* Имя А. Белика было в то время всем известно. То был грубый проработчик журнала "Октябрь", часто печатавшийся на его страницах. Статьи его вызвали неожиданно гнев Сталина по трудно понимаемым причинам. Может быть - слишком активный, может быть - слишком близкий Сталину по духу, а может быть - принял Белика за Бялика... Но все тогда радовались, что Белику влетело. И Фадеев радовался тоже.
   Сейчас, когда XIX съезд партии развил перед нами огромную позитивную программу, суть заключается в том, чтобы бороться за повышение идейно-художественного уровня нашей литературы. И здесь эти новорапповские "деятели" обязательно встают в число наших противников.
   Хочу остановиться на том, как действуют различные виды наших противников в литературе и искусстве. Каким путем могут космополиты, буржуазные националисты, формалисты примоститься к этим требованиям и задачам повышения художественного уровня на основе нового идейного качества, которое поставлено XIX съездом партии?
   Один из способов, который нам хорошо известен, - это как бы хорошо ни было написано произведение, найти в нем такое со стороны художественной, что не отвечало бы уровню требований, которые поставлены XIX съездом партии. И наоборот, если в произведении существуют идейные недостатки или произведение является идейно порочным, как, например, роман В. Гроссмана, именно благодаря наличию пороков раздувать его художественные достоинства и поднимать на пьедестал.
   Но к этому прибавляется и новый способ - противопоставления одного произведения другому. Противопоставить произведение Гроссмана другим произведениям, чтобы с его помощью их разгромить.
   Хочу привести пример из нашей практики. Возьмите хотя бы то, что произошло в секции прозы. На первом обсуждении первой книги романа Гроссмана "За правое дело" такие люди, которые нашей общественностью не раз разоблачались как проводники космополитических идей, - Субоцкий, Бровман и другие, - на какой пьедестал они подняли роман Гроссмана!
   "Мне кажется, что новый роман Гроссмана, - говорит Субоцкий, - будет панорамой нашей эпохи. Не только эпохи Отечественной войны, но и эпохи социалистической..."
   Так выступает и Бровман. А Авдеенко говорит: "У меня не хватает эмоций, образования, может быть, уменья,
   чтобы оценить эту книгу" (с места: это - правильно!). И далее здесь Авдеенко, вольно или невольно, сознательно или нет, но является проводником этих новорапповских тенденций, старается с помощью романа В. Гроссмана разгромить роман Константина Симонова "Товарищи по оружию".
   Авдеенко говорил на заседании:
   "В этой связи мне хотелось бы поставить рядом с романом Гроссмана роман Симонова (ему невыгодно, что в № 10 журнала печатаются одновременно эти два романа). Все признаки эпопеи установлены в романе Симонова, но герои Симонова модернизированы, в частности, под рамки героев Гроссмана. С другой стороны, они принижены на страницах романа, что можно легко доказать".
   И дальше:
   "Роман Симонова плоский, как монгольская пустыня. Таким же языком он написан".
   Голос: Это просто счеты с Симоновым.
   Авдеенко неверно, бессознательно космополитически воспринял роман Гроссмана, а, с другой стороны, с помощью новорапповщины вышибает роман Симонова романом Гроссмана. Он говорит: "Роман Гроссмана с первых же страниц берет меня в плен, облагораживает. Я писатель не такой уж плохой по сравнению с Гроссманом, но я хочу писать так же, как Гроссман".
   Товарищи! Пересечение действий, то есть совпадение в действиях целого ряда вредных, чуждых нам идеологических построений, - это не ново.
   В чем чуждость и враждебность всех построений Гурвича? Ведь на чем все построено? Здесь он смыкается с новорапповцами: нет ничего положительного, учиться нечему, - то же самое, что говорят новорапповцы. Дальше с помощью романа Ажаева "Далеко от Москвы" - хорошего романа - выпихивается все хорошее из литературы. Космополит желает того же, что и рапповец, потому что это выгодно.
   Вот возьмите хороший спектакль, который идет в детском театре, "Павлик Морозов", в другом детском театре идет "Конек-Горбунок". В оценках начинают всячески возвеличивать спектакль "Конек-Горбунок" и всячески хулить "Павлика Морозова". Для чего это делается? Конечно, "Конек-Горбунок" - хороший спектакль, но воспитательное значение "Павлика Морозова", где поставлены вопросы классовой борьбы, огромно.
   Пьеса Губарева "Павлик Морозов" отличается довольно крупными недостатками художественными, но это чистая пьеса, она дает хорошую основу, там есть чистые сильные образы, воспитательное значение этой пьесы большое.
   Выпихивание при помощи "Конька-Горбунка" "Павлика Морозова" - это есть маневр противника.
   Возьмите такую вещь. Идут "Новые люди" в театре имени Ленинского комсомола. Это написано по роману Чернышевского "Что делать?". Это огромного воспитательного значения спектакль, пользующийся огромным успехом, особенно у молодежи. А на малой сцене Театра Советской Армии идет "Мастерица варить кашу" - небольшая сатирическая пьеса, написанная Чернышевским, когда он находился в заключении, показывающая блеск его ума и таланта. Но это сделано режиссером, у которого были явления формалистического толка, и туда внесена сцена танцев, где балерины в лаптях танцуют балетные танцы, и постановщики нашли место, чтобы включить этот формалистический трюк.
   Все бы ничего, но с помощью "Мастерицы варить кашу" хотят вытеснить "Новых людей", то есть с помощью одного Чернышевского выжить другого. Нормально это? Во всем этом следует разобраться *.
   * Не хочется прерывать его речь, давать сноски, писать об авторах и статьях, которые называет Фадеев. Все понятно и так. Но в этом тяжком потоке, где "Коньком-Горбунком" хотят уничтожить "Павлика Морозова", а одним Чернышевским убить другого Чернышевского, - в этой густой концентрации отработанных приемов сталинизма сам сталинизм начинает казаться грандиозно кафкианской пародией на себя. Как будто на наших глазах происходит распад...
   То же самое и в области оперы. В период засилья формализма была поставлена опера Хренникова "В бурю". Она отличалась тем, что она мелодична и написана по сильному, хорошо сделанному драматургическому либретто, которое написали Файко и Вирта. На этот спектакль обрушились формалисты, говоря, что это художественно не цельный спектакль. Опера была снята. А сейчас она возобновлена, и зритель валом валит на этот спектакль - сила воспитательная сохранилась, и музыка, оказывается, живет. Может быть, эта музыка и не находится на высоте тех требований, которые предъявляются сегодня партией, - конечно, она изобилует недостатками, и Хренников сегодня написал бы об этом лучше. Но во всяком случае нам надо следить за нашей прессой. Сейчас эта опера идет против желания некоторых работников искусства, стремящихся доказать, что это - опера никуда не годная. Эта тенденция хулить, все эти идейные срывы заставляют нас подумать над тем, что мы должны за этим делом проследить, разобраться в нем.
   В чем проявление идеологии новорапповщины в наши дни? Передо мной лежит передовая "Литературной газеты" за 19 марта *. В этой передовой никак не расшифрованы позитивные задачи, которые поставлены XIX съездом партии перед нашей литературой и те задачи воспитания, которые стоят перед Союзом писателей, перед нами, как главные задачи, для того чтобы достичь высокого идейно-художественного уровня нашей литературы, который требует от нас наша партия. Здесь все вопросы поставлены с ног на голову. Ни одной позитивной задачи! Заострен вопрос о бдительности, но в какой форме! Говорится, что: "Крупные идеологические ошибки и извращения, имеющие место в некоторых произведениях, опубликованных в последнее время, свидетельствуют о притуплении бдительности в Союзе советских писателей, о том, что порой за "красивой" фразой, за удачно написанным эпизодом многие наши ведущие писатели и критики не умели различить идейную гниль, извращение нашей действительности, искажение облика советского человека, чуждое мировоззрение".
   * Передовая "Литературной газеты" от 19 марта 1953 г. была написана главным ее редактором Константином Симоновым, Она называлась "Священный долг писателей" и появилась за пять дней до начала заседания. Речь Фадеева на этом, последнем, витке доклада теряет отчетливость и внятность, которые, по-своему, отличали другие его части. И тому есть свои объяснения. Дело в том, что эта передовая статья посвящена была памяти Сталина и главной задачей советской литературы на все будущие времена и эпохи во всех жанрах и видах было в ней определено - запечатлеть и воспеть Сталина. И даже был как бы начертан конкретный и грандиозный план.
   "Самая важная, самая высокая задача, со всей настоятельностью поставленная перед советской литературой, заключена в том, чтобы во всем величии запечатлеть для своих современников и для грядущих поколений образ величайшего гения всех времен и народов - бессмертного Сталина..." "Над чем бы ни работал сегодня советский писатель, он должен помнить о своей главной задаче..." "Товарищи поэты, напишите поэму "Сталин", как Маяковский написал поэму "Ленин"..."
   "...художественно показать все этапы жизни товарища Сталина..."
   "Это задача эпическая. Она поставлена перед всеми жанрами литературы. Перед поэзией и прозой, перед драматургией и критикой. Решение ее надолго определяет пути роста и расцвета советской литературы".
   "Решая эту огромную задачу в монументальных формах романа, поэмы и драмы, литература одновременно обязана решать ее также и наиболее массовыми, быстро и точно доходящими по адресу средствами страстной публицистики, умного очерка, ударного газетного стихотворения..." О том, что произошло на другой день после выхода этого номера газеты, я узнала в этот же вечер от Ефима Яковлевича Дороша, работавшего в газете. Как утром был вызван в Центральный Комитет заместитель главного редактора Косолапов, как его ругали, как на него кричали. Косолапов сначала не мог понять - за что. И осталась в моей памяти одна-единственная фраза: "Нельзя же, чтобы советская литература всегда изображала только Сталина..." Здравая и такая живая фраза... Не буду писать, как подняла она наш дух в те дни, какой замаячила надеждой...
   Но, по иронии судьбы, по неповторимой причудливости этого момента истории, этот гимн Сталину, эта передовая статья попала в общую сталинскую мясорубку, устроенную на этом заседании. Не зная, по какой линии ее "проводить" и с чем - с каким сталинским тезисом связать, - Фадеев называет ее "новорапповской". И он по-своему прав.
   Если бы в такой форме это было отнесено к роману Василия Гроссмана и говорилось бы о том, что имеется в этом романе, - это было бы правильно. Но дальше говорится: "На основе отсечения от нашей литературы всего гнилого и враждебного должна расти наша советская литература".
   Товарищи! Мы даже о ликвидации кулачества как класса говорим, что на основе коллективизации, а не наоборот. То есть в условиях, когда есть у нас прямые враги, называть без характеристики и расшифровки некоторые произведения, то есть распространять на какой-то круг произведений, да еще не сказать, кто эти многие писатели... Это неправильно. И уже в этой связи надо сказать о притуплении бдительности среди писателей. Спрашивается, отвечает ли это духу XIX съезда? Вот вам конкретный пример проявления новорапповщины в нашей деятельности, то есть испугать литератора. А это неправильный метод...
   У нас в Союзе советских писателей очень много ошибок, но в смысле идейной борьбы есть и свои заслуги. Мы должны свои ошибки признавать. Но если у автора этой передовой создалось такое ощущение, что в Союзе советских писателей (и что значит Союз советских писателей? К кому это относится - к членам, к Секретариату или к кому?) произошло притупление бдительности, потеря линии, перспективы, то, говоря это, надо отвечать за сказанное.
   Я отмечу, что в нашей работе мы должны придерживаться правдивой критики и самокритики. У нас есть хорошая позитивная программа, которую дал XIX съезд партии. Она подтверждена в речах лучших людей, она подтверждена в речах товарищей Маленкова, Берии, Молотова, в решениях Центрального Комитета партии, который нами руководит. У нас есть все условия для того, чтобы на основе развертывания правдивой критики и самокритики осуществить цель, которая перед нами поставлена: возбудить творческий дух наших писателей, воодушевить их, сплотить вокруг задач коммунистического строительства, вести их вперед под знаменем партии.
   Это и показывает все то лучшее, что появляется все время у нас в литературе.
   Всех этих задач мы можем достичь на основе идейно-воспитательной работы, на основе бдительности, высокой идейной требовательности, недопущения проникновения в наши ряды чуждой идеологии...
   Не давать спуску буржуазным космополитам, буржуазному национализму, формалистам и новорапповцам. Твердо проводить линию нашей партии. Так мы будем работать в будущем. (Аплодисменты.)
   (Перерыв.)
   К. М. СИМОНОВ:
   Продолжим нашу работу. Слово имеет товарищ Твардовский.
   Тов. ТВАРДОВСКИЙ:
   Товарищи, в центре внимания сегодняшнего Президиума находится журнал "Новый мир", большие и серьезные ошибки, допущенные редакцией журнала в ее работе.
   Ошибок этих много, и подробно говорить о каждой из ошибок, перечисленных Александром Александровичем Фадеевым, я не буду. И не потому, что я хотел бы их замолчать, а просто в силу сбережения времени и чтобы не утруждать вас справками, пространными покаяниями, ибо по существу я согласен с оценкой ошибок, данных в докладе Фадеева. Кроме того, у нас были уже и другого рода собрания, где я уже неоднократно имел возможность говорить об этих ошибках.
   Позволю себе занять ваше внимание только несколькими словами, относительно главной, центральной ошибки в работе редакции журнала - это в отношении напечатания романа Василия Гроссмана.
   Верно то, что критика в отношении этого произведения не явилась громом с ясного неба, не явилась результатом внезапного указующего перста, а имеет свою историю.
   Более трех лет назад, еще до прихода к работе той редколлегии, которую возглавляю я, роман уже находился в редакции "Нового мира" и уже тогда определились какие-то взгляды и суждения по этому произведению, довольно противоречивые. Уже тогда было выступление товарища Агапова, который выступил резко критически в отношении рукописи Гроссмана, были и другие рецензии, которые предупреждали редакцию, что без полной переработки и реконструкции произведения публиковать его нельзя.
   И далее, когда мы за это дело принялись, то здесь определились противоположные мнения и суждения по поводу этого романа. Имела место довольно сдержанная оценка со стороны товарища Катаева и товарища Федина они были за опубликование, но со значительной доработкой в части сокращения и исправления отдельных мест этого романа.
   И даже больше того, чтобы подчеркнуть всю сложность этого вопроса, серьезность этой ошибки с напечатанием этого капитального по объему произведения, я скажу еще и о том, что даже та часть редакции, которая была решительно за опубликование по внесении необходимых исправлений, она тоже (я говорю это не для умаления нашей вины и моей в частности, а для точности и ясности) полностью не была обольщена достоинствами этого романа и имела на него критический взгляд. Но наша журнальная молодость, наша малоопытность не позволила нам в проведении своих редакционных требований быть последовательными до конца. Тут мне казалось, что большой экзамен для редактора в том, насколько он сумеет определить по рукописи то реальное бытие книги, которое наступает в мире с момента опубликования ее в печати.
   Но теперь я вижу, что очень большая разница, когда читаешь рукопись и напечатанное произведение. Можно много увидеть недостатков в рукописи и все же можно полностью не угадать тот резонанс, который она повлечет за собой при ее появлении в свет. Конечно, это и есть мера редакторской доблести. Я думаю, что редактор должен увидеть и суметь дать ту оценку, которую дает широкий круг общественности. В данном случае этого не случилось. Получилось по-иному.
   Желая довести это произведение до того варианта (это казалось возможным), который приемлем для опубликования, мы как будто с этого и начали, но проявили совершенно недопустимую, непростительную слабость. Когда после моего первого собеседования с автором, после предъявления ему требований в отношении философического сопровождения, в отношении гипертрофической фигуры Штрума и в отношении толстовствующего резонерства, которое свойственно этому роману, - когда я это заявил, автор ответил, что забирает рукопись. Судили и рядили мы о работе и решили, что как-нибудь сговоримся. Нельзя же автора лишать того романа, в котором нам очень многое нравилось. Я и сегодня не считаю этот роман начисто абсурдным, начисто зловредным, начисто искусственным. Я считаю, что в нем есть страницы, эпизоды, характеристики, образы отдельные, часто представляющие несомненную художественную ценность. Да и было бы слишком странно, если бы этого не было, чтобы после такого длительного периода редактирования появилась вещь, совсем не отмеченная никакой печатью художества, писательского и литературного опыта. Конечно, я продолжаю думать, что это есть в романе.
   Но мы не соразмерили хороших страниц романа с наличием страниц, совершенно загромоздивших, скрывших собой эти хорошие страницы. Тут получилось согласно украинской поговорке: "Стругав, стругав и перестругав". Длительность и обстоятельное редактирование привели к тому, что мы заредактировались. Мы начали соразмерять улучшения в тексте романа с самим Гроссманом, насколько он уступил, насколько нам удалось продвинуть его на доработку, на улучшение и на какие-то изъятия.
   Прямо скажу, что мне здесь принадлежит первая роль, и не только потому, что я являюсь главным редактором журнала, но и потому, что был фактическим литературным редактором этой рукописи. Имея в виду, что рукопись - сложная, я решил, что сам буду с ней справляться. И поэтому всю тяжесть ответственности перед читателем и нашей литературной общественностью несу я, она лежит на мне, и уклоняться от нее я не хочу.
   Но представьте себе такое положение: мог бы Секретариат "повелеть" нам опубликовать эту рукопись? В практике таких вещей у нас не бывает, и заставить редактора никто не может, ибо он отвечает за свое окончательное решение перед теми органами, которые назначают его на эту работу.
   В ходе работы с произведением Василия Гроссмана я допустил этот промах. Я видел и с неприятием отмечал псевдофилософичность этого произведения и его героев, но я не рассмотрел, что эта доморощенная философичность проникает и в ткань художественно-изобразительную. И я считал, что, поскольку мы исправили и убрали большое количество всего, мы считали, что оставшееся малое количество не ослабит веса этого произведения.
   Это и было ошибкой, ибо, когда роман вышел и начал находить отклики в литературной среде, стали появляться довольно тревожные настроения и оценки, сближающиеся с той критикой, которая впоследствии развернулась в статьях "Правды", "Коммуниста", "Литературной газеты". В процессе встреч, во всех этих разговорах и собеседованиях уже почувствовалось это впечатление. По первым опубликованным главам романа уже были такие суждения. Мы всего ожидали, но самой убийственной была такая оценка: "Братцы мои, это же просто скучно..." Люди были не в состоянии переваривать уже эту "философию", вычитанную из настольного календаря и с докторальностью подносимую со страниц нашего журнала.
   Далее, когда роман полностью был опубликован, мы получили и известный (времени прошло еще немного, и нельзя сказать, что это было массовое явление), так сказать, читательский отклик. Ну, а затем получили общественное обсуждение, такое, как обсуждение 2 февраля в журнале "Новый мир", устроенное редакцией с приглашением военных людей, литераторов. Оно уже показало, что в нашей литературной общественности складывается определенное критическое мнение, с которым мы не могли не считаться. Мы с ним считались и должны были прийти к осознанию допущенной нами большой ошибки.
   Думается, что один из самых серьезных уроков, выводов для себя как редактор и вообще как человек, живущий в литературе, живущий ее интересами, ее вопросами, я сделал следующий: что очень часто мы не можем оценивать признаки произведения как бы собственно литературные, не беря их в связи с идейной основой этого произведения, ибо, как уже сказал сейчас, совершенно ясно, что уток соответствует этой основе. Он по ней.
   Когда я увидел черты того, что можно назвать эпигонством, черты того усиленно поднятого равнения на "Войну и мир", конечно, с одной стороны, они претили мне тем, что выражали собой определенную претенциозность, непомерную, несоразмерную с силами роста, но я оценивал их как явление невинное, как дань какой-то поре ученичества, когда писатель, находящийся под огромным влиянием великого художника страны, не в силах освободиться от каких-то черт стиля самого великого художника. Их было много. По совету редакции они были убраны, но это не спасает. Автор строит свое повествование в соответствии с великим русским эпосом XIX столетия. И при дальнейшем обдумывании всего этого я пришел к убеждению, что это не является простой данью ученичеству, а признаком его идейной позиции. Это все находится в полном согласии с теми чертами философии, которая восходит в годы войны к каким-то обветшалым и глубоко чуждым нашему духу, глубоко чуждым ленинизму теориям и идеям о неизменности человеческого мира, о неизменности и повторяемости человеческой жизни, как будто один цикл, наложенный на другой, и составляет процесс мировой истории.
   Василий Гроссман не дал себе труда задуматься над этими ошибками. А ведь это те же самые ошибки, которые четко отмечались в статье Ермилова по поводу пьесы "Если верить пифагорейцам". Василий Гроссман и не подумал откликнуться перед общественностью, ни в какой форме, по поводу совершенных им ошибок, в то время как в этом его романе выступили со всей очевидностью черты той же философии.
   Как это сочетается с эпигонством? Автор желает отождествлять нашу действительность с действительностью уже бывшей. Это согласно с его концепцией: "Все на свете повторяется", так есть и так будет. Была Отечественная война 1812 года, была и теперь. Были тогда офицеры и рядовые, есть они и теперь; было тогда народное сопротивление, есть и сейчас. И хотя я не могу отказать Гроссману в общепатриотическом настроении, но, с другой стороны, чувствуется, что человеку как бы не хочется видеть те изменения и исторические перемены, которые произошли в нашей стране, и как это отразилось на психологическом строе наших людей. Ничего не меняется: были люди "хорошие", и люди "плохие", и сейчас это есть, и так и будет во веки веков...
   Почему он в центр ставит семью, семейную хронику? Ему важно, чтобы роман имел семейную основу, чтобы были Ростовы и Волконские. У них, правда, другая фамилия, изменен быт, они разговаривают по телефону, но все равно все сводится к нерушимой ячейке общества, к семье. И семья Шапошниковых представляется автору такой ячейкой общества. И судьбы семей как бы отождествляются, он прослеживает это последовательно, до эпилога.
   И в этом, - я сейчас это совершенно очевидно вижу, - отдана дань его внутренней глубокой душевной концепции, которая покоится на философии неизменности мира, повторяемости его материала. Приезжал Николай Ростов с фронта с товарищем, это было накануне грозных испытаний и событий; вспомните уход Пети и сравните это с тем, что происходит с младшим Шапошниковым. Но все это, конечно, дается отличительно, в смысле бытовых подробностей, дается в соответствии с натурой. Вспомните этот, уж очень архитолстовский прием, когда в сновидение врывается кусок живой действительности. Возьмите это пьеровское "сопрягать", проснулся, а там собираются запрягать. Это у Гроссмана - как излюбленный прием.
   Привожу я это для того, чтобы показать, как все это находится в согласии с самыми задушевными симпатиями и стремлениями автора. Это стало в полной мере ясно потом, при помощи критики, суровой критики, которую мы получили. Но, надо сказать по совести, совершенно прямо - критики справедливой.
   Приходится пожалеть о том, что редакция оказалась не на высоте в решении такого серьезного вопроса своей жизни. Сейчас, конечно, легче судить и рядить о том, как бы можно было поступить, предъявить более высокие требования и настоятельно все провести, как можно было бы дождаться окончания романа... Об этом приходится говорить постфактум. Но вывод сделать надо.
   Что касается меня, то за последнее время в смысле работы моей в журнале она составила и предмет размышления и беседы моей с товарищами. Я считаю, что эта моя ошибка не чисто эпизодического характера, проскочившая случайно в отсутствие редактора. Это ошибка другого свойства, она и во времени и пространстве заполняется очень широко. И в этом смысле, может быть, за нее дорого заплачено, но необходимую школу здесь редактору, да и его товарищам по редакции, пришлось пройти.
   Не могу не остановиться кратко на другом произведении, вызвавшем критическое суждение в печати и на наших встречах и обсуждении, на повести Казакевича "Сердце друга". Я почти со всем согласен с тем, что сказал Александр Александрович. Я считаю, что, конечно, до крайности не к месту, даже художественно бестактно был внесен абзац с посещением учительниц на станции, где стоял эшелон. И это повредило даже той задаче художника, которую он ставил, потому что повесть была задумана с тем, чтобы осветить хорошую, чистую и высокую любовь, озаряющую подвиги людей войны. Эта сцена странным диссонансом врывается во все повествование, на мой взгляд, исполненное строгости и даже одухотворенности собственно предмета любви.