Страница:
– Замолчи, я тебе говорила, что он услышит, замолчи, умоляю тебя.
Но Греле, вне себя, не поняла этой мольбы и протянула к Брейльскому хозяину свои исхудалые руки.
– Батюшка! – вскрикнула она раздирающим душу голосом. – Простите меня и вы, как она уже простила меня… я бедная Фаншета, ваша дочь!
С бессмысленно блуждающим взором Бернард остановился как вкопанный, обиженная этим молчанием несчастная женщина, взяв на руки своего ребенка и тащась на коленях к отцу, продолжала прерывающимся от рыданий голосом:
– Прости, прости, батюшка! Я была виновата, но если бы вы знали, как много выстрадала я за свою ошибку. Вспомните только, что я была, и посмотрите, чем я стала теперь; моя молодость, моя красота, моя веселость, все, все пропало с того дня, как вы оттолкнули меня от себя; с этого времени я скитаюсь из страны в страну, выпрашивая себе кусок хлеба. Никогда я не посмела бы подойти вам, но уж если счастливый случай привел меня к месту, где вы живете, то сжальтесь, наконец, надо мною, не прогоняйте меня более, оставьте меня жить около вас и около матушки: я буду у вас служанкой, давайте мне самые тяжелые работы, я не буду жаловаться… только простите меня, батюшка! Если уж не для меня, то для этого бедного невинного ребенка; если б вы знали, что он уже выстрадал! И голод, и холод ему хорошо знакомы, мы часто с ним спим ночи под открытым небом, несмотря на грозу и бурю… Сжальтесь над ним, смотрите, как он похож на вас! Сейчас, когда вы держали его на руках, мне показалось, что Господь послал конец моим страданиям! Вы поцеловали, батюшка, моего ребенка, вы поцеловали его, я это видела, любите же его, умоляю вас, и ради него простите и меня. – И говоря это она хотела схватить руку Бернарда, но, угрюмо отодвинувшись, он все еще молчал, и, конечно, легко было отгадать, какие противоречивые чувства боролись в его душе.
Меревильские дамы, стоявшие на пороге своей комнаты, и Даниэль были глубоко тронуты, и маркиза сочла нужным вмешаться повелительным тоном, не покидавшим ее даже и в настоящем бедственном положении.
– Вы знаете, Бернард, что я не очень снисходительна к таким ошибкам, что сделала ваша дочь, но я нахожу, что наказания достаточно и пора, наконец, вам простить ее!
– Да, да, мой добрый Бернард, – прибавила тихим умоляющим голосом Мария, – она так несчастна!
– Послушайте, Бернард, – сказал, в свою очередь, Даниэль, – я никогда не оправдывал в вас вашей чрезмерной уж строгости в отношении к дочери; но до сих пор вы были под влиянием тех варварских предрассудков, не знаю уж как укоренившихся здесь, которые даже сама святая религия осуждает, теперь же представляется случай вам загладить вашу суровость; неужели вы упустите его? Будьте же отцом, мой друг! Дайте больше воли вашему сердцу, послушайтесь его.
Но все эти защитные речи и просьбы остались без малейшего ответа от фермера.
– Черт возьми, – наконец проговорил он, – ни богатые, ни знатные не заставят меня изменить себе в деле, касающемся меня одного: у всякого свой образ мыслей, и у меня свой! – потом взглянул на Фаншету, лежавшую у его ног. – Пошла вон! – проговорил он. – Ты бессовестная лгунья, я тебя не знаю, у меня нет дочери… была когда-то, но она умерла; я носил по ней траур два года. У меня нет больше дочери, ты лжешь, я тебя не знаю.
– Батюшка! – вскрикнула бедная женщина, ошибочно понявшая смысл его слов. – Возможно ли, чтоб вы действительно не узнали меня! Эта ужасная болезнь неужели до такой степени обезобразила меня? Я говорю вам, что я ваша Фаншета, ваше бедное дитя, которое вы так любили когда-то, которое всякий вечер, возвращаясь с работы, целовали в лоб.
– Я все это забыл; я прогнал от себя низкое существо, обесчестившее меня, и я в этом не раскаиваюсь и никогда не раскаивался… Я сделал бы это и опять…
– Не говори этого, Бернард, – горячо перебила его жена. – Несмотря на твою наружную суровость ты все еще любишь свою дочь, ты всегда любил ее, и тебе ли позабыть ее? О чем же плачешь ты тихонько по ночам, о чем думаешь? Ведь я все слышу; отчего ты уходишь из дома или делаешься грустным и угрюмым всякий раз, когда приходит к нам Жанета, родившаяся в один день с Фаншетой? Чье это серебряное колечко ты постоянно носил в своем портфеле и с которым не расстаешься ни днем, ни ночью? Бернард! Не клевещи на себя, ты любишь дочь; прости же ее, как уже я простила, и Бог наградит тебя!
Несколько раз изменился в лице Бернард, слушая речь жены, но все эти открытия, сделанные ею при стольких посторонних личностях, возбудили в нем только стыд и злобу. Бедная мать поняла свою ошибку даже прежде ответа мужа.
– Негодная баба, – вскричал фермер громовым голосом и топнув ногой, – эдак лгать, да еще и при чужих! За кого меня примут?.. Но, тысяча чертей! Пусть же все знают, господин ли я… Ты, нищая, сию же минуту убирайся вон от меня; ты лгунья, я тебя не знаю и не хочу знать… Ну! и скорее, потому что здесь и без тебя много дела.
– Батюшка, простите! – проговорила растерянная Фаншета.
– Тебе ль говорят, убирайся отсюда! Если бы ты и в самом деле была то, что ты говоришь, так и тогда ты принесла бы несчастье моему дому…
Несмотря на весь свой страх, фермерша еще раз не могла удержаться, чтоб не вмешаться.
– Бернард, Бернард, – проговорила она, – позволь ей, по крайней мере, хоть ночевать у тебя на сеновале, пристанище, в котором ты не отказываешь никому из нищих, приходящих к тебе.
– Пусть убирается! Погода теплая, заснет хорошо и под дубом где-нибудь, если только может спать. Ну, сказано! Значит, пусть убирается скорее, так как она марает собой дом всякого честного человека!
– Батюшка! по крайней мере, – продолжала все еще стоявшая на коленях Фаншета, – если уж пять лет унижений, страдания, нищеты не трогают вас, пусть будет по вашему желанию, я опять пойду скитаться, и вы не увидите меня более; но неужели не сжалитесь над этим бедным ребенком, которого вы сейчас ласкали, который так похож на вас и который уже любит вас! Ведь он не виноват в ошибках своей матери, зачем же ему страдать из-за нее? Умоляю вас, примите его, заботьтесь о нем, сделайте его честным, трудолюбивым человеком, как вы сами. Ведь не дорого стоит прокормить ребенка. У него такие хорошие способности, он будет радостью вашего дома, будет утешать матушку в моем отсутствии; умоляю вас, не оттолкните его!
Послушайте, батюшка! Если мальчик останется со мною и будет вести эту скитальческую жизнь, на которую я обречена, подрастая он будет подвергаться ужасным искушениям; а трудно остаться честным, когда бываешь голоден и холоден! Я не смею и не могу объяснить вам ничего более, но вы содрогнулись бы, если бы я сказала вам, какая будущность непременно его ожидает, и иначе быть не может. Спасите его от этого бедствия; он внук ваш, возьмите, любите его. Конечно, тяжело будет моему бедному сердцу расстаться с ним, но сознание, что я исполнила свою обязанность, устроила его счастье, поддержит меня, даст мне новую силу. Не думайте, батюшка, что потом я стала бы пользоваться его присутствием здесь, чтобы надоедать вам собою; нет, если только вы этого потребуете, я никогда больше не увижу его, я уйду подальше куда-нибудь от места, где вы оба будете жить. И он, и вы сможете считать меня умершей, вы не будете больше знать меня, вы не будете больше говорить обо мне. Возьмите же его, он ваш, я отдаю вам его; и, как ни строги были вы ко мне, я всю жизнь, ежедневно буду благословлять вас при мысли, что вы сделаете из него такого же честного, хорошего человека, как вы сами, даже и тогда, если и он, как вы, будет презирать меня.
Лицо Фаншеты, обыкновенно безобразное, теперь воодушевленное материнским чувством, было в эту минуту более чем красиво. Она подняла к лицу отца своего мальчика, а бедное созданье, ничего не понимая, но узнав того, кто так недавно ласкал его и кормил, наивно улыбалось.
Фермер казался наполовину побежденным, он отворачивался в сторону, но глаза его так блестели, что можно было заподозрить в них слезы. Но опять фермерша, увлеченная своей непреодолимой нетерпеливостью, вторично испортила все дело.
– Бернард! Мой добрый Бернард! – вскрикнула она. – Скрывай как хочешь, но я вижу, ты плачешь! О, я уверена в тебе, ты возьмешь внука и простишь дочь!
Еще раз она этим все погубила. Глаза Бернарда мгновенно высохли.
– И что только тебе в голову лезет! – крикнул он на нее. – Я плачу? Да разве мужчины плачут! Иногда, правда, да и то от злости. Ну, однако, пора все это кончать, сегодня у нас много еще дел; надобно идти готовить телегу, сейчас еду в город, с господином Даниэлем и… другими особами. А ты, нищая, проваливай скорее вон и никогда больше сюда не показывайся, а не то тебе достанется; мальчишку твоего я тоже не хочу; подобного племени мне здесь не нужно, у меня не воспитательный дом, эдак тебе, пожалуй, и легко будет избавляться от своих ребят, пока там будешь гулять, а тут старый дурак корми их… Но этому не бывать! Черт возьми, ну, живей убирайся!
Этот жестокий приговор отца поразил всех присутствующих, каждый из них вскрикнул и захотел, в свою очередь, усовестить фермера в его бесчеловечности. Бернард все слушал со сжатыми кулаками и нахмурив брови, но когда голос молодой матери опять покрыл все другие, умоляя его о своем ребенке, он разразился страшным проклятьем.
– Уноси его! – кричал он в бешенстве. – Уноси его или, клянусь всем адом, раздавлю вас обоих, как червей!
– Батюшка, умоляю вас!
С пеной у рта, вне себя, с поднятым кулаком Бернард бросился на нее. Женщины вскрикнули. Даниэль схватил старика.
– Бедная Фаншета, убегайте скорее! – сказала маркиза, видя, как трудно Даниэлю справляться с сильным фермером. – А я еще думала, что этот человек такой добрый, тихий, он настоящий зверь.
– Да, да, беги скорее, дочка, – прибавила госпожа Бернард. – Он еще убьет тебя!
Остолбеневшая от страха за своего ребенка нищая не трогалась с места.
– Успокойтесь, батюшка, – бормотала она, – мы сейчас уйдем от вас, но прежде позвольте мне предупредить вас о деле, о котором я совсем забыла от радости, увидав матушку; сегодня ночью…
– Уйдешь ли ты? – крикнул опять Бернард, и отчаянным усилием старик вырвался из рук Даниэля. Фаншета не выдержала более.
– О, батюшка! – проговорила она задыхающимся голосом. – Дай Бог, чтоб вам не пришлось когда пожалеть о своей жестокости к внуку.
И с этими словами, прижав ребенка к груди, она убежала; и долго еще слышался голосок испуганного мальчика, даже когда не видно было более их обоих.
Даниэль, боясь чтобы фермер, дошедший до бешенства, не бросился бы за нею, встал между ним и выходной дверью, но опасения его оказались напрасными. Ожесточение старика мгновенно исчезло, как только скрылась дочь; почти упав на стул и закрыв лицо руками, он глубоко задумался.
Впечатление, произведенное на присутствующих этой тяжелой семейной сценой, было до такой степени тяжело, что Даниэль и меревильские дамы совершенно забыли об опасности собственного положения. После нескольких минут тяжелого молчания старик произнес все еще взволнованным, но твердым голосом:
– Ну! Чтобы никогда никто не напоминал мне более об этом деле! Если же только кто когда-нибудь позволит себе заикнуться… Но, барыни, мы теряем время, укладывайтесь же поскорее, а я пойду запрягать тележку; через десять минут нам надобно уже быть в дороге!
И он поспешно вышел.
Только по уходе его госпожа Бернард предалась своему отчаянию. Даниэлю, однако, удалось немного успокоить ее, сказав о скором отъезде Бернарда, так как обстоятельство это давало ей возможность еще раз увидать Фаншету, по всей вероятности, не ушедшую еще далеко, даже, может быть, оставить ее у себя на день или на два. Мервильские дамы поддержали ее в этой надежде и, сунув ей в руку несколько ассигнаций для ее ребенка, скрылись в своей комнате.
Ночь, между тем, наступила; на дворе слышался топот скотины, возвратившейся с пастбища, и хлопоты работников и работниц, кончавших свои последние денные занятия.
Пока Даниэль вполголоса говорил с фермершей, в комнату, как будто крадучись, вошел человек, то был Франциско разносчик. Его обыкновенная бледность еще ярче выявлялась под окровавленной повязкой, опоясывавшей ему лоб. По-видимому, он насилу шел, опираясь о свою суковатую палку. Узнав его, Даниэль подошел с участием, спросил, каково ему, полегче ли?
– Гораздо лучше, добрый гражданин, – ответил удивительно мягким и сладким голосом разносчик, – очень много благодарен вам и вот этой добрейшей гражданке. Но между тем я сильно боюсь, что не буду в состоянии завтра утром пуститься в дорогу со своей коробкой.
– Ну что ж. Вот, госпожа Бернард, в таком случае, согласится, по дружбе ко мне, оставить вас у себя на несколько дней, пока вы совсем оправитесь.
Фермерша знаком изъявила свое согласие.
– Бернард! – вполголоса повторил разносчик, как будто это имя поразило его, но, поняв тотчас же свою ошибку, он продолжал: – Нечего делать! Уж если Богу так угодно! А, между тем, моя бедная жена будет страх как беспокоиться, если завтра вечером я не приду в то место, где она меня ждет, что ж делать? Поневоле надобно покоряться тому, чего переменить нельзя. Если же мне придется оставаться здесь, то я не буду в тягость, я могу платить за себя, впрочем, вероятно, на ферме понадобится моего товару, у меня все есть, нитки, иголки, ленты, шнурки, платки носовые.
– Да, да, – перебила его госпожа Бернард, – потом увидим, сторгуемся, а теперь, мой друг, вам не худо бы было опять пойти на сеновал заснуть до завтрашнего утра, ничто так не освежает раны, как сон; не нужно ли вам чего еще отсюда?
Франциско спросил поесть, все прибавляя, что он за все заплатит. Фермерша отрезала ему огромный ломоть хлеба и кусок сыра, прибавив к этому бутылку вина, пожелала покойной ночи.
Поблагодарив ее, разносчик собирался уже выйти, как в комнату, беззаботно что-то напевая, вошел Борн де Жуи.
– Везде все тихо и спокойно, – сказал он, по-видимому, обращаясь к хозяйке, – кажется, все хлопочут об одном, чтоб идти спать поскорее, да не худо бы и нам об этом же подумать. Но, Господи помилуй, гражданка, кто это у вас едет в такую пору? Почему ваш муж запрягает тележку?
– А разве кто-нибудь уезжает? – вскричал Франциско.
– А вам, приятель, какое до этого дело? – ответил Даниэль.
– Да я думал, видите ли, моя бедная жена будет очень беспокоиться… так я хотел, если едут в город, дать поручение, может, даже не согласятся ли и меня взять с собой?
Даниэлю почему-то эти два человека казались подозрительными, и к тому же ему не хотелось, чтоб они видели меревильских дам, которые в это время должны были выйти из своей комнаты.
– Этого нельзя! – ответил он сухо. – Еду я, если вы желаете это знать, но еду не туда, куда вам нужно, и никаких поручений от вас принять не могу.
– Вы? – переспросил разносчик, – я думал, вы верхом.
– В экипаже покойнее, особенно если едешь с хорошеньким товарищем, не так ли, гражданин? – сказал Борн, хихикая.
Все эти расспросы выводили из себя Даниэля, но он сдерживался и ограничился только тем, что заметил своим собеседникам, что гражданину Бернарду, не отличающемуся терпеньем, может не понравиться, что они тут сидят и как будто подсматривают, что у него в доме делается, а потому он им советует еще раз отправляться на сеновал, где им следует ночевать; фермерша тоже подтвердила это приглашение, и так настоятельно, что приятелям ничего не оставалось, как уходить. А потому оба, наконец, и вышли, причем разносчик пожелал ей возможного счастья, а Борн де Жуи покойной ночи с какой-то зловещей улыбкой.
Даниэль пошел за ними. Чувство, в котором он не умел дать себе отчета, твердило ему, что следует опасаться этих двух личностей, а потому, проводив их до сеновала и впустив туда, он запер за ними дверь на ключ, повернув его в замке два раза.
– Может, они и честные люди, – сказал он, возвратясь, фермерше, – но беды для них большой не будет, если они сегодня ночуют под замком, завтра утром вы им отоприте, они даже, может, и не заметят своего заключения, а осторожность никогда не бывает лишней.
Госпожа Бернард, которую эта мера предосторожности избавляла от непрошеных наблюдателей, осталась очень довольна.
– И как подумаешь, – шептала она, – что и бедная Фаншета моя должна была бы ночевать с этими бродягами… но, может, мне удастся и получше поместить ее, если только Бернард уедет… Господи, продли мне хоть на одну ночь твою милость, и я умру спокойно.
Тут вошли дамы со своими узелками. Даниэль взялся сам заботиться об их скромном багаже, и все хотели уже выходить во двор, как в комнату, запыхавшись, вбежал Бернард.
– Скорей, скорей, – кричал он в сильном волнении. – В аллее слышен уже лошадиный галоп и бряцанье сабель, поедемте… может, еще успеем.
– Да, да, садитесь, – вскрикнул Даниэль и схватил Марию, Бернард повел маркизу, не дав им времени даже проститься с хозяйкой. Но едва вышли они на двор, как лошадиный топот был уже совершенно явственно слышен.
– Уж поздно! – произнес Бернард. – Они менее чем в десяти шагах отсюда.
– Спасайте мою дочь, – проговорила маркиза.
– Нет, нет, Даниэль, умоляю вас, спасайте мою мать!
Даниэль не знал, что ему делать.
– Запирайте большие ворота! – наконец проговорил он Бернарду.
Захлопнув наскоро обе половины, фермер завалил их несколькими огромными деревянными брусьями.
– Теперь побежим через сад! – предложил Даниэль, поддерживая обеих растерявшихся дам.
Но с первых же шагов им пришлось убедиться, что и этот путь у них уже отрезан, так как с этой стороны тоже слышался шум и говор, и видно было, что дом окружен со всех сторон. В это время в большие ворота раздалось несколько сильных ударов, и громкий голос, покрывший шум толпы, приглашал жителей фермы во имя закона впустить жандармов и национальную стражу, имеющих поручение убедиться, нет ли в доме эмигрантов и подозрительных лиц.
VII. Тяжелая ночь
Но Греле, вне себя, не поняла этой мольбы и протянула к Брейльскому хозяину свои исхудалые руки.
– Батюшка! – вскрикнула она раздирающим душу голосом. – Простите меня и вы, как она уже простила меня… я бедная Фаншета, ваша дочь!
С бессмысленно блуждающим взором Бернард остановился как вкопанный, обиженная этим молчанием несчастная женщина, взяв на руки своего ребенка и тащась на коленях к отцу, продолжала прерывающимся от рыданий голосом:
– Прости, прости, батюшка! Я была виновата, но если бы вы знали, как много выстрадала я за свою ошибку. Вспомните только, что я была, и посмотрите, чем я стала теперь; моя молодость, моя красота, моя веселость, все, все пропало с того дня, как вы оттолкнули меня от себя; с этого времени я скитаюсь из страны в страну, выпрашивая себе кусок хлеба. Никогда я не посмела бы подойти вам, но уж если счастливый случай привел меня к месту, где вы живете, то сжальтесь, наконец, надо мною, не прогоняйте меня более, оставьте меня жить около вас и около матушки: я буду у вас служанкой, давайте мне самые тяжелые работы, я не буду жаловаться… только простите меня, батюшка! Если уж не для меня, то для этого бедного невинного ребенка; если б вы знали, что он уже выстрадал! И голод, и холод ему хорошо знакомы, мы часто с ним спим ночи под открытым небом, несмотря на грозу и бурю… Сжальтесь над ним, смотрите, как он похож на вас! Сейчас, когда вы держали его на руках, мне показалось, что Господь послал конец моим страданиям! Вы поцеловали, батюшка, моего ребенка, вы поцеловали его, я это видела, любите же его, умоляю вас, и ради него простите и меня. – И говоря это она хотела схватить руку Бернарда, но, угрюмо отодвинувшись, он все еще молчал, и, конечно, легко было отгадать, какие противоречивые чувства боролись в его душе.
Меревильские дамы, стоявшие на пороге своей комнаты, и Даниэль были глубоко тронуты, и маркиза сочла нужным вмешаться повелительным тоном, не покидавшим ее даже и в настоящем бедственном положении.
– Вы знаете, Бернард, что я не очень снисходительна к таким ошибкам, что сделала ваша дочь, но я нахожу, что наказания достаточно и пора, наконец, вам простить ее!
– Да, да, мой добрый Бернард, – прибавила тихим умоляющим голосом Мария, – она так несчастна!
– Послушайте, Бернард, – сказал, в свою очередь, Даниэль, – я никогда не оправдывал в вас вашей чрезмерной уж строгости в отношении к дочери; но до сих пор вы были под влиянием тех варварских предрассудков, не знаю уж как укоренившихся здесь, которые даже сама святая религия осуждает, теперь же представляется случай вам загладить вашу суровость; неужели вы упустите его? Будьте же отцом, мой друг! Дайте больше воли вашему сердцу, послушайтесь его.
Но все эти защитные речи и просьбы остались без малейшего ответа от фермера.
– Черт возьми, – наконец проговорил он, – ни богатые, ни знатные не заставят меня изменить себе в деле, касающемся меня одного: у всякого свой образ мыслей, и у меня свой! – потом взглянул на Фаншету, лежавшую у его ног. – Пошла вон! – проговорил он. – Ты бессовестная лгунья, я тебя не знаю, у меня нет дочери… была когда-то, но она умерла; я носил по ней траур два года. У меня нет больше дочери, ты лжешь, я тебя не знаю.
– Батюшка! – вскрикнула бедная женщина, ошибочно понявшая смысл его слов. – Возможно ли, чтоб вы действительно не узнали меня! Эта ужасная болезнь неужели до такой степени обезобразила меня? Я говорю вам, что я ваша Фаншета, ваше бедное дитя, которое вы так любили когда-то, которое всякий вечер, возвращаясь с работы, целовали в лоб.
– Я все это забыл; я прогнал от себя низкое существо, обесчестившее меня, и я в этом не раскаиваюсь и никогда не раскаивался… Я сделал бы это и опять…
– Не говори этого, Бернард, – горячо перебила его жена. – Несмотря на твою наружную суровость ты все еще любишь свою дочь, ты всегда любил ее, и тебе ли позабыть ее? О чем же плачешь ты тихонько по ночам, о чем думаешь? Ведь я все слышу; отчего ты уходишь из дома или делаешься грустным и угрюмым всякий раз, когда приходит к нам Жанета, родившаяся в один день с Фаншетой? Чье это серебряное колечко ты постоянно носил в своем портфеле и с которым не расстаешься ни днем, ни ночью? Бернард! Не клевещи на себя, ты любишь дочь; прости же ее, как уже я простила, и Бог наградит тебя!
Несколько раз изменился в лице Бернард, слушая речь жены, но все эти открытия, сделанные ею при стольких посторонних личностях, возбудили в нем только стыд и злобу. Бедная мать поняла свою ошибку даже прежде ответа мужа.
– Негодная баба, – вскричал фермер громовым голосом и топнув ногой, – эдак лгать, да еще и при чужих! За кого меня примут?.. Но, тысяча чертей! Пусть же все знают, господин ли я… Ты, нищая, сию же минуту убирайся вон от меня; ты лгунья, я тебя не знаю и не хочу знать… Ну! и скорее, потому что здесь и без тебя много дела.
– Батюшка, простите! – проговорила растерянная Фаншета.
– Тебе ль говорят, убирайся отсюда! Если бы ты и в самом деле была то, что ты говоришь, так и тогда ты принесла бы несчастье моему дому…
Несмотря на весь свой страх, фермерша еще раз не могла удержаться, чтоб не вмешаться.
– Бернард, Бернард, – проговорила она, – позволь ей, по крайней мере, хоть ночевать у тебя на сеновале, пристанище, в котором ты не отказываешь никому из нищих, приходящих к тебе.
– Пусть убирается! Погода теплая, заснет хорошо и под дубом где-нибудь, если только может спать. Ну, сказано! Значит, пусть убирается скорее, так как она марает собой дом всякого честного человека!
– Батюшка! по крайней мере, – продолжала все еще стоявшая на коленях Фаншета, – если уж пять лет унижений, страдания, нищеты не трогают вас, пусть будет по вашему желанию, я опять пойду скитаться, и вы не увидите меня более; но неужели не сжалитесь над этим бедным ребенком, которого вы сейчас ласкали, который так похож на вас и который уже любит вас! Ведь он не виноват в ошибках своей матери, зачем же ему страдать из-за нее? Умоляю вас, примите его, заботьтесь о нем, сделайте его честным, трудолюбивым человеком, как вы сами. Ведь не дорого стоит прокормить ребенка. У него такие хорошие способности, он будет радостью вашего дома, будет утешать матушку в моем отсутствии; умоляю вас, не оттолкните его!
Послушайте, батюшка! Если мальчик останется со мною и будет вести эту скитальческую жизнь, на которую я обречена, подрастая он будет подвергаться ужасным искушениям; а трудно остаться честным, когда бываешь голоден и холоден! Я не смею и не могу объяснить вам ничего более, но вы содрогнулись бы, если бы я сказала вам, какая будущность непременно его ожидает, и иначе быть не может. Спасите его от этого бедствия; он внук ваш, возьмите, любите его. Конечно, тяжело будет моему бедному сердцу расстаться с ним, но сознание, что я исполнила свою обязанность, устроила его счастье, поддержит меня, даст мне новую силу. Не думайте, батюшка, что потом я стала бы пользоваться его присутствием здесь, чтобы надоедать вам собою; нет, если только вы этого потребуете, я никогда больше не увижу его, я уйду подальше куда-нибудь от места, где вы оба будете жить. И он, и вы сможете считать меня умершей, вы не будете больше знать меня, вы не будете больше говорить обо мне. Возьмите же его, он ваш, я отдаю вам его; и, как ни строги были вы ко мне, я всю жизнь, ежедневно буду благословлять вас при мысли, что вы сделаете из него такого же честного, хорошего человека, как вы сами, даже и тогда, если и он, как вы, будет презирать меня.
Лицо Фаншеты, обыкновенно безобразное, теперь воодушевленное материнским чувством, было в эту минуту более чем красиво. Она подняла к лицу отца своего мальчика, а бедное созданье, ничего не понимая, но узнав того, кто так недавно ласкал его и кормил, наивно улыбалось.
Фермер казался наполовину побежденным, он отворачивался в сторону, но глаза его так блестели, что можно было заподозрить в них слезы. Но опять фермерша, увлеченная своей непреодолимой нетерпеливостью, вторично испортила все дело.
– Бернард! Мой добрый Бернард! – вскрикнула она. – Скрывай как хочешь, но я вижу, ты плачешь! О, я уверена в тебе, ты возьмешь внука и простишь дочь!
Еще раз она этим все погубила. Глаза Бернарда мгновенно высохли.
– И что только тебе в голову лезет! – крикнул он на нее. – Я плачу? Да разве мужчины плачут! Иногда, правда, да и то от злости. Ну, однако, пора все это кончать, сегодня у нас много еще дел; надобно идти готовить телегу, сейчас еду в город, с господином Даниэлем и… другими особами. А ты, нищая, проваливай скорее вон и никогда больше сюда не показывайся, а не то тебе достанется; мальчишку твоего я тоже не хочу; подобного племени мне здесь не нужно, у меня не воспитательный дом, эдак тебе, пожалуй, и легко будет избавляться от своих ребят, пока там будешь гулять, а тут старый дурак корми их… Но этому не бывать! Черт возьми, ну, живей убирайся!
Этот жестокий приговор отца поразил всех присутствующих, каждый из них вскрикнул и захотел, в свою очередь, усовестить фермера в его бесчеловечности. Бернард все слушал со сжатыми кулаками и нахмурив брови, но когда голос молодой матери опять покрыл все другие, умоляя его о своем ребенке, он разразился страшным проклятьем.
– Уноси его! – кричал он в бешенстве. – Уноси его или, клянусь всем адом, раздавлю вас обоих, как червей!
– Батюшка, умоляю вас!
С пеной у рта, вне себя, с поднятым кулаком Бернард бросился на нее. Женщины вскрикнули. Даниэль схватил старика.
– Бедная Фаншета, убегайте скорее! – сказала маркиза, видя, как трудно Даниэлю справляться с сильным фермером. – А я еще думала, что этот человек такой добрый, тихий, он настоящий зверь.
– Да, да, беги скорее, дочка, – прибавила госпожа Бернард. – Он еще убьет тебя!
Остолбеневшая от страха за своего ребенка нищая не трогалась с места.
– Успокойтесь, батюшка, – бормотала она, – мы сейчас уйдем от вас, но прежде позвольте мне предупредить вас о деле, о котором я совсем забыла от радости, увидав матушку; сегодня ночью…
– Уйдешь ли ты? – крикнул опять Бернард, и отчаянным усилием старик вырвался из рук Даниэля. Фаншета не выдержала более.
– О, батюшка! – проговорила она задыхающимся голосом. – Дай Бог, чтоб вам не пришлось когда пожалеть о своей жестокости к внуку.
И с этими словами, прижав ребенка к груди, она убежала; и долго еще слышался голосок испуганного мальчика, даже когда не видно было более их обоих.
Даниэль, боясь чтобы фермер, дошедший до бешенства, не бросился бы за нею, встал между ним и выходной дверью, но опасения его оказались напрасными. Ожесточение старика мгновенно исчезло, как только скрылась дочь; почти упав на стул и закрыв лицо руками, он глубоко задумался.
Впечатление, произведенное на присутствующих этой тяжелой семейной сценой, было до такой степени тяжело, что Даниэль и меревильские дамы совершенно забыли об опасности собственного положения. После нескольких минут тяжелого молчания старик произнес все еще взволнованным, но твердым голосом:
– Ну! Чтобы никогда никто не напоминал мне более об этом деле! Если же только кто когда-нибудь позволит себе заикнуться… Но, барыни, мы теряем время, укладывайтесь же поскорее, а я пойду запрягать тележку; через десять минут нам надобно уже быть в дороге!
И он поспешно вышел.
Только по уходе его госпожа Бернард предалась своему отчаянию. Даниэлю, однако, удалось немного успокоить ее, сказав о скором отъезде Бернарда, так как обстоятельство это давало ей возможность еще раз увидать Фаншету, по всей вероятности, не ушедшую еще далеко, даже, может быть, оставить ее у себя на день или на два. Мервильские дамы поддержали ее в этой надежде и, сунув ей в руку несколько ассигнаций для ее ребенка, скрылись в своей комнате.
Ночь, между тем, наступила; на дворе слышался топот скотины, возвратившейся с пастбища, и хлопоты работников и работниц, кончавших свои последние денные занятия.
Пока Даниэль вполголоса говорил с фермершей, в комнату, как будто крадучись, вошел человек, то был Франциско разносчик. Его обыкновенная бледность еще ярче выявлялась под окровавленной повязкой, опоясывавшей ему лоб. По-видимому, он насилу шел, опираясь о свою суковатую палку. Узнав его, Даниэль подошел с участием, спросил, каково ему, полегче ли?
– Гораздо лучше, добрый гражданин, – ответил удивительно мягким и сладким голосом разносчик, – очень много благодарен вам и вот этой добрейшей гражданке. Но между тем я сильно боюсь, что не буду в состоянии завтра утром пуститься в дорогу со своей коробкой.
– Ну что ж. Вот, госпожа Бернард, в таком случае, согласится, по дружбе ко мне, оставить вас у себя на несколько дней, пока вы совсем оправитесь.
Фермерша знаком изъявила свое согласие.
– Бернард! – вполголоса повторил разносчик, как будто это имя поразило его, но, поняв тотчас же свою ошибку, он продолжал: – Нечего делать! Уж если Богу так угодно! А, между тем, моя бедная жена будет страх как беспокоиться, если завтра вечером я не приду в то место, где она меня ждет, что ж делать? Поневоле надобно покоряться тому, чего переменить нельзя. Если же мне придется оставаться здесь, то я не буду в тягость, я могу платить за себя, впрочем, вероятно, на ферме понадобится моего товару, у меня все есть, нитки, иголки, ленты, шнурки, платки носовые.
– Да, да, – перебила его госпожа Бернард, – потом увидим, сторгуемся, а теперь, мой друг, вам не худо бы было опять пойти на сеновал заснуть до завтрашнего утра, ничто так не освежает раны, как сон; не нужно ли вам чего еще отсюда?
Франциско спросил поесть, все прибавляя, что он за все заплатит. Фермерша отрезала ему огромный ломоть хлеба и кусок сыра, прибавив к этому бутылку вина, пожелала покойной ночи.
Поблагодарив ее, разносчик собирался уже выйти, как в комнату, беззаботно что-то напевая, вошел Борн де Жуи.
– Везде все тихо и спокойно, – сказал он, по-видимому, обращаясь к хозяйке, – кажется, все хлопочут об одном, чтоб идти спать поскорее, да не худо бы и нам об этом же подумать. Но, Господи помилуй, гражданка, кто это у вас едет в такую пору? Почему ваш муж запрягает тележку?
– А разве кто-нибудь уезжает? – вскричал Франциско.
– А вам, приятель, какое до этого дело? – ответил Даниэль.
– Да я думал, видите ли, моя бедная жена будет очень беспокоиться… так я хотел, если едут в город, дать поручение, может, даже не согласятся ли и меня взять с собой?
Даниэлю почему-то эти два человека казались подозрительными, и к тому же ему не хотелось, чтоб они видели меревильских дам, которые в это время должны были выйти из своей комнаты.
– Этого нельзя! – ответил он сухо. – Еду я, если вы желаете это знать, но еду не туда, куда вам нужно, и никаких поручений от вас принять не могу.
– Вы? – переспросил разносчик, – я думал, вы верхом.
– В экипаже покойнее, особенно если едешь с хорошеньким товарищем, не так ли, гражданин? – сказал Борн, хихикая.
Все эти расспросы выводили из себя Даниэля, но он сдерживался и ограничился только тем, что заметил своим собеседникам, что гражданину Бернарду, не отличающемуся терпеньем, может не понравиться, что они тут сидят и как будто подсматривают, что у него в доме делается, а потому он им советует еще раз отправляться на сеновал, где им следует ночевать; фермерша тоже подтвердила это приглашение, и так настоятельно, что приятелям ничего не оставалось, как уходить. А потому оба, наконец, и вышли, причем разносчик пожелал ей возможного счастья, а Борн де Жуи покойной ночи с какой-то зловещей улыбкой.
Даниэль пошел за ними. Чувство, в котором он не умел дать себе отчета, твердило ему, что следует опасаться этих двух личностей, а потому, проводив их до сеновала и впустив туда, он запер за ними дверь на ключ, повернув его в замке два раза.
– Может, они и честные люди, – сказал он, возвратясь, фермерше, – но беды для них большой не будет, если они сегодня ночуют под замком, завтра утром вы им отоприте, они даже, может, и не заметят своего заключения, а осторожность никогда не бывает лишней.
Госпожа Бернард, которую эта мера предосторожности избавляла от непрошеных наблюдателей, осталась очень довольна.
– И как подумаешь, – шептала она, – что и бедная Фаншета моя должна была бы ночевать с этими бродягами… но, может, мне удастся и получше поместить ее, если только Бернард уедет… Господи, продли мне хоть на одну ночь твою милость, и я умру спокойно.
Тут вошли дамы со своими узелками. Даниэль взялся сам заботиться об их скромном багаже, и все хотели уже выходить во двор, как в комнату, запыхавшись, вбежал Бернард.
– Скорей, скорей, – кричал он в сильном волнении. – В аллее слышен уже лошадиный галоп и бряцанье сабель, поедемте… может, еще успеем.
– Да, да, садитесь, – вскрикнул Даниэль и схватил Марию, Бернард повел маркизу, не дав им времени даже проститься с хозяйкой. Но едва вышли они на двор, как лошадиный топот был уже совершенно явственно слышен.
– Уж поздно! – произнес Бернард. – Они менее чем в десяти шагах отсюда.
– Спасайте мою дочь, – проговорила маркиза.
– Нет, нет, Даниэль, умоляю вас, спасайте мою мать!
Даниэль не знал, что ему делать.
– Запирайте большие ворота! – наконец проговорил он Бернарду.
Захлопнув наскоро обе половины, фермер завалил их несколькими огромными деревянными брусьями.
– Теперь побежим через сад! – предложил Даниэль, поддерживая обеих растерявшихся дам.
Но с первых же шагов им пришлось убедиться, что и этот путь у них уже отрезан, так как с этой стороны тоже слышался шум и говор, и видно было, что дом окружен со всех сторон. В это время в большие ворота раздалось несколько сильных ударов, и громкий голос, покрывший шум толпы, приглашал жителей фермы во имя закона впустить жандармов и национальную стражу, имеющих поручение убедиться, нет ли в доме эмигрантов и подозрительных лиц.
VII. Тяжелая ночь
Воззвание это столь же удивило, сколь и испугало Даниэля Ладранжа. Он не мог понять, каким образом могло собраться без его ведома такое количество жандармов, окруживших ферму. Он старался уяснить себе это непонятное происшествие, когда Бернард подошел к нему.
– Мы попались, как в сеть, – сказал он тихо, – нет никакой возможности бежать… Что же нам делать, господин Даниэль? Защищаться ли нам?
Всякое отступление со стороны сада было положительно невозможно; за забором виднелись галуном обложенные шляпы всадников, и даже в кустах живой изгороди слышался шум, как будто кто раздирал ветви, силясь пройти.
– Защищаться! – ответил Даниэль, качая головой. – Сохрани Бог! Их десятеро на каждого из нас, да к тому же всякая попытка сопротивления может быть пагубна для нас… Нет, нет, Бернард! Уводите дам, а также велите и своим людям выйти. Я же приму их здесь и удостоверюсь, все ли у них правильно; может, я еще найду в их предписании какую-нибудь ошибку и тогда воспользуюсь своим правом и не допущу их далее.
– Очень хорошо! господин Даниэль, вы, конечно, лучше нас знаете, как тут быть, но только идите скорее узнать, чего они хотят, они там начинают терять терпение!
И точно, удары ружейными прикладами уже расшатали ворота. Сказав дамам несколько успокоительных слов, Даниэль поспешил к воротам, не расслышав даже Марию, говорившую ему вполголоса.
– Ради Бога, кузен, будьте осторожны!
Чем больше думал он, тем сильнее утверждался в мысли, что осаждавшие Брейль действовали не в силу закона. В те времена нередко случалось видеть, что партизаны, а порой даже и разбойники переодевались в костюмы полицейских агентов, чтобы легче и безопаснее обделывать свои мошеннические дела. Легко могло быть, что и эти люди принадлежали к одной из таких категорий и, как ни покажется это странным, но предположение это, во всякое другое время как громом поразило бы Даниэля, в настоящий момент его менее пугало, чем законное преследование.
Прежде чем начать переговоры с незнакомцами, Даниэлю захотелось хорошо разглядеть их, но, приложа глаз к щели, он увидел только сплошную массу, из которой ничто не выделялось. Вслед за этим, не обращая внимания на угрозы, поднимавшиеся снаружи, он взял из-под соседнего навеса лестницу, приставил ее к одной из стенок башенки, выстроенной над воротами фермы и взошел по ней на крышу этого маленького здания.
Отсюда уж он мог хорошо разглядеть многочисленную силу, осаждавшую жилище Бернарда.
Кроме людей, рассыпанных около стен, тут было человек двенадцать жандармов на лошадях, в шинелях, обшитых галунами, и человек двадцать национальной стражи пешими. Вся толпа эта была вооружена саблями, ружьями и пистолетами, ярко блестевшими при свете луны; полное отсутствие в ней дисциплины и беспорядок могли бы утвердить Даниэля в его предположении, но в те времена в рядах и национальной милиции часто являлись те же беспорядки, как и в мошеннических шайках.
За неимением более точных признаков молодой судья начал искать, не найдется ли тут знакомых ему лиц. Его служебная деятельность ставила его в соотношение со всеми офицерами и унтер-офицерами жандармскими во всем департаменте, а потому он надеялся найти в этой толпе, если то были жандармы, несколько раз уже виденные лица. К несчастью, большие шляпы и плащи скрывали их совершенно, притом они все страшно волновались, продолжая неистово кричать и стучать в дверь.
Немного поодаль от других стоял всадник, казавшийся начальником отряда, но все, что можно было заметить в его наружности, кроме шляпы и плаща, это то, что волосы его сзади были собраны и заплетены в косу по тогдашнему обычаю военных.
Далее под деревьями аллеи находилась женщина с ребенком на руках, и хотя была совершенно свободна, но страшно металась и стонала.
Даниэлю не много понадобилось времени, чтобы заметить все это, но чтобы уяснить себе окончательно настоящее значение осаждающих он, все еще стоя на своей крыше и выпрямясь во весь рост, громким, покрывшим общий шум голосом крикнул:
– Да здравствует нация!
В описываемое нами время крик этот служил признаком единства для друзей правления, а потому жандармы, едва услышав его, всегда с энтузиазмом отвечали; в этой же толпе возглас Даниэля произвел только всеобщее удивление и беспокойство, минутное молчание, и вслед за ним все головы поднялись кверху.
Едва успели они увидеть молодого человека, как несколько пистолетных и ружейных дул направились на него, но ни один из них не успел еще выстрелить, как всадник, казавшийся начальником, подскакал с саблей наголо.
– Смирно! – крикнул он, сопровождая слова свои ругательствами. – Ведь слышали, что не велено стрелять до нового приказа!
И так как один из подчиненных медлил исполнить его приказ, то саблей своей он так ударил по дулу ружья виновного, что искры посыпались.
Хотя от природы не труслив был Даниэль Ладранж, но в описываемую нами минуту, видя себя целью не одного десятка ружей, невольно вздрогнул. Несмотря на это, тут же оправился, и как только тишина восстановилась под ним, он опять начал, хотя еще взволнованным голосом:
– Ваших людей, гражданин офицер, нельзя назвать ни хорошими патриотами, ни хорошо знающими дисциплину… но чего вы желаете?
– Хорош вопрос, – ответил начальник, – мы хотим войти.
– Очень хорошо, – продолжал, не смутясь, Даниэль, – жители фермы не желают противиться законной власти, если она имеет законное предписание. Есть ли оно у вас?
– Да, конечно! мы его вам покажем, только когда вы отопрете.
– Говоря по правде, я немного сомневаюсь о его существовании у вас… По крайней мере, не можете ли вы мне сказать, кем оно подписано?
– Очень легко, – ответил офицер, – оно подписано гражданином Даниэлем Ладранжем, мировым судьей и комиссаром исполнительной власти.
Общий хохот объяснил Даниэлю, что они не только узнали его, но даже подтрунивают над ним. Несмотря на это он снова хотел говорить и просить пояснения. Но в толпе опять раздался повелительный голос офицера.
– Ну! будет болтать! Если не хотите отворить ворот, то выбьем их бомбой!
– Бомбой! – повторили все.
Около наружной стены фермы лежало пять-шесть бревен, несколько человек из национальной стражи, отдав ружья своим товарищам и выбрав самое толстое из этих бревен, взяли его и, привязав на веревку несколько свернутых платков, соорудили нечто вроде тарана.
Смастерив эту штуку с ловкостью, обличавшей привычку к такому делу, они подошли к строениям и, раскачав изо всех сил, бросили бревно в ворота.
Доски раздались, петли заскрипели, и хотя ворота еще и не пали, однако очевидно было, что они не выдержат второго удара.
Тут Даниэль понял, что ему пора сойти, теперь он был убежден, что люди эти не были ни жандармами, ни национальной стражей; но кто ж это мог быть? Шуаны? Действительно, местность находилась недалеко от Бокажа и Вандеи, чтоб предположить, что одна из шаек, опустошающих эти провинции, могла пробраться и в Брейль. Разбойники? И в этом тоже не было ничего невозможного, хотя мошенники, грабившие тогда Боссе, Шартрскую провинцию и Орлеан, никогда еще не заходили в эту часть Перша; но кто бы там ни был, опасность была, тем не менее, громадна для меревильских дам, и Даниэль ломал себе голову, как бы ему спасти их от негодяев, завладевающих фермой.
Но ему не дали, впрочем, долго думать об этом.
Не успел он сойти во двор, как услыхал позади себя шаги, и в то же время сзади его схватили сильные руки. Два человека в одежде национальной стражи, пробравшись через сад, бросились на него и, не прошло и минуты, как он был повален, связан и с повязкой во рту, мешавшей ему кричать, что, впрочем, было бы и бесполезно, так как в этой всеобщей суматохе и шуме потонул бы всякий крик. Минуту спустя большие ворота разлетелись, и Даниэлю пришлось в бессильном отчаянье глядеть, как разбойники, так как это были они, шумно бросились во двор.
– Мы попались, как в сеть, – сказал он тихо, – нет никакой возможности бежать… Что же нам делать, господин Даниэль? Защищаться ли нам?
Всякое отступление со стороны сада было положительно невозможно; за забором виднелись галуном обложенные шляпы всадников, и даже в кустах живой изгороди слышался шум, как будто кто раздирал ветви, силясь пройти.
– Защищаться! – ответил Даниэль, качая головой. – Сохрани Бог! Их десятеро на каждого из нас, да к тому же всякая попытка сопротивления может быть пагубна для нас… Нет, нет, Бернард! Уводите дам, а также велите и своим людям выйти. Я же приму их здесь и удостоверюсь, все ли у них правильно; может, я еще найду в их предписании какую-нибудь ошибку и тогда воспользуюсь своим правом и не допущу их далее.
– Очень хорошо! господин Даниэль, вы, конечно, лучше нас знаете, как тут быть, но только идите скорее узнать, чего они хотят, они там начинают терять терпение!
И точно, удары ружейными прикладами уже расшатали ворота. Сказав дамам несколько успокоительных слов, Даниэль поспешил к воротам, не расслышав даже Марию, говорившую ему вполголоса.
– Ради Бога, кузен, будьте осторожны!
Чем больше думал он, тем сильнее утверждался в мысли, что осаждавшие Брейль действовали не в силу закона. В те времена нередко случалось видеть, что партизаны, а порой даже и разбойники переодевались в костюмы полицейских агентов, чтобы легче и безопаснее обделывать свои мошеннические дела. Легко могло быть, что и эти люди принадлежали к одной из таких категорий и, как ни покажется это странным, но предположение это, во всякое другое время как громом поразило бы Даниэля, в настоящий момент его менее пугало, чем законное преследование.
Прежде чем начать переговоры с незнакомцами, Даниэлю захотелось хорошо разглядеть их, но, приложа глаз к щели, он увидел только сплошную массу, из которой ничто не выделялось. Вслед за этим, не обращая внимания на угрозы, поднимавшиеся снаружи, он взял из-под соседнего навеса лестницу, приставил ее к одной из стенок башенки, выстроенной над воротами фермы и взошел по ней на крышу этого маленького здания.
Отсюда уж он мог хорошо разглядеть многочисленную силу, осаждавшую жилище Бернарда.
Кроме людей, рассыпанных около стен, тут было человек двенадцать жандармов на лошадях, в шинелях, обшитых галунами, и человек двадцать национальной стражи пешими. Вся толпа эта была вооружена саблями, ружьями и пистолетами, ярко блестевшими при свете луны; полное отсутствие в ней дисциплины и беспорядок могли бы утвердить Даниэля в его предположении, но в те времена в рядах и национальной милиции часто являлись те же беспорядки, как и в мошеннических шайках.
За неимением более точных признаков молодой судья начал искать, не найдется ли тут знакомых ему лиц. Его служебная деятельность ставила его в соотношение со всеми офицерами и унтер-офицерами жандармскими во всем департаменте, а потому он надеялся найти в этой толпе, если то были жандармы, несколько раз уже виденные лица. К несчастью, большие шляпы и плащи скрывали их совершенно, притом они все страшно волновались, продолжая неистово кричать и стучать в дверь.
Немного поодаль от других стоял всадник, казавшийся начальником отряда, но все, что можно было заметить в его наружности, кроме шляпы и плаща, это то, что волосы его сзади были собраны и заплетены в косу по тогдашнему обычаю военных.
Далее под деревьями аллеи находилась женщина с ребенком на руках, и хотя была совершенно свободна, но страшно металась и стонала.
Даниэлю не много понадобилось времени, чтобы заметить все это, но чтобы уяснить себе окончательно настоящее значение осаждающих он, все еще стоя на своей крыше и выпрямясь во весь рост, громким, покрывшим общий шум голосом крикнул:
– Да здравствует нация!
В описываемое нами время крик этот служил признаком единства для друзей правления, а потому жандармы, едва услышав его, всегда с энтузиазмом отвечали; в этой же толпе возглас Даниэля произвел только всеобщее удивление и беспокойство, минутное молчание, и вслед за ним все головы поднялись кверху.
Едва успели они увидеть молодого человека, как несколько пистолетных и ружейных дул направились на него, но ни один из них не успел еще выстрелить, как всадник, казавшийся начальником, подскакал с саблей наголо.
– Смирно! – крикнул он, сопровождая слова свои ругательствами. – Ведь слышали, что не велено стрелять до нового приказа!
И так как один из подчиненных медлил исполнить его приказ, то саблей своей он так ударил по дулу ружья виновного, что искры посыпались.
Хотя от природы не труслив был Даниэль Ладранж, но в описываемую нами минуту, видя себя целью не одного десятка ружей, невольно вздрогнул. Несмотря на это, тут же оправился, и как только тишина восстановилась под ним, он опять начал, хотя еще взволнованным голосом:
– Ваших людей, гражданин офицер, нельзя назвать ни хорошими патриотами, ни хорошо знающими дисциплину… но чего вы желаете?
– Хорош вопрос, – ответил начальник, – мы хотим войти.
– Очень хорошо, – продолжал, не смутясь, Даниэль, – жители фермы не желают противиться законной власти, если она имеет законное предписание. Есть ли оно у вас?
– Да, конечно! мы его вам покажем, только когда вы отопрете.
– Говоря по правде, я немного сомневаюсь о его существовании у вас… По крайней мере, не можете ли вы мне сказать, кем оно подписано?
– Очень легко, – ответил офицер, – оно подписано гражданином Даниэлем Ладранжем, мировым судьей и комиссаром исполнительной власти.
Общий хохот объяснил Даниэлю, что они не только узнали его, но даже подтрунивают над ним. Несмотря на это он снова хотел говорить и просить пояснения. Но в толпе опять раздался повелительный голос офицера.
– Ну! будет болтать! Если не хотите отворить ворот, то выбьем их бомбой!
– Бомбой! – повторили все.
Около наружной стены фермы лежало пять-шесть бревен, несколько человек из национальной стражи, отдав ружья своим товарищам и выбрав самое толстое из этих бревен, взяли его и, привязав на веревку несколько свернутых платков, соорудили нечто вроде тарана.
Смастерив эту штуку с ловкостью, обличавшей привычку к такому делу, они подошли к строениям и, раскачав изо всех сил, бросили бревно в ворота.
Доски раздались, петли заскрипели, и хотя ворота еще и не пали, однако очевидно было, что они не выдержат второго удара.
Тут Даниэль понял, что ему пора сойти, теперь он был убежден, что люди эти не были ни жандармами, ни национальной стражей; но кто ж это мог быть? Шуаны? Действительно, местность находилась недалеко от Бокажа и Вандеи, чтоб предположить, что одна из шаек, опустошающих эти провинции, могла пробраться и в Брейль. Разбойники? И в этом тоже не было ничего невозможного, хотя мошенники, грабившие тогда Боссе, Шартрскую провинцию и Орлеан, никогда еще не заходили в эту часть Перша; но кто бы там ни был, опасность была, тем не менее, громадна для меревильских дам, и Даниэль ломал себе голову, как бы ему спасти их от негодяев, завладевающих фермой.
Но ему не дали, впрочем, долго думать об этом.
Не успел он сойти во двор, как услыхал позади себя шаги, и в то же время сзади его схватили сильные руки. Два человека в одежде национальной стражи, пробравшись через сад, бросились на него и, не прошло и минуты, как он был повален, связан и с повязкой во рту, мешавшей ему кричать, что, впрочем, было бы и бесполезно, так как в этой всеобщей суматохе и шуме потонул бы всякий крик. Минуту спустя большие ворота разлетелись, и Даниэлю пришлось в бессильном отчаянье глядеть, как разбойники, так как это были они, шумно бросились во двор.