Страница:
– Как я тебе рада, если бы ты знал! – воскликнула Кира.
– Я знаю, – ответил Федор Ильич. – По себе.
Она немножко повисела у него на шее и даже ногами подрыгала. Сделать это было нетрудно – и вследствие Кириного куриного роста, и потому что за два года, что они не виделись, Федор Ильич не стал ни ростом пониже, ни в плечах поуже.
– Привет, – сказала Сашка, выходя из комнаты в прихожую. – Мы ее ждем, а она пирожные закупает!
– Просто мне мама только сейчас сказала, что вы все приехали. – Кира протянула Сашке коробку из «Донны Клары». – Держи.
Они все приехали, все разом – как же это здорово! Вся бессмыслица, все уныние сегодняшнего дня исчезли, будто не существовали вовсе, и не верилось уже, что возможна в жизни такая глупая вещь, как уныние.
И Люба была уже здесь – из прихожей Кира увидела, что она стоит в кухне у стола и нарезает квадратиками пирог с капустой. Пирог этот Кира тоже помнила столько же, сколько себя: его пекла Любина мама, и он был прост и совершенен, как все, что тетя Нора делала. Люба в этом смысле была похожа на свою маму в точности.
Если Кира с детства считала Федора Ильича, с киношным пафосом говоря, надеждой и опорой, а Сашка Иваровская – единственным мужчиной, с которым можно говорить без скидки на эмоциональную примитивность, свойственную мужчинам как таковым, то Люба с детства же была в него влюблена. Она чуть не до обморока ревновала его ко всем, кроме разве что Киры, и к Кире не ревновала лишь потому, что ревновать к ней, да еще Федора Ильича, было бессмыслицей совершеннейшей.
Это было Кире абсолютно непонятно. Ну как можно двадцать лет быть влюбленной в человека, который помогал вывозить из подъезда коляску, в которой ты лежала в виде свертка бессловесного? Какая может быть любовь, если вы вместе разрисовывали разноцветными мелками попу обезьяны с памятника дедушке Крылову на Патриарших?
В общем, Любина любовь к Федьке всегда казалась Кире глупой фантазией и следствием ее упрямства, поэтому она ничуть не удивилась, когда та наконец эту фантазию бросила и на двадцатом году своей придуманной любви вдруг взяла да и вышла за жутко богатого немца и уехала к нему в шварцвальдское поместье.
А что должно было удивлять в Любином замужестве? Федька, во-первых, к тому времени и сам женился, во-вторых, уехал в Америку писать диссертацию по математической экономике, а в-третьих, только круглая дура за богатого и порядочного немца не вышла бы. А уж дурой Люба никогда не была – ум у нее был быстрый, хваткий и практический.
Вот когда она ушла от своего замечательного немца к бродячему музыканту – буквально к бродячему, будто из сказки про бременских осла, пса, кота и петуха, – тогда да, было чему удивляться. И причиной такого ее поступка следовало признать только любовь, потому что никаких других причин отыскать было просто невозможно. Музыкальных склонностей у Любы никогда не наблюдалось, так что профессиональную тягу предположить было трудновато, а денег у ее музыканта не было вовсе, да и ничего у него не было, кроме характера, в котором тонкость и чуткость каким-то загадочным образом образовывали, соединяясь, такой стальной стержень, какого и у акулы бизнеса, наверное, не обнаружишь.
Ну а раз причина не в профессии и не в деньгах, значит, логически рассуждая, она в любви.
Кирина логика подтверждалась еще и тем, что Люба жила со своим Саней уже десять лет и родила ему двух мальчишек, один из которых получился похожим на нее, а другой на него, будто по заказу. Мальчишки эти пели в каком-то необыкновенном детском хоре, которым руководил их папа. То есть сама Кира, конечно, не понимала, обыкновенный это хор или нет, но судя по тому, что он вечно находился на гастролях в Европе, его следовало считать по меньшей мере успешным.
В общем, Федор Ильич в Америке, Сашка – куда судьба занесет, Люба тоже странствует со своим мужем и мальчиками – она в этом их хоре еще и администратор, – а Кира хоть и не странствует, но выходит, что видятся они редко. А вот так, как сегодня, все вместе, не видятся почти совсем.
Стоило Кире об этом подумать, как вечер заиграл такими волшебными красками, что она даже зажмурилась от счастья. Детство нахлынуло на нее всеми своими воспоминаниями разом.
– Как там наша Америка? – спросила она Федора Ильича.
Вопрос был не совсем отвлеченным. В Америке Кира прожила год – ездила по обмену в десятом классе, тогда как раз перестройка началась и можно стало ездить. Нельзя сказать, чтобы Кире как-то уж особенно понравилась жизнь в городе Чаттануга, все-таки он был до одури провинциален, и ничего примечательнее знаменитой джазовой мелодии «Поезд на Чаттанугу» с ним, на Кирин взгляд, связано не было. Вдобавок семья, в которую она тогда попала, оказалась невыносимо религиозной, какой-то показательно-пуританской; у нее после года жизни в этой семье навсегда пропала охота даже входить в какую-либо церковь.
Но Америку она тогда полюбила – ее размах, простоту, наивность, чистоту, и жесткость, и прагматизм в странном, необъяснимом сочетании; трудно было всего этого не почувствовать.
Федька, правда, жил не в провинциальной Чаттануге, а в Нью-Йорке, потому что учился своей математической экономике – что это такое, интересно? – в Колумбийском университете. Но Кире казалось, что их ощущение Америки должно совпадать.
– Хорошо там наша Америка, – ответил Федор Ильич. – Цветущая сложность.
Кто-нибудь другой удивился бы такой необычной оценке, но Кира без труда распознала цитату из философа Леонтьева и без труда же поняла, что эта цитата означает. Цветущая сложность – это как раз то, чего так не хватает в ее нынешней незамысловатой жизни.
– Как ты живешь, Кира? – спросил Федор Ильич. – Расскажи.
– Да ну, это неинтересно, – махнула рукой Кира. – Вон, Сашка и не спрашивает даже.
– Почему? – удивился он.
– Потому что я ее чаще вижу, чем ты, – объяснила Сашка.
– Нет – почему про твою жизнь неинтересно?
– А что интересного может быть в журнале «Транспорт»? – пожала плечами Кира. – Или в том, что моя мама опять поссорилась с папой? К тому же я тебе про все это и так периодически сообщаю в письменном виде.
Они с Федькой и правда переписывались, хотя и не регулярно, а от случая к случаю. И ничего интересного в ее жизни с последнего письма действительно не случилось.
– Кирка, а давай тебя за немца замуж выдадим? – предложила Люба.
Она уже нарезала пирог и теперь стояла на пороге кухни и облизывала с ножа остатки начинки.
– За твоего бывшего, что ли? – фыркнула Кира. – Гуманитарная помощь?
Люба и сама за словом в карман не лезла, и на других за это не обижалась. Она вообще была резкая, хлесткая. Отец, которого она никогда не видела, потому что он бросил ее маму, как только узнал о беременности, да не просто бросил, а убить пригрозил, – был из донских казаков, и характером Люба, похоже, удалась в него. Во всяком случае, если судить о казаках по «Тихому Дону». У нее даже глаза такие, какие, Кира представляла, были у Гришки Мелехова.
– Вы бы с моим бывшим жили душа в душу, – заверила Люба. – Он такой же правильный, как ты. Но он уже женат, к сожалению.
– К твоему сожалению?
– К твоему.
Она обменивалась с Любой ехидными репликами и чувствовала одно сплошное счастье. Оно было сильное, как удар в сердце.
Природу этого явления при всей его очевидности было не разгадать. Ну почему так происходит – ты видишь человека, с которым прошло твое детство, и испытываешь такой восторг, что чуть не задыхаешься в нем, как в горном воздухе? Хотя никакого особенного счастья от этого человека вроде бы не исходит, и ничего особенного он не говорит, а говорит даже, наоборот, какие-то глупости, вот как Люба сейчас про замужество с ее бывшим немцем.
– У меня два часа осталось, – предупредила Александра.
– До чего? – не поняла Кира.
– До того как придется замолчать. Концерт завтра, – объяснила та. – А перед концертом я сутки молчу, иначе голоса не будет.
И они стали разговаривать.
Они уселись в комнате, где стоял рояль Сашкиного деда, Александра Станиславовича Иваровского, и принялись пить вино, есть пирог и пирожные, и говорить, и говорить – обо всем, ни о чем, о каких-то глупостях, о жизни – о жизни своей и о жизни вообще, какой она явилась им после того, как детство кончилось, о работе, о хоре, о детях, о Германии, и об Америке, и о Москве, и о журнале «Транспорт», и о какой-то фотовыставке, на которую Сашка уже успела сходить с одним из своих бесчисленных кавалеров, хотя приехала всего лишь вчера…
Ни с кем и никогда Кире не было так хорошо говорить обо всем, и о глупых вещах так же хорошо, как о важных!
– И вот, представляете, – рассказывала Сашка, – стоят посередине выставочного зала четыре огромных экрана. А на них сначала идут символы разных киностудий – ну, лев, солнце, рабочий с колхозницей, еще что-то, – а потом начинаются титры.
– Какие титры? – не поняла Люба.
– Черт их разберет. Просто идут бесконечные титры. Как в конце фильма. Тысяча каких-то фамилий и не пойми какой еще информации. Идет и идет этот список бесконечный.
– И что это значит? – спросил Федор Ильич.
– Не знаю, – ответила Сашка.
– Да ничего это не значит, – усмехнулась Люба. – Вы что, еще не поняли? Люди половину того, что делают, – делают без всякого смысла. Просто так – чтоб было.
– Ну почему? – не согласилась Кира. – Насчет людей в целом – не знаю. А смысл этих титров, наверное, в том, чтобы заворожить сознание чем-то отвлеченным и вместе с тем конкретным. Авторы, видимо, хотят показать, что в жизни всегда именно так и происходит: отвлеченное и конкретное – это практически одно и то же, и оно завораживает сознание только тем, что существует беспрерывно.
– Кира, тебе надо поменять работу, – сказал Федор Ильич.
– При чем тут работа? – не поняла Кира.
– При том, что это бред просто. Ты, с твоей-то головой, сидишь в какой-то дыре и пишешь черт знает о чем.
– Ну почему черт знает о чем? – не согласилась Кира. – Я, между прочим, три дня назад такую экономическую статью наваляла про инвестиции в морской транспорт Дальнего Востока, что хоть в Штатах публикуй.
– Я про то и говорю, – кивнул Федор Ильич. – Твои таланты должны быть востребованы полностью.
– Федь, мои таланты никому не нужны. Ни полностью, ни частично, – пожала плечами Кира. – И я подозреваю, это потому, что никаких талантов на самом деле нет, а есть обыкновенные средние способности. А то, что ты называешь талантами, просто неадекватные представления. Твои обо мне и мои о себе. Хотя мои о себе уже скорректировались, – уточнила она.
– И напрасно, – заметил Федор Ильич. – Как они могли скорректироваться, если ты себя еще и наполовину не знаешь?
– Расскажи лучше, как ты живешь, – сказала Кира.
Разговоры о каких-то ее мифических способностях были ей неприятны даже в Федькином исполнении. Такие разговоры еще можно было вести в студенческие годы, когда она была лучшая на курсе, можно было даже в аспирантские, когда все восхищались ее диссертацией. Правда, во времена диссертации ей самой уже кое-что на свой счет становилось понятно… А уж за десять почти что лет, прошедших с тех пор, – ну смешно же не видеть очевидного!
И способность к такой отвлеченной науке, как лингвистика, и способность написать статью, которую тебе заказали, – все это совершенно не означает способностей к жизни, к сколько-нибудь востребованным ее формам. Людей с такими способностями, как у Киры, в Москве пруд пруди, и ни на что, кроме полунищенского существования, все эти люди рассчитывать не могут.
Как только она это по-настоящему осознала, как только перестала считать, будто ей кто-то чего-то недодал, жить ей сразу стало проще. Не лучше, не веселее, а вот именно проще.
Может, надо было объяснить все это Федьке, но Кире показалось, он и сам понимает. Как и Люба понимает это про нее, и Сашка. Они всегда всё понимали одинаково, хотя были совсем разные. Эффект общего детства, больше ничем это не объяснишь.
– Как ты живешь, как работа твоя? – повторила Кира. – Как твоя Варя?
Варя, Федькина жена, действительно интересовала ее в этом списке в последнюю очередь, если вообще интересовала. Видела Кира ее только один раз, на свадьбе, и знакомство с ней вызвало одно лишь недоумение; они даже посплетничали потом на эту тему с Сашкой.
Невозможно было сказать, что Варя им не понравилась. В ней не было черт, которые могли бы вызывать неприязнь, во всяком случае, на первый и поверхностный взгляд ничего такого не обнаруживалось. Ну, положим, красота у нее действительно была несколько… преувеличенная. Как на картинке с конфетной коробки. Кира даже удивилась тогда, что Федьке могло такое понравиться; это все равно как если бы ей самой понравилась открытка с котятами. Положим, и взгляд у этой Вари был чересчур ясный и наивный. Но, во-первых, что ж ему не быть ясным и наивным у восемнадцатилетней девочки, выросшей в хорошей провинциальной семье; что-то такое говорила про новую родню Федькина мама Мария Игнатьевна – мол, очень приличная семья. А во-вторых, Кире и Сашке даже волшебная фея показалась бы недостойной их Федора Ильича обожаемого, тем более что и Люба из-за его женитьбы расстроилась. И что же им было, за какую-то постороннюю Варю радоваться или за подругу переживать?
Так что никаких объективных претензий к Варе у Киры не было. Ее в самом деле интересовала Федькина работа, жизнь, ну и жена заодно.
– Варя пошла на курсы ландшафтного дизайна, – ответил он. Вот уж Федька всегда правильно расставлял людей и события по значимости! Его с этого ничем было не сдвинуть, и уж не бабскими сплетнями точно. – Работы у меня много.
По третьему пункту – о своей жизни – он ничего не сказал. Но ведь, наверное, мужская жизнь как раз и состоит из жены и работы? Ну и из детей, когда они появляются. Во всяком случае, Кира предполагала, что это так, а значит, Федькин ответ можно было считать исчерпывающим.
– На концерт ко мне завтра придете? – спросила Сашка. – В консерваторию.
– Придем, – ответил Федор Ильич.
Люба тоже кивнула.
– А меня, кажется, в командировку посылают, – вспомнила Кира. – На Север, что ли.
– На лыжах идешь? – хмыкнула Люба.
– Все может быть, – пожала плечами Кира. – Может, мой начальник считает их самостоятельным видом транспорта.
Глава 5
Глава 6
– Я знаю, – ответил Федор Ильич. – По себе.
Она немножко повисела у него на шее и даже ногами подрыгала. Сделать это было нетрудно – и вследствие Кириного куриного роста, и потому что за два года, что они не виделись, Федор Ильич не стал ни ростом пониже, ни в плечах поуже.
– Привет, – сказала Сашка, выходя из комнаты в прихожую. – Мы ее ждем, а она пирожные закупает!
– Просто мне мама только сейчас сказала, что вы все приехали. – Кира протянула Сашке коробку из «Донны Клары». – Держи.
Они все приехали, все разом – как же это здорово! Вся бессмыслица, все уныние сегодняшнего дня исчезли, будто не существовали вовсе, и не верилось уже, что возможна в жизни такая глупая вещь, как уныние.
И Люба была уже здесь – из прихожей Кира увидела, что она стоит в кухне у стола и нарезает квадратиками пирог с капустой. Пирог этот Кира тоже помнила столько же, сколько себя: его пекла Любина мама, и он был прост и совершенен, как все, что тетя Нора делала. Люба в этом смысле была похожа на свою маму в точности.
Если Кира с детства считала Федора Ильича, с киношным пафосом говоря, надеждой и опорой, а Сашка Иваровская – единственным мужчиной, с которым можно говорить без скидки на эмоциональную примитивность, свойственную мужчинам как таковым, то Люба с детства же была в него влюблена. Она чуть не до обморока ревновала его ко всем, кроме разве что Киры, и к Кире не ревновала лишь потому, что ревновать к ней, да еще Федора Ильича, было бессмыслицей совершеннейшей.
Это было Кире абсолютно непонятно. Ну как можно двадцать лет быть влюбленной в человека, который помогал вывозить из подъезда коляску, в которой ты лежала в виде свертка бессловесного? Какая может быть любовь, если вы вместе разрисовывали разноцветными мелками попу обезьяны с памятника дедушке Крылову на Патриарших?
В общем, Любина любовь к Федьке всегда казалась Кире глупой фантазией и следствием ее упрямства, поэтому она ничуть не удивилась, когда та наконец эту фантазию бросила и на двадцатом году своей придуманной любви вдруг взяла да и вышла за жутко богатого немца и уехала к нему в шварцвальдское поместье.
А что должно было удивлять в Любином замужестве? Федька, во-первых, к тому времени и сам женился, во-вторых, уехал в Америку писать диссертацию по математической экономике, а в-третьих, только круглая дура за богатого и порядочного немца не вышла бы. А уж дурой Люба никогда не была – ум у нее был быстрый, хваткий и практический.
Вот когда она ушла от своего замечательного немца к бродячему музыканту – буквально к бродячему, будто из сказки про бременских осла, пса, кота и петуха, – тогда да, было чему удивляться. И причиной такого ее поступка следовало признать только любовь, потому что никаких других причин отыскать было просто невозможно. Музыкальных склонностей у Любы никогда не наблюдалось, так что профессиональную тягу предположить было трудновато, а денег у ее музыканта не было вовсе, да и ничего у него не было, кроме характера, в котором тонкость и чуткость каким-то загадочным образом образовывали, соединяясь, такой стальной стержень, какого и у акулы бизнеса, наверное, не обнаружишь.
Ну а раз причина не в профессии и не в деньгах, значит, логически рассуждая, она в любви.
Кирина логика подтверждалась еще и тем, что Люба жила со своим Саней уже десять лет и родила ему двух мальчишек, один из которых получился похожим на нее, а другой на него, будто по заказу. Мальчишки эти пели в каком-то необыкновенном детском хоре, которым руководил их папа. То есть сама Кира, конечно, не понимала, обыкновенный это хор или нет, но судя по тому, что он вечно находился на гастролях в Европе, его следовало считать по меньшей мере успешным.
В общем, Федор Ильич в Америке, Сашка – куда судьба занесет, Люба тоже странствует со своим мужем и мальчиками – она в этом их хоре еще и администратор, – а Кира хоть и не странствует, но выходит, что видятся они редко. А вот так, как сегодня, все вместе, не видятся почти совсем.
Стоило Кире об этом подумать, как вечер заиграл такими волшебными красками, что она даже зажмурилась от счастья. Детство нахлынуло на нее всеми своими воспоминаниями разом.
– Как там наша Америка? – спросила она Федора Ильича.
Вопрос был не совсем отвлеченным. В Америке Кира прожила год – ездила по обмену в десятом классе, тогда как раз перестройка началась и можно стало ездить. Нельзя сказать, чтобы Кире как-то уж особенно понравилась жизнь в городе Чаттануга, все-таки он был до одури провинциален, и ничего примечательнее знаменитой джазовой мелодии «Поезд на Чаттанугу» с ним, на Кирин взгляд, связано не было. Вдобавок семья, в которую она тогда попала, оказалась невыносимо религиозной, какой-то показательно-пуританской; у нее после года жизни в этой семье навсегда пропала охота даже входить в какую-либо церковь.
Но Америку она тогда полюбила – ее размах, простоту, наивность, чистоту, и жесткость, и прагматизм в странном, необъяснимом сочетании; трудно было всего этого не почувствовать.
Федька, правда, жил не в провинциальной Чаттануге, а в Нью-Йорке, потому что учился своей математической экономике – что это такое, интересно? – в Колумбийском университете. Но Кире казалось, что их ощущение Америки должно совпадать.
– Хорошо там наша Америка, – ответил Федор Ильич. – Цветущая сложность.
Кто-нибудь другой удивился бы такой необычной оценке, но Кира без труда распознала цитату из философа Леонтьева и без труда же поняла, что эта цитата означает. Цветущая сложность – это как раз то, чего так не хватает в ее нынешней незамысловатой жизни.
– Как ты живешь, Кира? – спросил Федор Ильич. – Расскажи.
– Да ну, это неинтересно, – махнула рукой Кира. – Вон, Сашка и не спрашивает даже.
– Почему? – удивился он.
– Потому что я ее чаще вижу, чем ты, – объяснила Сашка.
– Нет – почему про твою жизнь неинтересно?
– А что интересного может быть в журнале «Транспорт»? – пожала плечами Кира. – Или в том, что моя мама опять поссорилась с папой? К тому же я тебе про все это и так периодически сообщаю в письменном виде.
Они с Федькой и правда переписывались, хотя и не регулярно, а от случая к случаю. И ничего интересного в ее жизни с последнего письма действительно не случилось.
– Кирка, а давай тебя за немца замуж выдадим? – предложила Люба.
Она уже нарезала пирог и теперь стояла на пороге кухни и облизывала с ножа остатки начинки.
– За твоего бывшего, что ли? – фыркнула Кира. – Гуманитарная помощь?
Люба и сама за словом в карман не лезла, и на других за это не обижалась. Она вообще была резкая, хлесткая. Отец, которого она никогда не видела, потому что он бросил ее маму, как только узнал о беременности, да не просто бросил, а убить пригрозил, – был из донских казаков, и характером Люба, похоже, удалась в него. Во всяком случае, если судить о казаках по «Тихому Дону». У нее даже глаза такие, какие, Кира представляла, были у Гришки Мелехова.
– Вы бы с моим бывшим жили душа в душу, – заверила Люба. – Он такой же правильный, как ты. Но он уже женат, к сожалению.
– К твоему сожалению?
– К твоему.
Она обменивалась с Любой ехидными репликами и чувствовала одно сплошное счастье. Оно было сильное, как удар в сердце.
Природу этого явления при всей его очевидности было не разгадать. Ну почему так происходит – ты видишь человека, с которым прошло твое детство, и испытываешь такой восторг, что чуть не задыхаешься в нем, как в горном воздухе? Хотя никакого особенного счастья от этого человека вроде бы не исходит, и ничего особенного он не говорит, а говорит даже, наоборот, какие-то глупости, вот как Люба сейчас про замужество с ее бывшим немцем.
– У меня два часа осталось, – предупредила Александра.
– До чего? – не поняла Кира.
– До того как придется замолчать. Концерт завтра, – объяснила та. – А перед концертом я сутки молчу, иначе голоса не будет.
И они стали разговаривать.
Они уселись в комнате, где стоял рояль Сашкиного деда, Александра Станиславовича Иваровского, и принялись пить вино, есть пирог и пирожные, и говорить, и говорить – обо всем, ни о чем, о каких-то глупостях, о жизни – о жизни своей и о жизни вообще, какой она явилась им после того, как детство кончилось, о работе, о хоре, о детях, о Германии, и об Америке, и о Москве, и о журнале «Транспорт», и о какой-то фотовыставке, на которую Сашка уже успела сходить с одним из своих бесчисленных кавалеров, хотя приехала всего лишь вчера…
Ни с кем и никогда Кире не было так хорошо говорить обо всем, и о глупых вещах так же хорошо, как о важных!
– И вот, представляете, – рассказывала Сашка, – стоят посередине выставочного зала четыре огромных экрана. А на них сначала идут символы разных киностудий – ну, лев, солнце, рабочий с колхозницей, еще что-то, – а потом начинаются титры.
– Какие титры? – не поняла Люба.
– Черт их разберет. Просто идут бесконечные титры. Как в конце фильма. Тысяча каких-то фамилий и не пойми какой еще информации. Идет и идет этот список бесконечный.
– И что это значит? – спросил Федор Ильич.
– Не знаю, – ответила Сашка.
– Да ничего это не значит, – усмехнулась Люба. – Вы что, еще не поняли? Люди половину того, что делают, – делают без всякого смысла. Просто так – чтоб было.
– Ну почему? – не согласилась Кира. – Насчет людей в целом – не знаю. А смысл этих титров, наверное, в том, чтобы заворожить сознание чем-то отвлеченным и вместе с тем конкретным. Авторы, видимо, хотят показать, что в жизни всегда именно так и происходит: отвлеченное и конкретное – это практически одно и то же, и оно завораживает сознание только тем, что существует беспрерывно.
– Кира, тебе надо поменять работу, – сказал Федор Ильич.
– При чем тут работа? – не поняла Кира.
– При том, что это бред просто. Ты, с твоей-то головой, сидишь в какой-то дыре и пишешь черт знает о чем.
– Ну почему черт знает о чем? – не согласилась Кира. – Я, между прочим, три дня назад такую экономическую статью наваляла про инвестиции в морской транспорт Дальнего Востока, что хоть в Штатах публикуй.
– Я про то и говорю, – кивнул Федор Ильич. – Твои таланты должны быть востребованы полностью.
– Федь, мои таланты никому не нужны. Ни полностью, ни частично, – пожала плечами Кира. – И я подозреваю, это потому, что никаких талантов на самом деле нет, а есть обыкновенные средние способности. А то, что ты называешь талантами, просто неадекватные представления. Твои обо мне и мои о себе. Хотя мои о себе уже скорректировались, – уточнила она.
– И напрасно, – заметил Федор Ильич. – Как они могли скорректироваться, если ты себя еще и наполовину не знаешь?
– Расскажи лучше, как ты живешь, – сказала Кира.
Разговоры о каких-то ее мифических способностях были ей неприятны даже в Федькином исполнении. Такие разговоры еще можно было вести в студенческие годы, когда она была лучшая на курсе, можно было даже в аспирантские, когда все восхищались ее диссертацией. Правда, во времена диссертации ей самой уже кое-что на свой счет становилось понятно… А уж за десять почти что лет, прошедших с тех пор, – ну смешно же не видеть очевидного!
И способность к такой отвлеченной науке, как лингвистика, и способность написать статью, которую тебе заказали, – все это совершенно не означает способностей к жизни, к сколько-нибудь востребованным ее формам. Людей с такими способностями, как у Киры, в Москве пруд пруди, и ни на что, кроме полунищенского существования, все эти люди рассчитывать не могут.
Как только она это по-настоящему осознала, как только перестала считать, будто ей кто-то чего-то недодал, жить ей сразу стало проще. Не лучше, не веселее, а вот именно проще.
Может, надо было объяснить все это Федьке, но Кире показалось, он и сам понимает. Как и Люба понимает это про нее, и Сашка. Они всегда всё понимали одинаково, хотя были совсем разные. Эффект общего детства, больше ничем это не объяснишь.
– Как ты живешь, как работа твоя? – повторила Кира. – Как твоя Варя?
Варя, Федькина жена, действительно интересовала ее в этом списке в последнюю очередь, если вообще интересовала. Видела Кира ее только один раз, на свадьбе, и знакомство с ней вызвало одно лишь недоумение; они даже посплетничали потом на эту тему с Сашкой.
Невозможно было сказать, что Варя им не понравилась. В ней не было черт, которые могли бы вызывать неприязнь, во всяком случае, на первый и поверхностный взгляд ничего такого не обнаруживалось. Ну, положим, красота у нее действительно была несколько… преувеличенная. Как на картинке с конфетной коробки. Кира даже удивилась тогда, что Федьке могло такое понравиться; это все равно как если бы ей самой понравилась открытка с котятами. Положим, и взгляд у этой Вари был чересчур ясный и наивный. Но, во-первых, что ж ему не быть ясным и наивным у восемнадцатилетней девочки, выросшей в хорошей провинциальной семье; что-то такое говорила про новую родню Федькина мама Мария Игнатьевна – мол, очень приличная семья. А во-вторых, Кире и Сашке даже волшебная фея показалась бы недостойной их Федора Ильича обожаемого, тем более что и Люба из-за его женитьбы расстроилась. И что же им было, за какую-то постороннюю Варю радоваться или за подругу переживать?
Так что никаких объективных претензий к Варе у Киры не было. Ее в самом деле интересовала Федькина работа, жизнь, ну и жена заодно.
– Варя пошла на курсы ландшафтного дизайна, – ответил он. Вот уж Федька всегда правильно расставлял людей и события по значимости! Его с этого ничем было не сдвинуть, и уж не бабскими сплетнями точно. – Работы у меня много.
По третьему пункту – о своей жизни – он ничего не сказал. Но ведь, наверное, мужская жизнь как раз и состоит из жены и работы? Ну и из детей, когда они появляются. Во всяком случае, Кира предполагала, что это так, а значит, Федькин ответ можно было считать исчерпывающим.
– На концерт ко мне завтра придете? – спросила Сашка. – В консерваторию.
– Придем, – ответил Федор Ильич.
Люба тоже кивнула.
– А меня, кажется, в командировку посылают, – вспомнила Кира. – На Север, что ли.
– На лыжах идешь? – хмыкнула Люба.
– Все может быть, – пожала плечами Кира. – Может, мой начальник считает их самостоятельным видом транспорта.
Глава 5
На лыжах идти, конечно, не пришлось. Но предстоящая поездка – выяснилось, аж на Сахалин – и без лыж казалась Кире немалым испытанием.
Вообще-то при мысли о том, что ей предстоит путешествие, которого она никогда не затеяла бы сама, – при одной этой мысли любопытство ее возбуждалось настолько, что начинало расцвечивать будущее яркими красками. Не так уж много в Кириной жизни было путешествий, и главное, все они были одинокими, а потому какими-то неполноценными.
Кира и сама не понимала, почему не умеет и не любит ездить куда-либо одна. При ее-то органическом неприятии любого на себя давления – казалось бы, что может быть лучше самостоятельной поездки? Иди куда глаза глядят, любуйся любыми красотами сколько душе угодно, хочешь, проведи весь день перед какой-нибудь скульптурой Микеланджело, хочешь, сиди в уличной кафешке и глазей на прохожих. Никто тебе слова не скажет, никто не поторопит, не вывалит на тебя груз собственных проблем в случайном разговоре и не разбудит чуть свет.
Все это было так, и все эти виды времяпрепровождения Кира вообще-то попробовала: и перед «Пьетой» в одиночестве стояла, и в парижском уличном кафе сидела, и даже на рафтинг в Турции съездила – до сих пор без ужаса не вспомнишь. И когда по возвращении из турпоездки в Париж или в Рим она кому-нибудь обо всем этом рассказывала, то путешествие уже казалось ей вполне интересным.
Но в тот момент, когда все это происходило… Да, в тот момент это воспринималось ее сознанием без всякого интереса. Сидела она, к примеру, в парижском кафе и тайком от самой себя поглядывала на часы, и непонятно ей было, зачем она здесь сидит, и от понимания, что сидит она здесь, потому что положено получать удовольствие от сидения в парижском уличном кафе, потому что она читала об этом в куче хороших книг, – от этого понимания Киру охватывала тоска.
Поэтому немалую долю в ее теперешней душевной приподнятости составляло то, что командировка организуется для целого десятка журналистов, а значит, предстоит новое общение, которое окрашивает любые события какой-то новой живостью.
К тому же Кира давным-давно, со школьной поездки в Америку, не летала на такие дальние расстояния. А воображение у нее все-таки было посильнее, чем физическая леность, поэтому даже затекшие в самолете ноги не перебивали мыслей о том, что перемещается она не только в пространстве, но и во времени – прямо в завтрашний день. Вот у всех в Москве еще сегодня, а у нее – все больше и больше завтра. Это изумляло и захватывало.
– Могли бы и бизнес-классом журналистов отправить. Почему я должна восемь часов ноги под подбородком держать?
Кирина соседка по имени Элина высказывала недовольство поминутно – жидким чаем, колючим пледом, тусклой лампочкой, теперь вот недостаточным расстоянием между креслами. Еще в Домодедове, в очереди на регистрацию, она сообщила всей группе, что пишет о российском бизнесе для «Файнэнш Таймс». В Кирином представлении это означало, что девушка имеет непримитивный умственный аппарат. И как при этом можно предъявлять ежесекундные претензии к мироустройству, то есть быть очевидной дурой, – было Кире непонятно. Что ж, следовало, наверное, в очередной раз признать, что ее знания о жизни и людях неполны.
– И к тому же я не успела пиджак в химчистку сдать, – сказала Элина. – Придется на Сахалине сдавать.
– Какой пиджак? – машинально спросила Кира.
– Вот этот, что на мне. Я его в бутике на бульваре Пуассоньер купила. И он, видишь, вот здесь, где прошивка, вином залит. А в химчистку я перед отъездом опоздала. Теперь придется на Сахалине сдавать. Как ты думаешь, там у них химчистки есть?
– Думаю, есть, – ответила Кира.
Почему нельзя было надеть в поездку другой пиджак, она спрашивать не стала. У Элины явно имелись в жизни какие-то резоны, которых Кире все равно было не понять.
– А в химчистку опоздала потому, что в парикмахерской целый день просидела, – сказала Элина.
Хотя о причинах опоздания в химчистку Кира ее тоже не спрашивала.
– Да? – неопределенно проговорила Кира.
Ей все-таки казалось неудобным совсем никак не отзываться на этот поток сообщений.
– Я там волосы развивала, – объяснила Элина.
Тут даже Кира заинтересовалась. Как это – развивать волосы? Что они, дети?
– Ну, в смысле, выпрямляла, – последовало очередное разъяснение. – Мне их приходится раз в неделю специальными щипцами выпрямлять. А то они у меня вьются, как шерсть у барана. Генотип, ничего не поделаешь.
Генотип у нее был азиатский, но какой именно, было непонятно.
– Я из Улан-Удэ, – в очередной раз не дожидаясь Кириных расспросов, сообщила она. – В Москве десять лет живу. Малую родину вспоминаю как кошмарный сон.
«Сейчас начнет рассказывать почему», – с тоской подумала Кира.
Но вместо рассказа о малой родине Элина вспомнила другое.
– Ой, а знаешь, как мы недавно с подружкой в театр ходили! – воскликнула она.
«Не знаю и знать не хочу!» – едва не простонала Кира.
Но Элина уже рассказывала о своем замечательном походе.
– Мы с ней опоздали. И не успели поесть. И она взяла с собой селедку.
– Какую селедку? – оторопело спросила Кира.
– Копченую. И когда свет погасили, то на коленях у себя ее развернула и стала чистить.
– Это что, эпатаж такой? – недоверчиво проговорила Кира.
– При чем здесь эпатаж? Она селедку любит как безумная. И как раз есть захотела. – Элина посмотрела с недоумением. – Что же ей было делать?
Кира могла поклясться, что недоумение в ее взгляде было совершенно искренним.
Как объяснить, что делать в случае голода человеку, который считает возможным чистить в театре селедку, Кира не понимала. Что вообще такое этот человек, она не понимала тем более. Списать эту святую простоту на азиатское происхождение было так же невозможно, как на эпатаж.
Это такое сознание. Вот такое.
Кира уже привыкла к тому, что немалое число человеческих поступков определяется только сознанием – непонятным, чуждым и неприемлемым, от которого при этом некуда деваться, потому что никуда не денешь его носителей.
Мир, в котором было разлито такое сознание, простирался перед нею шире, чем поля облаков под крылом самолета.
– В общем, это было дико смешно, – заключила Элина. – Знаешь что? Я попрошусь к бизнесам. Там у них места есть, я видела. И шампанское наливают, и вообще удобнее. Хочешь, вместе попросимся?
За шторками салона бизнес-класса в самом деле виднелись свободные кресла. Летели в этом салоне в основном мужчины, и по всему их виду было понятно, что они-то и есть бизнеса. Ну, не учителя же математики.
– Нет, – поспешно сказала Кира. – Я спать буду. Ты иди одна.
Она и не надеялась, что удастся так неожиданно избавиться от Элининого соседства. Обычно носители такого сознания оказывались куда более назойливыми.
Элина не вернулась ни через пять минут, ни позже; видимо, ее натиск на бизнесов оказался удачным. И Кира уснула, успев удивиться, что сон дался ей легко. Она и в своей-то кровати засыпала с трудом, не говоря про самолетное кресло. Даже странно, что бессонница имела над ней такую власть – на недостаток воли она ведь не жаловалась.
Ей снились львы и сороки, бегущие по синим дорожкам, и что сама она бежит с ними, и она при этом не львица и не сорока, а такая, как есть, но со львами и сороками ей на синих дорожках легко и хорошо.
Кира видела это и сознавала, что спит. Наверное, все это было слишком необычно, чтобы она могла поверить, будто подобное может происходить с нею наяву, и изумление, которое она от этого испытывала, не давало ей отдыха.
Во всяком случае, к моменту приземления она была такой сонной, будто и не спала вовсе. Это было даже хорошо: из Москвы вылетели вечером, на Сахалине тоже сейчас вечер, значит, можно будет сразу упасть в кровать, выспаться, и назавтра разница во времени окажется уже неощутимой.
Правда, прежде чем лечь спать, предстояло еще добраться до гостиницы, а до этого получить багаж. Это оказалось непросто: транспортер в багажном отделении был один, прилетели сразу два рейса, и люди встали вокруг транспортера так плотно, что Кира не могла не то что приблизиться к нему, но даже краем глаза разглядеть, что там по ленте едет. Когда она попыталась втиснуть голову в случайно образовавшийся просвет между телами, то голову ее сжали так, что она тут же вывинтилась обратно и больше таких попыток не предпринимала.
Она стояла перед сплошной стеной широких спин, ресницы ее схлопывались сами собою, в голове плыл сонный туман, и всего ее терпения, всей воли не хватало на то, чтобы относиться ко всему этому как к должному. Но и сделать с этим хоть что-нибудь было невозможно.
– Девушка, ваш который чемоданчик? – услышала она сквозь пелену сна. – Цвета какого?
Спрашивал ее об этом незнакомый парень. Можно было бы сказать, что вид у него разбитной, если бы он не был таким высоким и широкоплечим. Прямо как Федор Ильич.
– Клетчатый, – с трудом шевеля губами, ответила Кира. – В красно-зеленую клетку.
– Виктор Григорьевич распорядился, чтобы мы журналистам помогли, – объяснил парень.
И, не вдаваясь в дальнейшие объяснения, могучим и бесцеремонным движением раздвинул – чуть не расшвырял – стоящих у транспортера людей. Несмотря на сонливость, Кира отметила, что те даже сопротивляться не попытались – восприняли этот натиск как само собой разумеющийся и правильный.
– Идите к автобусу, – сказал ей еще один незнакомый парень, по виду родной брат первого. – А чемодан ваш мы принесем.
Кира поплелась к выходу из багажного зала, от выхода – к автобусу, который еле разглядела сквозь темную пелену снега.
Сахалинский октябрьский снег если чем и отличался от московского, то лишь более крупными и мокрыми хлопьями, да еще тем, что на асфальте и не лежал, и не таял, а создавал сплошную мокрую жижу. Жижа эта была такой глубокой, что залилась Кире в сапоги, а мокрые хлопья, летящие сверху, сразу же попали за шиворот и некстати ее взбодрили.
Так что по дороге до гостиницы она наслаждалась всей полнотой этого состояния: текущие по спине талые струйки, насквозь мокрые ноги и насквозь же ясное сознание, позволяющее всю эту прелесть ощущать.
«Из каких глупых мелочей состоит моя жизнь, – вдруг поняла она. – Ничего в ней цельного, большого, сильного – только пустая каша. И что, так теперь всегда и будет?»
Ответа на этот вопрос она не знала. Или просто старалась не давать себе ответ.
Вообще-то при мысли о том, что ей предстоит путешествие, которого она никогда не затеяла бы сама, – при одной этой мысли любопытство ее возбуждалось настолько, что начинало расцвечивать будущее яркими красками. Не так уж много в Кириной жизни было путешествий, и главное, все они были одинокими, а потому какими-то неполноценными.
Кира и сама не понимала, почему не умеет и не любит ездить куда-либо одна. При ее-то органическом неприятии любого на себя давления – казалось бы, что может быть лучше самостоятельной поездки? Иди куда глаза глядят, любуйся любыми красотами сколько душе угодно, хочешь, проведи весь день перед какой-нибудь скульптурой Микеланджело, хочешь, сиди в уличной кафешке и глазей на прохожих. Никто тебе слова не скажет, никто не поторопит, не вывалит на тебя груз собственных проблем в случайном разговоре и не разбудит чуть свет.
Все это было так, и все эти виды времяпрепровождения Кира вообще-то попробовала: и перед «Пьетой» в одиночестве стояла, и в парижском уличном кафе сидела, и даже на рафтинг в Турции съездила – до сих пор без ужаса не вспомнишь. И когда по возвращении из турпоездки в Париж или в Рим она кому-нибудь обо всем этом рассказывала, то путешествие уже казалось ей вполне интересным.
Но в тот момент, когда все это происходило… Да, в тот момент это воспринималось ее сознанием без всякого интереса. Сидела она, к примеру, в парижском кафе и тайком от самой себя поглядывала на часы, и непонятно ей было, зачем она здесь сидит, и от понимания, что сидит она здесь, потому что положено получать удовольствие от сидения в парижском уличном кафе, потому что она читала об этом в куче хороших книг, – от этого понимания Киру охватывала тоска.
Поэтому немалую долю в ее теперешней душевной приподнятости составляло то, что командировка организуется для целого десятка журналистов, а значит, предстоит новое общение, которое окрашивает любые события какой-то новой живостью.
К тому же Кира давным-давно, со школьной поездки в Америку, не летала на такие дальние расстояния. А воображение у нее все-таки было посильнее, чем физическая леность, поэтому даже затекшие в самолете ноги не перебивали мыслей о том, что перемещается она не только в пространстве, но и во времени – прямо в завтрашний день. Вот у всех в Москве еще сегодня, а у нее – все больше и больше завтра. Это изумляло и захватывало.
– Могли бы и бизнес-классом журналистов отправить. Почему я должна восемь часов ноги под подбородком держать?
Кирина соседка по имени Элина высказывала недовольство поминутно – жидким чаем, колючим пледом, тусклой лампочкой, теперь вот недостаточным расстоянием между креслами. Еще в Домодедове, в очереди на регистрацию, она сообщила всей группе, что пишет о российском бизнесе для «Файнэнш Таймс». В Кирином представлении это означало, что девушка имеет непримитивный умственный аппарат. И как при этом можно предъявлять ежесекундные претензии к мироустройству, то есть быть очевидной дурой, – было Кире непонятно. Что ж, следовало, наверное, в очередной раз признать, что ее знания о жизни и людях неполны.
– И к тому же я не успела пиджак в химчистку сдать, – сказала Элина. – Придется на Сахалине сдавать.
– Какой пиджак? – машинально спросила Кира.
– Вот этот, что на мне. Я его в бутике на бульваре Пуассоньер купила. И он, видишь, вот здесь, где прошивка, вином залит. А в химчистку я перед отъездом опоздала. Теперь придется на Сахалине сдавать. Как ты думаешь, там у них химчистки есть?
– Думаю, есть, – ответила Кира.
Почему нельзя было надеть в поездку другой пиджак, она спрашивать не стала. У Элины явно имелись в жизни какие-то резоны, которых Кире все равно было не понять.
– А в химчистку опоздала потому, что в парикмахерской целый день просидела, – сказала Элина.
Хотя о причинах опоздания в химчистку Кира ее тоже не спрашивала.
– Да? – неопределенно проговорила Кира.
Ей все-таки казалось неудобным совсем никак не отзываться на этот поток сообщений.
– Я там волосы развивала, – объяснила Элина.
Тут даже Кира заинтересовалась. Как это – развивать волосы? Что они, дети?
– Ну, в смысле, выпрямляла, – последовало очередное разъяснение. – Мне их приходится раз в неделю специальными щипцами выпрямлять. А то они у меня вьются, как шерсть у барана. Генотип, ничего не поделаешь.
Генотип у нее был азиатский, но какой именно, было непонятно.
– Я из Улан-Удэ, – в очередной раз не дожидаясь Кириных расспросов, сообщила она. – В Москве десять лет живу. Малую родину вспоминаю как кошмарный сон.
«Сейчас начнет рассказывать почему», – с тоской подумала Кира.
Но вместо рассказа о малой родине Элина вспомнила другое.
– Ой, а знаешь, как мы недавно с подружкой в театр ходили! – воскликнула она.
«Не знаю и знать не хочу!» – едва не простонала Кира.
Но Элина уже рассказывала о своем замечательном походе.
– Мы с ней опоздали. И не успели поесть. И она взяла с собой селедку.
– Какую селедку? – оторопело спросила Кира.
– Копченую. И когда свет погасили, то на коленях у себя ее развернула и стала чистить.
– Это что, эпатаж такой? – недоверчиво проговорила Кира.
– При чем здесь эпатаж? Она селедку любит как безумная. И как раз есть захотела. – Элина посмотрела с недоумением. – Что же ей было делать?
Кира могла поклясться, что недоумение в ее взгляде было совершенно искренним.
Как объяснить, что делать в случае голода человеку, который считает возможным чистить в театре селедку, Кира не понимала. Что вообще такое этот человек, она не понимала тем более. Списать эту святую простоту на азиатское происхождение было так же невозможно, как на эпатаж.
Это такое сознание. Вот такое.
Кира уже привыкла к тому, что немалое число человеческих поступков определяется только сознанием – непонятным, чуждым и неприемлемым, от которого при этом некуда деваться, потому что никуда не денешь его носителей.
Мир, в котором было разлито такое сознание, простирался перед нею шире, чем поля облаков под крылом самолета.
– В общем, это было дико смешно, – заключила Элина. – Знаешь что? Я попрошусь к бизнесам. Там у них места есть, я видела. И шампанское наливают, и вообще удобнее. Хочешь, вместе попросимся?
За шторками салона бизнес-класса в самом деле виднелись свободные кресла. Летели в этом салоне в основном мужчины, и по всему их виду было понятно, что они-то и есть бизнеса. Ну, не учителя же математики.
– Нет, – поспешно сказала Кира. – Я спать буду. Ты иди одна.
Она и не надеялась, что удастся так неожиданно избавиться от Элининого соседства. Обычно носители такого сознания оказывались куда более назойливыми.
Элина не вернулась ни через пять минут, ни позже; видимо, ее натиск на бизнесов оказался удачным. И Кира уснула, успев удивиться, что сон дался ей легко. Она и в своей-то кровати засыпала с трудом, не говоря про самолетное кресло. Даже странно, что бессонница имела над ней такую власть – на недостаток воли она ведь не жаловалась.
Ей снились львы и сороки, бегущие по синим дорожкам, и что сама она бежит с ними, и она при этом не львица и не сорока, а такая, как есть, но со львами и сороками ей на синих дорожках легко и хорошо.
Кира видела это и сознавала, что спит. Наверное, все это было слишком необычно, чтобы она могла поверить, будто подобное может происходить с нею наяву, и изумление, которое она от этого испытывала, не давало ей отдыха.
Во всяком случае, к моменту приземления она была такой сонной, будто и не спала вовсе. Это было даже хорошо: из Москвы вылетели вечером, на Сахалине тоже сейчас вечер, значит, можно будет сразу упасть в кровать, выспаться, и назавтра разница во времени окажется уже неощутимой.
Правда, прежде чем лечь спать, предстояло еще добраться до гостиницы, а до этого получить багаж. Это оказалось непросто: транспортер в багажном отделении был один, прилетели сразу два рейса, и люди встали вокруг транспортера так плотно, что Кира не могла не то что приблизиться к нему, но даже краем глаза разглядеть, что там по ленте едет. Когда она попыталась втиснуть голову в случайно образовавшийся просвет между телами, то голову ее сжали так, что она тут же вывинтилась обратно и больше таких попыток не предпринимала.
Она стояла перед сплошной стеной широких спин, ресницы ее схлопывались сами собою, в голове плыл сонный туман, и всего ее терпения, всей воли не хватало на то, чтобы относиться ко всему этому как к должному. Но и сделать с этим хоть что-нибудь было невозможно.
– Девушка, ваш который чемоданчик? – услышала она сквозь пелену сна. – Цвета какого?
Спрашивал ее об этом незнакомый парень. Можно было бы сказать, что вид у него разбитной, если бы он не был таким высоким и широкоплечим. Прямо как Федор Ильич.
– Клетчатый, – с трудом шевеля губами, ответила Кира. – В красно-зеленую клетку.
– Виктор Григорьевич распорядился, чтобы мы журналистам помогли, – объяснил парень.
И, не вдаваясь в дальнейшие объяснения, могучим и бесцеремонным движением раздвинул – чуть не расшвырял – стоящих у транспортера людей. Несмотря на сонливость, Кира отметила, что те даже сопротивляться не попытались – восприняли этот натиск как само собой разумеющийся и правильный.
– Идите к автобусу, – сказал ей еще один незнакомый парень, по виду родной брат первого. – А чемодан ваш мы принесем.
Кира поплелась к выходу из багажного зала, от выхода – к автобусу, который еле разглядела сквозь темную пелену снега.
Сахалинский октябрьский снег если чем и отличался от московского, то лишь более крупными и мокрыми хлопьями, да еще тем, что на асфальте и не лежал, и не таял, а создавал сплошную мокрую жижу. Жижа эта была такой глубокой, что залилась Кире в сапоги, а мокрые хлопья, летящие сверху, сразу же попали за шиворот и некстати ее взбодрили.
Так что по дороге до гостиницы она наслаждалась всей полнотой этого состояния: текущие по спине талые струйки, насквозь мокрые ноги и насквозь же ясное сознание, позволяющее всю эту прелесть ощущать.
«Из каких глупых мелочей состоит моя жизнь, – вдруг поняла она. – Ничего в ней цельного, большого, сильного – только пустая каша. И что, так теперь всегда и будет?»
Ответа на этот вопрос она не знала. Или просто старалась не давать себе ответ.
Глава 6
Обидно было – ну просто невыносимо!
Стоило ли ехать за тридевять земель, чтобы с утра до вечера чувствовать себя сонной мухой?
Это состояние длилось у Киры с первого ее дня на Сахалине, и не похоже было, что оно закончится до отъезда. Ей не то что даже хотелось спать – она просто чувствовала себя спящей. Не живущей, а спящей. Никогда с ней такого не бывало, ее интерес к жизни всегда имел высокий градус, разум всегда работал, и то, что эта работа вдруг прекратилась и всякий интерес исчез напрочь, – это было неожиданно и крайне неприятно.
Стоило ли ехать за тридевять земель, чтобы с утра до вечера чувствовать себя сонной мухой?
Это состояние длилось у Киры с первого ее дня на Сахалине, и не похоже было, что оно закончится до отъезда. Ей не то что даже хотелось спать – она просто чувствовала себя спящей. Не живущей, а спящей. Никогда с ней такого не бывало, ее интерес к жизни всегда имел высокий градус, разум всегда работал, и то, что эта работа вдруг прекратилась и всякий интерес исчез напрочь, – это было неожиданно и крайне неприятно.