевиден… континентальный климат… – прохрипел Иннокентий. – Извините, Игнат Михайлович, я помолчу. И комары… И чтобы силы не терять.
Игнат чуть не улыбнулся. Иннокентий полагал неловким свое молчание! Он знал, что Игнат находит какое-то облегчение в общении с ним, а потому считал для себя не только удовольствием, но и долгом развлекать товарища разговорами.
Болезнь так истончила Иннокентия, что Игнату даже и не тяжело было тащить его на себе. Скорее всего, это был туберкулез. Хотя кровохарканья не было – может, просто затяжной бронхит. Может, выздоровеет еще. Ну да никто из них не загадывал на будущее, ни далекое, ни даже близкое.
Когда за деревьями выросли лагерные вышки, Иннокентий был уже почти без сознания. Вяло растерев по лицу кроваво-серую кашу из комаров, он мутно взглянул на панораму, которая открылась, как только колонна вышла на огромную, вырубленную в тайге поляну, обнесенную колючей проволокой. Ее даже и поляной нельзя было назвать – это был целый город, застроенный бараками. Или, по крайней мере, большое село.
«Только церкви не хватает», – усмехнулся про себя Игнат.
Его-то порог выносливости был несравнимо выше, чем у Иннокентия, потому и сил у него хватило даже на усмешку.
– Было бы хорошо, если бы мы попали в один барак, – чуть слышно просипел Иннокентий.
Все-таки за полтора года он не приобрел никаких зэковских привычек, не усвоил никаких суеверий! Ну разве такое произносят вслух?
Но, как ни странно, он не отпугнул удачу. Они с Игнатом в самом деле оказались в одном бараке и даже рядом на нарах.
– Нам повезло с местами! – по-детски восхитился Иннокентий.
Хотя вряд ли их места можно было считать везением: они были во втором ярусе, где зной усиливался поднимающимися вверх испарениями десятков немытых тел. Впрочем, Игнат уже знал, что Иннокентий таких вещей не замечает. Он не то чтобы опускался в тех условиях, которые и были рассчитаны на то, чтобы люди теряли человеческий облик, – он просто не замечал физической составляющей этих условий. Та тонкая, сложная жизнь, которая была присуща его духу и которой весь он жил настолько полно, что искренне полагал ее единственной формой человеческой жизни, вырывалась из любых внешних условий. Игнату казалось, что именно эта тонкая жизнь рвется из худого Иннокентьева тела вместе с каждым приступом кашля. Он старался об этом не думать.
Пока новичков вели через тайгу, пока распределяли по баракам, наступил вечер.
– Лягайте уже, – недовольно сказал зэк, место которого было прямо под Игнатом и Иннокентием. – Порхаетесь, порхаетесь. Все одно подохнете.
Он был похож на конвоира, этот зэк, только на давно не кормленного конвоира. Вряд ли он был из блатных, иначе разговаривал бы с политическими по-другому да и жил бы в другом углу барака. Может, сел за случайную кражу. А может, сосед по коммуналке хотел получить его комнату больше, чем того же хотел он сам, и написал на него донос быстрее, чем сам он успел подсуетиться на тот же счет.
– Почему вы так думаете?
Иннокентий свесил голову вниз и задал этот вопрос прежде, чем Игнат успел его остановить. Оказавшись в бараке, он немного отдышался, пришел в себя, и в нем проснулся всегдашний интерес к людям и мнениям.
Сосед снизу презрительно оглядел Иннокентия.
– А ты чего думал, тебя сюда на гульки пригнали? Тайгу валить. Покудова сам не свалишься.
Игнат увидел, как сразу помрачнело лицо Иннокентия. Даже не помрачнело, а подернулось нездешней тенью. Когда такая вот тень набегала на его лицо, у Игната внутри возникало то же самое чувство, как когда Иннокентий выкашливал из себя жизнь.
– Заткнись, – тоже свесив голову вниз, сказал он. – Чтобы я тебя больше не слышал.
Он с первого взгляда понял шестерочную природу обитателя нижних нар и, как выяснилось, не ошибся. Тот заткнулся сразу же, от одного Игнатова голоса. Правда, и голос был не из ласковых.
– Ложитесь, Иннокентий Платонович, – сказал Игнат. – И правда, отдохнуть надо.
Ему не казалось странным, что Иннокентий называет его по имени-отчеству после долгих месяцев, проведенных бок о бок в таких условиях, которые не располагали к церемониям. В поморской деревне, где он вырос, назвать взрослого мужчину без отчества считалось не то что неуважением, а даже оскорблением. Так что, попав в Москву, Игнат воспринял городской этикет естественно и так же естественно воспринимал его правила в любых условиях. И сам называл Иннокентия по отчеству, тем более что оно было простое, какое-то ласковое и выговаривалось само собою.
Иннокентий уснул сразу. Вся его природа, вот эта, нездешняя, была такова, что он легко переходил к той нездешней же жизни, которой был сон.
Игнат бессонно смотрел на темные балки потолка, и сна ни в одном глазу у него не было.
Он этому не удивлялся: знал, что сон от усталости сваливает его только в том случае, если усталость имеет живое, осмысленное происхождение. В ранней юности, когда ходил со взрослыми мужиками весельщиком на карбасе промышлять белуху, он засыпал как убитый, едва коснувшись головою любой твердой поверхности. И когда работал в Москве на стройке, тоже засыпал сразу. Конечно, та работа была вынужденной, нелюбимой, ее не сравнить было с промыслом рыбы в Белом море. Но все-таки и она, стоило только начать, постепенно захватывала, приобретала тот смысл, который не зависит даже от цели труда, а заложен в самой его глубоко правильной сути. И потому он уставал на стройке тоже и засыпал тоже мгновенно.
А теперь он устал не от работы. Он уже потерял счет времени, в течение которого уставал не от работы, а от ночных допросов, побоев, голода, жажды, тупых, бессмысленных действий, к которым свелась лишенная чувств и мыслей жизнь. Если бы не Иннокентий с его нездешней душой, Игнату вообще пришлось бы плохо. Иннокентий научил его цепляться сознанием за каждую примету другой, не связанной с ежеденевной безнадежностью, жизни. То есть он ничему Игната не учил, конечно. Он просто жил рядом так, как только и мог жить, и этого оказалось достаточно.
Игнат был потрясен этим еще в то утро, когда Иннокентия втолкнули в камеру после трех суток допроса и, едва придя в себя, он сказал:
– Надеюсь, я не назвал никаких фамилий. Я же не мог оклеветать людей.
И замолчал на сутки – видимо, пытаясь вспомнить, так ли это, и мучаясь сомнениями. А после следующего допроса, длившегося уже четверо суток, выговорил почти неслышно, но с радостью в голосе:
– Действительно не назвал! Ведь на этот раз они спрашивали меня о том же самом. И протокол с прошлого раза оказался не подписан. Это прекрасно.
И Игнат понял, что так оно и есть: не назвал. Даже не потому понял, что сам тоже не подписывал никаких их блядских протоколов, а потому, что выговорить слово «прекрасно», лежа почти без жизни на холодном каменном полу, мог только особенный человек. Каким и являлся Иннокентий Платонович Лебедев, по специальности ботаник.
Иннокентий закашлялся и кашлял долго, надрывно. Но все-таки не проснулся: кашель стал таким привычным для него, что уже не будил. Скосив глаза – он давно уже научился видеть почти в полной темноте, – Игнат понял, что сон Иннокентия глубок и безмятежен, будто он спит и не в душном бараке. Может, ему снится лестница Ламарка, которую, как он однажды сказал, можно считать эволюционным аналогом лестницы Иакова. И тут же объяснил Игнату, что такое лестница Иакова – та, по которой Иаков поднимался к ангелам, то ли во сне, то ли в каком-то другом состоянии. Игнат, конечно, читал Библию в детстве – он ходил в церковно-приходскую школу, да и мать, как все у них в Колежме, была богомольна, – но мало что с той поры помнил. А потом, когда Библию читала Ксения, он отшатывался от этого, как отшатывался от всего, что отделяло от него Ксёну, уводило и наконец увело совсем.
Воспоминание о жене коснулось его осторожно, почти неощутимо – так, как сама она касалась когда-то его щеки рукой. Тогда он чувствовал ее прикосновение даже во сне, но и тогда уже поражался тому, что чувствует его как-то… неосязаемо. Будто это и не прикосновение женской руки, а лишь мысль, или взгляд, или даже одно только неясное стремление коснуться его щеки рукою.
Может, сейчас как раз и надо было думать о таких вот неосязаемых стремленьях, взглядах, касаньях, из которых сплошь состояла его жена. В них не было того жара, который так тревожен для тела, и поэтому для его тела в нынешнем состоянии – измученном, бесцельно напряженном – спокойные мысли были бы благодатны.
Но Игнат думал совсем о других прикосновениях и взглядах. От них весь он загорался еще тогда, когда они были хотя и краткой, но реальностью. И даже теперь все его тело отозвалось на одно лишь воспоминание о них сразу и с такой неожиданной силой, что у него потемнело в глазах, хотя в бараке и так уже было темно, хоть глаз выколи.
«Ты хоть живая, а? – с тоской спросил Игнат. – Может, помереть мне, чтоб до тебя дойти? Или рано? Живая ты?»
Она молчала. Она вообще ни разу не сказала ему ни слова. Это казалось ему странным, и не потому, что он был мистиком. Какое! Он считал мистику порождением праздного ума, и люди, которые были ею увлечены, вызывали у него лишь снисходительную брезгливость. Но его связь с Эстер, вся державшаяся на таком желании телесности, которого он иной раз даже стыдился, была слишком сильна, чтобы быть молчаливой. В конце концов, что такое слова? Не до конца материализовавшиеся мысли. И если его мысли об Эстер материализуются настолько, что он видит ее яснее, чем наяву, и отзывается на это всем телом, будто подросток, то почему бы ей не сказать ему, где она и что с ней? Он, право, не удивился бы, если б сказала.
Но она молчала. Ни слова за два года, что они не виделись.
Он вспомнил их встречу два года назад и заскрипел зубами, едва сдержав почти животное мычанье. Все-таки простая, мужицкая его природа была слишком сильна. Вот Иннокентий думает, наверное, об ангелах, порхающих по лестнице эволюции, и спит себе безмятежным сном. А он думает о женщине, которая вся огонь, и не то что заснуть – тело свое успокоить не может.
Игнат перевернулся на живот: может, полегче станет.
«Тайгу пойдешь валить, сразу полегчает, – злясь на себя, подумал он. – Сколько из тебя дурь выбивают, все никак не выбьют».
Ну, это, положим, было глупостью. Можно подумать, его сменявшие друг друга следователи были озабочены тем, чтобы он перестал думать об Эстер! Они даже не знали о ее существовании, и слава богу. Их интересовала эмигрантская организация, которую он якобы сколотил во время командировок за рубеж, и все выбивание из него дури, которым они занимались с завидным упорством целый год, было направлено как раз на то, чтобы он сообщил им состав и цели этой мифической организации.
Сначала эти обвинения казались Игнату такими дикими, что он захлебывался от бессильной ярости. А потом возмущаться перестал. В конце концов, обвинения не абсурднее других. Вон еще одного инженера, его соседа по камере на Лубянке, обвиняли в том, что он, пользуясь полученными в дореволюционных университетах знаниями, составил проект туннеля, по которому враги народа собирались проникнуть из смоленских лесов в Кремль и убить товарища Сталина. А тихий математик из липецкой школы был объявлен агентом трех разведок – английской, немецкой и французской. Он знал все три эти языка, и какие же еще выводы можно было из этого сделать? Зачем знать три языка провинциальному математику?
Так что обвинения, предъявленные Игнату, выглядели не такими уж и бессмысленными. За границей он в самом деле бывал – в Чехии, во Франции, в Норвегии. А в Германии даже жил целый год, когда учился в Берлинской высшей технической школе. Правда, фашисты считались друзьями, поэтому злодейскую организацию он, согласно обвинениям, сколотил не в Берлине.
Он-то фашистов друзьями как раз не считал, потому что за год все про них понял. Он знал, что с ними придется воевать, и, вероятно, очень скоро. Но объяснять это следователям, конечно, не стал. Не то, может, не десять лет получил бы по пятьдесят восьмой статье, а пулю.
Стоило Игнату вспомнить обо всем этом – о следователях, о злодейской организации, – как на него сразу навалилось что-то вязкое, тусклое, однообразное. Сейчас это было даже хорошо, потому что, возможно, помогло бы наконец уснуть. А уснуть следовало. Вряд ли им дадут хотя бы завтрашний день на то, чтобы прийти в себя после этапа и набраться сил перед работой. Похоже, сосед снизу был прав: их пригнали сюда только для того, чтобы валить тайгу, и будут держать здесь до того часа, когда они свалятся в этой тайге замертво. И особо отдалять этот час здешнее начальство не собирается. Значит, его надо отдалить самому.
Игната зло брало, когда он думал, что сдохнет здесь, как тягловая скотина, без всякого смысла. Значит, он должен беречь силы – может, со временем какой-нибудь смысл в его жизни все-таки прорежется.
Через минуту он провалился в сон – тяжелый, глухой, без лестниц и ангелов. И без Эстер.
Глава 9
Первое, что сделала Вера, как только их с Кириллом отношения приобрели повседневную ясность, – ушла с работы.
Она сделала это легко, без размышлений. Хотя еще полгода назад извелась бы подобными размышлениями, и извелась бы даже не столько из опасения, что вместе со скучной, но стабильной работой из ее жизни исчезнет уверенность в завтрашнем дне, сколько от сознания того, что становится содержанкой.
«Слово-то какое – содержанка! Прямо французский роман», – насмешливо подумала она теперь, удивляясь себе прежней.
Связь с Кириллом переменила ее совершенно. Она словно живой водой умылась, получив в свое безраздельное пользование этого мужчину. И как же это оказалось приятно! Вера чувствовала не только в теле, но во всем своем существе такую свежесть, такую молодую легкость, что, просыпаясь утром, даже глаза снова зажмуривала и думала: «Неужели это в самом деле я? Не приснилась я себе другою?»
Конечно, не приснилась. Даже Сашка заметил произошедшие с ней перемены, хотя обычно Верин брат не обращал внимания на такие мелочи. В этом смысле он был как раз из тех анекдотических мужчин, которые, если возмущенная их неприметливостью жена наденет противогаз и спросит, не замечает ли муж изменений в ее внешности, только и поинтересуются: «Ты волосы покрасила, что ли?»
Но нынешние изменения в Вериной внешности заметил даже Сашка.
Он приехал, как всегда, неожиданно, без звонка. Вера уже почти на пороге стояла: они с Кириллом собрались на концерт в консерваторию, и он вот-вот должен был за ней заехать.
– Ничего себе!
Сашка даже головой покрутил, разглядывая сестру, которая ради его появления вернулась из прихожей в комнату.
– Что – ничего себе? – довольно улыбнулась Вера. – Платье красивое?
– Все ничего себе. Замуж ты, что ли, вышла? – спросил Сашка.
– Нет, все-таки вы невозможные! – засмеялась Вера. – Почему обязательно замуж?
– Кто – мы? – уточнил Сашка.
– Мужчины.
– Если и не замуж, то мужика точно завела. – Он улыбнулся в ответ. От улыбки в его взрослых глазах на мгновенье мелькнули мальчишеские дерзкие искры. – Скажешь, нет?
– Скажу – да, – кивнула Вера. – Между прочим, замужем я уже была, если ты помнишь. Но что-то ты тогда от изумления не ахал. А что ты сейчас во мне заметил? – с любопытством спросила она. – Скажи, Саш!
– Ну-у… – Все-таки Сашка не привык размышлять на подобные темы и тем более формулировать подобные мысли. – Ты красивая опять стала! – выпалил он.
– Что значит – опять стала? – удивилась Вера.
– Ну, ты, конечно, всегда красивая была. В смысле, фигура, черты лица, все такое. Но последний раз ты была красивая в шестнадцать лет. Понимаешь?
– Ничего не понимаю! – засмеялась Вера. – Толково ты объясняешь, братец. Красивая всегда, но только в шестнадцать лет. Логического противоречия не замечаешь?
– Заботы у тебя слишком рано начались, Вер. – Сашка вдруг стал серьезным. – Слишком взрослые заботы. И никто тебе толком не помог.
– Ты-то мне всегда помогал, – напомнила она.
– Ага, – усмехнулся Сашка, – особенно когда по Карелии шлялся. Или в тюряге отдыхал.
Возразить на это Вере было нечего. В самом деле, именно в те два момента ее жизни, когда она чувствовала себя совершенно беспомощной – когда она была на первом курсе и родился Тимка и когда случился дефолт, во время которого она осталась без мужа и без работы, – именно в это время Сашка не мог ей помочь. Но ведь во все остальные времена он всегда помогал ей! Да и вообще, разве она любила его за помощь или пользу, которая ей от него происходила? Она и сама не могла бы объяснить, за что любит его. За дерзость, бесстрашие, которыми он переполнен даже теперь, когда все это кажется больше не существующим в нем и одна Вера знает, что оно все-таки существует, только под спудом? Нет, даже не за это… Да просто за всю жизнь!
Вера понимала: даже если бы ее брат был в свои взрослые годы не таким, какой он есть, а скучным, боязливым, ко всему равнодушным человеком, то и тогда никуда не исчез бы каждый день их общего детства.
Тот день необыкновенно жаркой весны, когда они, шестилетние, улизнули со двора и поехали одни в центр, на Пушкинскую площадь, и впервые в жизни пошли одни в кафе «Север» есть мороженое, совсем не такое, как в вафельных стаканчиках, не белое и даже не шоколадное, а разноцветное.
И тот день холодной осени, когда они возвращались из школы и Жорка Городцов бросил в Веру твердым комом земли и попал прямо в глаз, так что она даже сама не поняла, что случилось, только слезы брызнули, а Сашка понял сразу и сразу перемахнул через забор, догнал Жорку и отмутузил до крови.
И тот день, огромный и непонятный, когда они сидели у папы на двух руках, очень высоко над землей, и Вере сначала было страшно сидеть так высоко, но потом она посмотрела не вниз, а перед собою, и ей показалось, что Сашка – это не Сашка, а она сама, только в каком-то живом зеркале, и она сразу перестала бояться. Это был самый первый день, в который она запомнила себя, им с Сашкой было тогда года по три, наверное, а когда они уже стали взрослые и Вера рассказала ему о своем первом сознательном дне, то выяснилось, что и для Сашки он тоже был первый…
События этих и бесчисленного множества других дней никто не готовил специально, ведь это были не дни рожденья, не новогодние праздники. И связь Веры с братом потому была так сильна, что, словно невидимая волшебная сеть, держалась на таких вот нежданных событиях-опорах.
В этом была тайна из тех, которые лежат где-то в самых основах жизни. Такая же, какую Вера поняла, когда акушерка подняла перед нею новорожденного Тимку, держа его под живот широкой ладонью. Когда Алексей Гайдамак взглянул на нее волчьим, неизвестно что знающим взглядом. Таких тайн в мире было очень немного, и Вера догадывалась, что есть люди, которые ни одной такой тайны за всю свою жизнь не узнали. Она только не понимала, как живут на свете такие люди? Чем они живут?
– Я из журнала ушла, Саш, – сказала Вера.
Она постаралась поскорее отогнать от себя эти мысли. О тайнах нельзя было думать много и рассудительно.
– Давно пора, – кивнул Сашка. – Сколько раз я тебе говорил? – И добавил со смешной важностью: – Ну чего ты до сих пор сомневалась, Вер? Я ж не из последних у тебя. Даже если опять посадят, всех денег уже не отнимут. Сестру-то единственную прокормлю как-нибудь.
– Типун тебе на язык! – рассердилась Вера. – За что это тебя опять посадят?
– Был бы человек, а статья найдется, – махнул рукой Сашка. – В общем, правильно сделала, что контору свою тухлую бросила. Поживи как нормальная женщина. В этих отмокни, как их… В СПА!
В роскошном СПА-центре Вера побывала как раз вчера и с удовольствием провела там целый день. Она рассмеялась – брат словно в воду глядел.
– Уже отмокла, – сказала она.
– А мужчина твой, между прочим, чем занимается? – небрежным тоном поинтересовался Сашка.
– Между прочим, отелями владеет, – в тон ему сообщила Вера. – Пятизвездной сетью.
– Пятизвездной сетью… – зачем-то повторил Сашка.
– Ты что?
Вера удивилась его странному тону. Он тряхнул головой, будто прогоняя наваждение, и сказал слегка смущенно:
– Да так. Красиво звучит. Как в небе.
Он сказал не очень понятно. Но Вера, конечно, поняла.
Она подошла к брату и взъерошила челку, падающую ему на лоб дерзким росчерком. И голос у него с детства изменился, и взгляд, а вот этот росчерк челки остался прежним.
– А я еще гадаю, в кого у меня сын поэт, – улыбнулась она. – Так в дядю родного!
– Ну уж! – хмыкнул Сашка. – Я же как Незнайка.
– В смысле?
– В смысле, тоже не понимаю, почему палка-селедка – это не в рифму. А сеть отелей – это правильно, – заключил он. – Будет гордиться, что ему досталась такая женщина.
– Думаешь, будет?
– А то! Мы же примитивные, Вер, – хмыкнул братец. – Раз у нас женщина красивая, значит, мы по всему жизненному фронту молодцы. Значит, удачу за хвост поймали. И по большому счету, так оно и есть. – Тут он поймал взгляд, который Вера бросила на часы, и сказал: – Ухожу-ухожу! Или отвезти тебя куда-нибудь?
– Кирилл сам за мной приедет, – ответила Вера. – Дождись его, познакомлю.
– В другой раз, – отказался Сашка.
– Юле привет. Как дети?
– Передам. Дети растут.
Как поживает его жена Юля, Вера в подробностях расспрашивать не стала. Невестку она не то что не любила, но как-то… Каждый раз, когда она видела Юлю, то думала, что Сашкина внешняя жизнь могла бы хоть немного соответствовать внутренней. И что между его детством, его юностью и его взрослой жизнью необязательно должна была разверзнуться такая пропасть. Но высказываться на этот счет было бы просто бессовестно. И Вера не высказывалась.
Тем более что ничего вопиющего в Сашкиной семейной жизни и не было. С Юлей он жил уже пятнадцать лет, и жил, как это принято называть, хорошо. Она хорошо смотрела за ним и за детьми. Она была довольно красивая – может, не такая, чтобы муж мог гордиться, что поймал за хвост удачу, но все-таки вполне привлекательная. Сыну их было четырнадцать лет, а дочке тринадцать. Вера считала этот возраст опасным и полагала, что отец детей, которые пребывают в опасном возрасте, сам должен пребывать в состоянии полного равновесия. А брат и сам по себе был склонен ко всяческому экстриму, чтобы она стала еще дополнительно его будоражить.
Сашка уехал, сразу же приехал Кирилл, тут выяснилось, что за разговорами с братом Вера забыла подшить чуть отпоровшийся подол вечернего платья, она стала подшивать, из-за этого они едва не опоздали на концерт… В общем, жизнь пошла ровно, и в ровности ее хода впервые не было унылого однообразия, а было, наоборот, обещание чего-то повседневно приятного. И не обманывающее это было обещание!
Она сделала это легко, без размышлений. Хотя еще полгода назад извелась бы подобными размышлениями, и извелась бы даже не столько из опасения, что вместе со скучной, но стабильной работой из ее жизни исчезнет уверенность в завтрашнем дне, сколько от сознания того, что становится содержанкой.
«Слово-то какое – содержанка! Прямо французский роман», – насмешливо подумала она теперь, удивляясь себе прежней.
Связь с Кириллом переменила ее совершенно. Она словно живой водой умылась, получив в свое безраздельное пользование этого мужчину. И как же это оказалось приятно! Вера чувствовала не только в теле, но во всем своем существе такую свежесть, такую молодую легкость, что, просыпаясь утром, даже глаза снова зажмуривала и думала: «Неужели это в самом деле я? Не приснилась я себе другою?»
Конечно, не приснилась. Даже Сашка заметил произошедшие с ней перемены, хотя обычно Верин брат не обращал внимания на такие мелочи. В этом смысле он был как раз из тех анекдотических мужчин, которые, если возмущенная их неприметливостью жена наденет противогаз и спросит, не замечает ли муж изменений в ее внешности, только и поинтересуются: «Ты волосы покрасила, что ли?»
Но нынешние изменения в Вериной внешности заметил даже Сашка.
Он приехал, как всегда, неожиданно, без звонка. Вера уже почти на пороге стояла: они с Кириллом собрались на концерт в консерваторию, и он вот-вот должен был за ней заехать.
– Ничего себе!
Сашка даже головой покрутил, разглядывая сестру, которая ради его появления вернулась из прихожей в комнату.
– Что – ничего себе? – довольно улыбнулась Вера. – Платье красивое?
– Все ничего себе. Замуж ты, что ли, вышла? – спросил Сашка.
– Нет, все-таки вы невозможные! – засмеялась Вера. – Почему обязательно замуж?
– Кто – мы? – уточнил Сашка.
– Мужчины.
– Если и не замуж, то мужика точно завела. – Он улыбнулся в ответ. От улыбки в его взрослых глазах на мгновенье мелькнули мальчишеские дерзкие искры. – Скажешь, нет?
– Скажу – да, – кивнула Вера. – Между прочим, замужем я уже была, если ты помнишь. Но что-то ты тогда от изумления не ахал. А что ты сейчас во мне заметил? – с любопытством спросила она. – Скажи, Саш!
– Ну-у… – Все-таки Сашка не привык размышлять на подобные темы и тем более формулировать подобные мысли. – Ты красивая опять стала! – выпалил он.
– Что значит – опять стала? – удивилась Вера.
– Ну, ты, конечно, всегда красивая была. В смысле, фигура, черты лица, все такое. Но последний раз ты была красивая в шестнадцать лет. Понимаешь?
– Ничего не понимаю! – засмеялась Вера. – Толково ты объясняешь, братец. Красивая всегда, но только в шестнадцать лет. Логического противоречия не замечаешь?
– Заботы у тебя слишком рано начались, Вер. – Сашка вдруг стал серьезным. – Слишком взрослые заботы. И никто тебе толком не помог.
– Ты-то мне всегда помогал, – напомнила она.
– Ага, – усмехнулся Сашка, – особенно когда по Карелии шлялся. Или в тюряге отдыхал.
Возразить на это Вере было нечего. В самом деле, именно в те два момента ее жизни, когда она чувствовала себя совершенно беспомощной – когда она была на первом курсе и родился Тимка и когда случился дефолт, во время которого она осталась без мужа и без работы, – именно в это время Сашка не мог ей помочь. Но ведь во все остальные времена он всегда помогал ей! Да и вообще, разве она любила его за помощь или пользу, которая ей от него происходила? Она и сама не могла бы объяснить, за что любит его. За дерзость, бесстрашие, которыми он переполнен даже теперь, когда все это кажется больше не существующим в нем и одна Вера знает, что оно все-таки существует, только под спудом? Нет, даже не за это… Да просто за всю жизнь!
Вера понимала: даже если бы ее брат был в свои взрослые годы не таким, какой он есть, а скучным, боязливым, ко всему равнодушным человеком, то и тогда никуда не исчез бы каждый день их общего детства.
Тот день необыкновенно жаркой весны, когда они, шестилетние, улизнули со двора и поехали одни в центр, на Пушкинскую площадь, и впервые в жизни пошли одни в кафе «Север» есть мороженое, совсем не такое, как в вафельных стаканчиках, не белое и даже не шоколадное, а разноцветное.
И тот день холодной осени, когда они возвращались из школы и Жорка Городцов бросил в Веру твердым комом земли и попал прямо в глаз, так что она даже сама не поняла, что случилось, только слезы брызнули, а Сашка понял сразу и сразу перемахнул через забор, догнал Жорку и отмутузил до крови.
И тот день, огромный и непонятный, когда они сидели у папы на двух руках, очень высоко над землей, и Вере сначала было страшно сидеть так высоко, но потом она посмотрела не вниз, а перед собою, и ей показалось, что Сашка – это не Сашка, а она сама, только в каком-то живом зеркале, и она сразу перестала бояться. Это был самый первый день, в который она запомнила себя, им с Сашкой было тогда года по три, наверное, а когда они уже стали взрослые и Вера рассказала ему о своем первом сознательном дне, то выяснилось, что и для Сашки он тоже был первый…
События этих и бесчисленного множества других дней никто не готовил специально, ведь это были не дни рожденья, не новогодние праздники. И связь Веры с братом потому была так сильна, что, словно невидимая волшебная сеть, держалась на таких вот нежданных событиях-опорах.
В этом была тайна из тех, которые лежат где-то в самых основах жизни. Такая же, какую Вера поняла, когда акушерка подняла перед нею новорожденного Тимку, держа его под живот широкой ладонью. Когда Алексей Гайдамак взглянул на нее волчьим, неизвестно что знающим взглядом. Таких тайн в мире было очень немного, и Вера догадывалась, что есть люди, которые ни одной такой тайны за всю свою жизнь не узнали. Она только не понимала, как живут на свете такие люди? Чем они живут?
– Я из журнала ушла, Саш, – сказала Вера.
Она постаралась поскорее отогнать от себя эти мысли. О тайнах нельзя было думать много и рассудительно.
– Давно пора, – кивнул Сашка. – Сколько раз я тебе говорил? – И добавил со смешной важностью: – Ну чего ты до сих пор сомневалась, Вер? Я ж не из последних у тебя. Даже если опять посадят, всех денег уже не отнимут. Сестру-то единственную прокормлю как-нибудь.
– Типун тебе на язык! – рассердилась Вера. – За что это тебя опять посадят?
– Был бы человек, а статья найдется, – махнул рукой Сашка. – В общем, правильно сделала, что контору свою тухлую бросила. Поживи как нормальная женщина. В этих отмокни, как их… В СПА!
В роскошном СПА-центре Вера побывала как раз вчера и с удовольствием провела там целый день. Она рассмеялась – брат словно в воду глядел.
– Уже отмокла, – сказала она.
– А мужчина твой, между прочим, чем занимается? – небрежным тоном поинтересовался Сашка.
– Между прочим, отелями владеет, – в тон ему сообщила Вера. – Пятизвездной сетью.
– Пятизвездной сетью… – зачем-то повторил Сашка.
– Ты что?
Вера удивилась его странному тону. Он тряхнул головой, будто прогоняя наваждение, и сказал слегка смущенно:
– Да так. Красиво звучит. Как в небе.
Он сказал не очень понятно. Но Вера, конечно, поняла.
Она подошла к брату и взъерошила челку, падающую ему на лоб дерзким росчерком. И голос у него с детства изменился, и взгляд, а вот этот росчерк челки остался прежним.
– А я еще гадаю, в кого у меня сын поэт, – улыбнулась она. – Так в дядю родного!
– Ну уж! – хмыкнул Сашка. – Я же как Незнайка.
– В смысле?
– В смысле, тоже не понимаю, почему палка-селедка – это не в рифму. А сеть отелей – это правильно, – заключил он. – Будет гордиться, что ему досталась такая женщина.
– Думаешь, будет?
– А то! Мы же примитивные, Вер, – хмыкнул братец. – Раз у нас женщина красивая, значит, мы по всему жизненному фронту молодцы. Значит, удачу за хвост поймали. И по большому счету, так оно и есть. – Тут он поймал взгляд, который Вера бросила на часы, и сказал: – Ухожу-ухожу! Или отвезти тебя куда-нибудь?
– Кирилл сам за мной приедет, – ответила Вера. – Дождись его, познакомлю.
– В другой раз, – отказался Сашка.
– Юле привет. Как дети?
– Передам. Дети растут.
Как поживает его жена Юля, Вера в подробностях расспрашивать не стала. Невестку она не то что не любила, но как-то… Каждый раз, когда она видела Юлю, то думала, что Сашкина внешняя жизнь могла бы хоть немного соответствовать внутренней. И что между его детством, его юностью и его взрослой жизнью необязательно должна была разверзнуться такая пропасть. Но высказываться на этот счет было бы просто бессовестно. И Вера не высказывалась.
Тем более что ничего вопиющего в Сашкиной семейной жизни и не было. С Юлей он жил уже пятнадцать лет, и жил, как это принято называть, хорошо. Она хорошо смотрела за ним и за детьми. Она была довольно красивая – может, не такая, чтобы муж мог гордиться, что поймал за хвост удачу, но все-таки вполне привлекательная. Сыну их было четырнадцать лет, а дочке тринадцать. Вера считала этот возраст опасным и полагала, что отец детей, которые пребывают в опасном возрасте, сам должен пребывать в состоянии полного равновесия. А брат и сам по себе был склонен ко всяческому экстриму, чтобы она стала еще дополнительно его будоражить.
Сашка уехал, сразу же приехал Кирилл, тут выяснилось, что за разговорами с братом Вера забыла подшить чуть отпоровшийся подол вечернего платья, она стала подшивать, из-за этого они едва не опоздали на концерт… В общем, жизнь пошла ровно, и в ровности ее хода впервые не было унылого однообразия, а было, наоборот, обещание чего-то повседневно приятного. И не обманывающее это было обещание!
Глава 10
Все-таки сидеть целыми днями дома – это оказалось не для нее.
Примерно через три месяца Вера поняла, что отмокла в самых душистых водах, отмякла в самых экзотических обертываниях и перепробовала все виды маникюра, которые, оказывается, появились за время ее, как она теперь это называла, женского анабиоза. Но она была слишком деятельна, и умащивание собственного тела было совершенно не тем занятием, которое могло бы удовлетворить ее жажду деятельности. К тому же Вера еще в юности заметила, что устает, перебирая тряпки, просто физически устает, притом неважно, в связи с чем она их перебирает – в связи с уборкой в шкафу или с посещением бутиков эксклюзивной одежды.
Примерно через три месяца Вера поняла, что отмокла в самых душистых водах, отмякла в самых экзотических обертываниях и перепробовала все виды маникюра, которые, оказывается, появились за время ее, как она теперь это называла, женского анабиоза. Но она была слишком деятельна, и умащивание собственного тела было совершенно не тем занятием, которое могло бы удовлетворить ее жажду деятельности. К тому же Вера еще в юности заметила, что устает, перебирая тряпки, просто физически устает, притом неважно, в связи с чем она их перебирает – в связи с уборкой в шкафу или с посещением бутиков эксклюзивной одежды.