Герберт Бейтс
Пунцовой розы лепесток уснул

   Клара Корбет, у которой темно-карие глубоко посаженные глаза неподвижно глядели на того, кто с ней разговаривал, а заурядного оттенка каштановые волосы ровной ниточкой разделял прямой пробор, твердо верила, что жизнь ей спасла в войну, дождливой черной ночью, защитная накидка, какие выдавали бойцам гражданской противовоздушной обороны.
   От взрыва бомбы ее, с вихрем огня и пыли, в одно мгновенье выбросило из окна, у которого она несла дежурство, и швырнуло на мокрую мостовую. Каким-то чудом край накидки, подхваченный взрывной волной, окутал ей голову, заслонил и уберег глаза. Поднявшись цела и невредима, она вдруг поняла, что эта накидка могла бы стать ей саваном.
   – Поторопись, время ехать в Мейфилд-корт. Заберешь шесть пар куропаток и двух зайцев… Да завези по дороге почки и филей в Пакстон-манор. Давай туда первым делом. У них сегодня к обеду гости.
   Она и теперь, развозя мясо по домам, неукоснительно надевала в дождливую погоду все ту же старую маскировочную накидку, словно из опасения, как бы ее когда-нибудь, где-нибудь снова не выбросило взрывом из окна, бесповоротно и уже навсегда. Неровные, зеленые с желтым пятна маскировочной ткани всякий раз придавали ей сходство с мокрой, неуклюжей лягушкой, замечтавшейся под дождем.
   Неукоснительно муж ее Клем стоял за прилавком мясной лавки в котелке, угодливо приподнимая его перед особо чтимыми покупателями и обнажая желтоватую, жирно лоснящуюся лысину. У Клема была улыбочка в полгубы и привычка твердить, что война прикончила торговлю мясом.
   Почти никто уже в здешних, довольно глухих гористых местах, где большие леса перемежаются меловыми пустошами, поросшими утесником, и терном, и редкими тисами, не доставлял покупки в дальние дома. Это попросту не оправдывало себя. Только Клем Корбет, который одной рукой льстиво снимал перед покупателем шляпу, а сам тем временем медлил отнять с весов большой палец другой руки, по-прежнему видел в этом смысл.
   – Будет день, господа опять понаедут. Хорошие господа, с понятием. Помяни мое слово. Природное дворянство. По ним и надо потрафлять. По благородным. Которым подавай фазанов с куропатками. А не таким, кому и колбаса сойдет да баранья шея.
   Безропотно, почти покорно Клара садилась каждый день в старенький автофургон, поставив сзади корзинку и эмалированный лоток с кровавыми, ловко завернутыми кусками мяса, и, по лесам, по горам, объезжала окрестность. Зимой, когда листва на деревьях редела, за буковой чащобой, наброшенной, точно огромная медвежья доха, на меловые плечи холма, порой безжизненно торчали вверх трубы опустелого дома, дворянской усадьбы, покинутой хозяевами. Летом меловые склоны обращались в цветущий сад: желтел зверобой, распускалась душица, колыхались бессчетные розовато-лиловые скабиозы и в дневную жару то и дело вспархивали над ними чуткие бабочки.
   По этой окрестности, всегда укрытая в дождливые дни защитной накидкой, колесила она зимой и летом примерно с одним и тем же выражением лица. Запавший, покорный взгляд привычно скользил по лесу, по узким проселкам под снегом или ковром примул, по летнему цветенью пустошей, как будто со сменой времен года в них ничего не менялось. Ее дело было просто доставить мясо – постучаться или позвонить в кухонную дверь, поздороваться, а потом сказать спасибо и молча уехать на фургоне, под прикрытием своей маскировки.
   Неизвестно, посещали ее или нет временами мысли о лесе, о полыхающих меловых прогалинах, где горят знойным летом огоньки земляники, о больших домах, пустующих в забвенье посреди буковой чащи; во всяком случае, она ни с единой душой не делилась ими. Откроются когда-нибудь снова запертые дома – и пускай откроются. Вернутся назад, как говорит Клем, денежные, с понятием, господа заказывать снова двойную говяжью вырезку и седло барашка, требовать филейную часть дичины – и пускай себе вернутся.
   Вот и все.
   Если что, надо думать, Клем будет знать, как себя вести в этом случае. Клем – он бывалый человек, толковый, дошлый; отличный мясник и отличный делец. Клем знает, как вести себя с хорошими господами. Клем, было время, поставлял, как до него – его отец и дед, наилучшие деликатесы для званых вечеров, завтраков на охоте, герцогских обедов и полковых пирушек. Может быть, для дворянства, как говорил Клем, и настала тяжелая полоса. Но в конце концов придет день, и тонкость понятий обязательно снова возьмет свое, и в жизни опять утвердится издавна заведенный порядок. Торговлю мясом война, возможно, чуть не погубила, но погубить хороших господ – не могла. Они, как Клем говорил, все это время были, где-то там. Они – основа основ, истинно стоящие люди; дворянство.
   – Ну, что я тебе говорил? – объявил он однажды. – В точности так и есть. Бельведер открывают. Кто-то купил Бельведер.
   Она знала про Бельведер. Небольшой и давно опустелый, Бельведер был из тех домов, чьи трубы в зимнее время безжизненно, как могильные камни, торчали над вершинами буков. Шесть лет на имении Бельведер золой и гарью расписывалась армия.
   – Видишь, в точности как я говорил, – сказал Клем еще через два дня, – только что звонил хозяин Бельведера. Возвращается порядочная публика. К нам поступил заказ из Бельведера.
   Когда она подъехала к Бельведеру в то утро, цветы на меловых склонах мокли под проливным, томительно-теплым дождем. На ней, как всегда в дождливую погоду, была та же старая, военного времени, накидка; в задке фургона, на эмалированном лотке, были разложены «сладкое мясо», рубец, печенка.
   Высоко на горе, желтым оштукатуренным фасадом к долине, стоял дом с окнами, обнесенными воздушными железными балкончиками под зелеными железными козырьками.
   – А, поставщица пропитания! Поставщица провианта! Поставщица от Корбета, да? – сочным, мягким голосом отозвался на ее звонок в кухонную дверь мужчина лет сорока пяти, без пиджака, дородный, подвязанный синим в полоску фартуком. – Входите, пожалуйста. Вы ведь от Корбета, верно?
   – Я – миссис Корбет.
   – Очень приятно. Заходите же, миссис Корбет, заходите. Не стойте под дождем. На дворе такая гадость, промокнете – и крышка. Входите. Снимайте вашу накидку. Хотите сырную палочку?
   Розовое лицо его было припудрено мукой. К пухлым, мягким пальцам пристали шмотья теста.
   – Вы подоспели в самое время, миссис Корбет. Я как раз собирался кинуть в плиту эти злосчастные изделия, но теперь послушаем, какого вы о них мнения.
   Широким жестом он вдруг поднес к ее лицу тарелку свежих, еще теплых сырных палочек.
   – Вот попробуйте, миссис Корбет. Попробуйте и скажите.
   Застенчиво, с привычной покорностью, не поднимая карих глубоких глаз, она взяла сырную палочку и откусила.
   – Скажите, невозможная гадость?
   – Очень вкусно, сэр.
   – Говорите честно, миссис Корбет, – сказал он. – Честно и прямо. Если противно в рот взять, так и скажите.
   – По-моему…
   – Знаете что, миссис Корбет, они пойдут куда лучше под рюмочку хереса. Определенно. Выпьем с вами по рюмке слабенького сухого хереса и поглядим, как с ним сочетается это тесто.
   За хересом, сырными палочками и разговором – а говорил, главным образом, он один – у нее не было особой возможности вставить хотя бы слово. С недоумением наблюдала она, как он, внезапно забыв о сырных палочках, отвернулся к кухонному столу, к миске с мукой и доске для раскатки теста.
   С неожиданным изяществом он прошелся пальцами по краям тонкой сырой лепешки, разостланной на плоской коричневой посудине. Рядом бледно-розовой горкой лежали очищенные шампиньоны.
   – Вот это будет вкуснота. За это я спокоен. Обожаю заниматься стряпней. А вы?
   Не находясь, что ответить, она наблюдала, как он повернулся к плите и стал распускать в кастрюльке масло.
   – Croute aux champignons, – сообщил он. – Своего рода пирог с грибами. Есть вещи, про которые знаешь, что они тебе удаются. Это я всегда люблю готовить. Объеденье – вы, естественно, и сами знаете, да? Конец света.
   – Нет, сэр.
   – Только не говорите мне «сэр», миссис Корбет. Меня зовут Лафарж. Генри Лафарж. – Он повернулся налить себе хересу и впился в нее сероватыми, навыкате, глазами. – Вам, наверное, страшно неудобно в этом злосчастном дождевике? Отчего бы его не скинуть на время?
   Эти слова, хотя и сказанные необидным тоном, несколько ошарашили ее. Ей в голову не приходило, что накидку можно назвать злосчастной. Это была незаменимая, очень практичная, ноская вещь. Она прекрасно служила своему назначению, и, вновь недоумевая, миссис Корбет спустила ее с плеч.
   – Вы думаете, я сглупил? – продолжал он. – С этим домом, я хочу сказать? Друзья в один голос говорят, что я сделал глупость. Конечно, он в жутком состоянии, это ясно, но мне думается, над ним стоит поколдовать. Вы не согласны? Вы думаете, я сглупил?
   Она не могла отвечать. Ею внезапно, мучительно, овладела неловкость за старое коричневое платье, надетое под накидкой. Сконфуженно она сложила руки, безуспешно пытаясь прикрыть его от взгляда.
   К счастью, однако, взгляд его был устремлен в окно, на дождь.
   – Как будто бы унимается наконец, – объявил он. – А когда так, я вам смогу перед тем, как вы уедете, показать вид снаружи. Вы обязательно должны посмотреть на вид снаружи, миссис Корбет. Упоительное запустенье. До того упоительное, что прямо-таки наводит на мысль о Строберри-Хилле [1]. Понимаете?
   Она не понимала и снова перевела взгляд на свое коричневое платье, обтрепанное по краям.
   Вскоре ливень начал стихать и кончился, только с могучих буков, осеняющих дом, еще продолжало капать. Соус для croflte aux champignons почти поспел; Лафарж обмакнул в него мизинец и сосредоточенно облизал, глядя на деревья, роняющие капли летнего дождя.
   – В основном, сам его собираюсь красить, – сказал он. – Так интересней, вы не находите? Больше простора творчеству. Нам чрезвычайно, по-моему, недостает в жизни творческого подхода, а по-вашему? Глупо все самое увлекательное перекладывать на челядь и прислугу, вы не находите?
   Поливая соусом грибы, он взглянул на нее с подкупающей вопросительной улыбкой, которая не требовала ответа.
   – Итак, миссис Корбет, идем наружу. Вы должны посмотреть на вид снаружи.
   Машинально она потянула на себя накидку.
   – Не понимаю, отчего вам жаль расстаться с этой несчастной накидкой, миссис Корбет, – сказал он. – Я лично в тот самый день, как кончилась война, торжественно устроил всей этой рухляди грандиозное сожжение.
   В засыпанном золой саду, где из кустистых дебрей травы вперемешку с крапивой, перевитых плотными белыми граммофончиками повилики, поднимались многолетние одичалые розы, он показал ей южный фасад дома с заржавелыми козырьками над окнами и изящными железными балкончиками, оплетенными ежевикой и шиповником.
   – Сейчас, конечно, на штукатурку нельзя смотреть без содрогания, – сказал он, – но из-под моих рук она выйдет гладкой и розовой, как кожа младенца. Того оттенка, который часто видишь в Средиземноморье. Вы понимаете меня?
   Всю западную стену укрыли без остатка ненасытные глянцевые плети плюща, ниспадающие с крыши пунцово-зеленой завесой, осыпанной дождем.
   – Плющ уберут на этой неделе, – сказал он. – На плющ не обращайте внимания. – Он помахал в воздухе пухлыми, мучнисто-белыми руками, сжимая и разжимая пальцы. – Вообразите здесь розу. Черную розу. С огромными цветами глубокого красно-черного тона. Какие носят на шляпе. Знаете этот сорт?
   Опять она поняла, что ответа ему не требуется.
   – В летний день, – продолжал он, – цветы будут рдеть на фоне стены, как бокалы темно-красного вина на розовой скатерти. Согласитесь, разве не полный восторг?
   Оглушенная, она смотрела на спутанные каскады плюща, на полчища рослого осота, больше обычного теряясь в поисках нужного слова. Торопливо соображая, как бы сказать, что ей пора ехать, она услышала:
   – Что-то еще мне вам надо было сказать, миссис Корбет, только сейчас не вспомню. Что-то страшно существенное. В высшей степени.
   Внезапно на мокрый бурьян, на заржавелые козырьки, на лягушачьи пятна Клариной накидки брызнуло солнце, словно бы принеся и Лафаржу мгновенное озаренье.
   – Ах да – сердце, – сказал он. – Вот что.
   – Сердце?
   – У нас что сегодня? Вторник. В четверг я бы вас просил привезти мне лучшее из ваших сердец.
   – Моих сердец?
   Он рассмеялся, и опять необидно.
   – Телячье, – сказал он.
   – А-а! Ну понятно.
   – Известно ли вам, что сердце на вкус совсем как гусятина? Как гусиная кожа? – Он запнулся, снова рассмеялся и по-свойски тронул ее за руку. – Нет-нет. Так не годится. Это уж чересчур. Так не скажешь. Нельзя сказать – сердце как гусиная кожа. Вы согласны?
   Ветки буков всколыхнул ветерок, стряхивая по длинным солнечным желобам бисер дождя.
   – Подать его под клюквенным соусом, – сказал он, – да к нему горошка молоденького да молодой картошечки – ручаюсь, никому не отличить.
   Они уже дошли опять до кухонного крыльца, где она оставила мужнину корзину.
   – Побольше нужно фантазии, вот и все, – говорил он. – На сердце смотрят с пренебрежением, а это царский продукт, уверяю вас, если знаешь, как с ним обращаться.
   – Мне, наверное, правда пора, мистер Лафарж, – сказала она, – а то ничего не успею. Вам сердце понадобится прямо с утра?
   – Нет, можно и днем. Пойдет на вечер, к ужину для двоих. Будет всего один приятель да я. А вообще я собираюсь без конца принимать гостей. Без конца – первое время скромно, прямо на кухне, в свинушнике. Потом, когда дом будет готов, – на широкую ногу, закачу грандиозное новоселье, пир на весь мир.
   Она взяла корзину, машинально поправила на плечах накидку и начала было:
   – Хорошо, сэр. Днем привезу…
   – Очень мило с вашей стороны, миссис Корбет. Будьте здоровы. Ужасно мило. Давайте только без «сэров» – мы же теперь друзья. Просто Лафарж.
   – До свиданья, мистер Лафарж.
   Она была на полпути к машине, когда он крикнул вдогонку:
   – Да, миссис Корбет! Если вы позвоните и никто не отвеет, то я, скорей всего, вожусь с ремонтом. – Он махнул пухлыми мучнисто-белыми руками в направлении плюща, козырьков, заржавелых балкончиков. – Вон там – вы знаете.
   В четверг, когда она, на сей раз без накидки, вновь подъехала к дому во второй половине дня, стояла духота; в воздухе парило. Под буками, по меловым обнажениям на опушках желтым пламенем пылал на солнце зверобой. В вышине над долиной, далекие, легкие, безмятежно повисли редкие белые облака.
   – Плющ срубили, а в нем – тысяча пустых птичьих гнезд, – крикнул с одного из балкончиков Лафарж. – Форменное светопреставленье.
   В темно-синих свободных брюках и желтой открытой рубашке, с синим шелковым шарфом на шее, в белой панаме, он помахал ей малярной кистью, розовой на конце. Сзади, уже не обремененная плющом, подсыхала на солнышке блекло-розовая, как промокашка, стена.
   – Я положила сердце на кухне, – сказала она.
   На это не последовало реакции – как, впрочем, и на отсутствие накидки.
   – Штукатурка оказалась, как ни странно, в очень приличном состоянии, – сказал он. – А как вам цвет? Вы его видите первой. Не темновато?
   – По-моему, очень хорошо.
   – Говорите откровенно, миссис Корбет. Будьте предельно откровенны и придирчивы, не стесняйтесь. Выскажите напрямик ваше мнение. Не чересчур темно?
   – Может быть, самую малость.
   – С другой стороны, необходимо вообразить себе на этом фоне розу. Вы не знаете, разводит кто-нибудь эти чудесные черно-красные розы?
   Она стояла задрав к нему голову.
   – Как будто нет.
   – Жалко, – сказал он, – будь у нас роза, можно было бы посмотреть, каково впечатление… Однако душа просит чаю. Не хотите ли выпить чашечку?
   На кухне он занимался приготовлением чая с неторопливой ритуальной скрупулезностью.
   – Китайский способ, – приговаривал он. – Сначала совсем чуть-чуть воды. Потом подождать минуту. Подлить еще водички. Снова подождать. И так далее. В общей сложности шесть минут. В этом весь секрет – добавлять воду по каплям и с перерывами. Отведайте-ка вот это. Сладкий пирожок собственного изобретения, на кислом молоке.
   Она прихлебывала чай, жевала пирог и глядела на сырое сердце, которое положила раньше в миску на кухонном столе.
   – Страшно мило, что вы остались поговорить со мной, миссис Корбет. Я со вторника, когда вы приезжали, еще ни единым словом ни с кем не перемолвился.
   Тогда, впервые, она решилась задать ему вопрос, который ее волновал:
   – Вы здесь совсем один живете?
   – Абсолютно – но когда приведу дом в порядок, буду толпами принимать у себя друзей. Косяками.
   – Великоват этот дом для одного.
   – А пойдемте посмотрим комнаты? – сказал он. – Кой-какие из них я отделал, до того как въезжать. Спальню, например. Давайте сходим наверх.
   Наверху длинным – до полу – открытым окном под козырьком смотрела в долину просторная комната с обоями сизого цвета и темно-зеленым ковром.
   Он вышел на балкон, вдохновенно раскинув руки.
   – Здесь у меня будут крупные цветы. Ворсистые, толстые. Петуньи. Расхристанные. Бегонии, фуксии – в таком духе. Безудержное изобилие.
   Он оглянулся на нее.
   – Жаль, нет у нас этой большой черной розы.
   – Я прежде носила шляпу с такой розой, – сказала она, – теперь, правда, больше не ношу.
   – Как мило. – Он шагнул назад в комнату, и она вдруг во второй раз остро ощутила нестерпимую затрапезность своего шерстяного коричневого платья.
   Стыдясь, она опять сложила руки на животе.
   – – Думаю, мне пора ехать, мистер Лафарж. Будет что-нибудь нужно на конец недели?
   – Еще не знаю, – сказал он. – Я позвоню.
   Он на мгновение задержался в проеме окна, глядя ей прямо в лицо с удивленным и пристальным вниманием.
   – Миссис Корбет, я наблюдал только что поразительную вещь. Когда стоял на лестнице и у нас шел разговор о розе. Вы смотрели на меня снизу, и впечатление было такое, будто на вашем лице не стало глаз, до того они у вас темные. Темнее глаз я не встречал. Вам кто-нибудь говорил об этом?
   Никто, сколько она помнила, ей такого не говорил.
   В субботу утром она привезла ему бычий хвост и почки.
   – Почки изображу под sause madere [2], – сказал он. – Еще и подожгу его, пожалуй.
   Он лепил на кухонном столе ржаные хлебцы, посыпая их сверху маком; оторвавшись от них, он увидел, что она держит в руках пакет из грубой бумаги.
   – Это просто роза с моей шляпы, – сказала она. – Я думала, может, вам пригодится для пробы…
   – Бесценная миссис Корбет. Да вы прелесть.
   Никто, сколько она помнила, никогда не называл ее «прелесть». Никогда, на ее памяти, не была она ни для кого и «бесценной».
   Через несколько минут она стояла на балконе за окном его спальни, прижимая темно-красную розу со своей шляпы к свежей розовой стене. Он стоял внизу, в бурьяне, вскормленном золой, и оживленно, восторженно жестикулировал.
   – Восхитительно, дорогая моя. Божественно. Это надо видеть. Вы должны обязательно спуститься посмотреть.
   Она пошла вниз, оставив розу на балконе. Через несколько секунд он стоял на ее месте, а она внизу, в саду, глядела, какое впечатление производит ее темно-красная роза на фоне стены.
   – Ну, как вам? – крикнул он.
   – Прямо совсем настоящая, – сказала она. – Как будто ожила.
   – То-то! А представляете себе это зрелище следующим летом? Когда действительно все будет настоящее. Когда их тут расцветет много-много, десятки!
   Картинным жестом он бросил ей розу с балкона. Безотчетно она вскинула руки, пытаясь ее поймать. Но роза упала в дремучие заросли осота.
   Он необидно, как и прежде, рассмеялся.
   – Я так вам благодарен, бесценная миссис Корбет, – крикнул он. – Сказать не могу, как благодарен. Вы так внимательны. У вас такой прекрасный вкус.
   Опустив глаза, не зная, что сказать, она достала розу из гущи осота.
   Весь ласковый август, полный мягкого света, который, казалось, отражался от пересохших меловых делянок овса, пшеницы, ячменя прямо под горой, запущенный дом постепенно хорошел, выделяясь сначала среди буков сплошным розовым пятном. К сентябрю Лафарж взялся за балконы, покрасив их в нежно-серый, как крыло морской чайки, цвет. Скоро окрасились в серое и козырьки, повиснув над окнами подобно половинкам морских раковин. Стали серыми также двери и окна, придав дому под массивными сводами буковых ветвей изящество и легкость.
   День ото дня наблюдала она это преображенье, доставляя Лафаржу то почки, то рубец, то печень, «сладкое мясо», телячьи ножки, телячьи головы и сердце, которое, как он утверждал, не отличить по вкусу от гусиной кожи.
   – Потрохам, – любил он повторять ей, – совершенно не отдают должного. Люди слишком высокомерны в подходе к потрохам. Вечная задняя нога или лопатка – это проклятье какое-то. Что может быть вкуснее «сладкого мяса»? Или телячьей головы? Или хотя бы требухи? У немцев, миссис Корбет, есть способ готовить требуху – это такое получается, что я не знаю… манну, можно подумать, ешь небесную, тает во рту. Вы, душенька миссис Корбет, мне как-нибудь на днях непременно привезите требухи.
   – Я раздобыл-таки и розу, – возбужденно сообщил он ей однажды. – Выписал по каталогу. Называется, «Chateau Clos de Vougeot» [3] и точь-в-точь похожа на розу с вашей шляпы. Глубокого темно-красного цвета, как бургундское.
   Все это время, когда, как бывает поздним летом, установилась тихая, ясная погода, ей не было надобности надевать накидку. Правда, у нее и в мыслях не было ее выбрасывать. Ее только смущала мысль об обтрепанном коричневом платье, и она вскоре сменила его на другое, темно-синее, которое много лет надевала по воскресеньям.
   К октябрю, когда весь дом снаружи преобразился, у нее появилось ощущение, что и она некоторым образом причастна к этому. У нее на глазах завесы плюща с тысячей птичьих гнезд уступили место чистой розовой штукатурке. Козырьки из ржавых жестяных лоханок зеленого цвета превратились в изящные половинки морских раковин, а балкончики из облезлых курятников – в нежно-серые клетки для райских птиц. Как не умела она выразить чувства, которые испытывала к полям, буковым рощам, желтым разливам зверобоя по меловым прогалинам и смене времен года, так не умела и тут. Говорила только: «Да, мистер Лафарж, по-моему, красиво. Очень хорошо, мистер Лафарж. Дом прямо ожил».
   – И в основном, благодаря вам, душенька, – говорил он на это. – Вы мне дарили вдохновенье. Снабжали меня дивными яствами. Вы помогали. Высказывали суждения. Розу привозили для стены. У вас такой прекрасный врожденный вкус, миссис Корбет, дорогая.
   Изредка он снова заводил речь о ее глазах, какие они темные, как прямо и неподвижно глядят на того, кто с нею говорит.
   – Замечательные у вас глаза, миссис Корбет. Взгляд – просто необыкновенный.
   К ноябрю погода испортилась. Дни шли на убыль, сеялся дождь, и нескончаемым золотисто-медным дождем осыпалась с буков листва. В доме вывели наружу освещение, спрятав лампочки под балконами и козырьками.
   Ей довелось наблюдать его эффект первый раз лишь в середине ноября, когда Лафарж встретил ее однажды в ранних сумерках порывом неистового возбуждения.
   – Миссис Корбет, дорогая, меня осенила невероятная мысль. В следующую субботу я устраиваю новоселье. Съедутся мои друзья, так что нам еще с вами предстоит потолковать о сердцах, печенках и всякой прочей вкусной всячине. Но не о том, собственно, речь. Вы только выйдите наружу, милая миссис Корбет, выйдите на минутку.
   В саду, под темными, облетающими деревьями, он включил свет.
   – Вот, душенька!
   Вспыхнуло электричество, и в тот же миг розовые стены и серые, как перышки, козырьки, двери, окна, балкончики невиданно и чудесно преобразились. У нее занялось дыхание.
   В первые мгновенья дом как будто парил в ранних сумерках на фоне полунагих деревьев, и своим особенным, приподнято-сочным голосом он сказал:
   – Но это, милая, еще не все, далеко не все. Вы понимаете, прибыла роза. Ее доставили сегодня утром. Тогда-то и блеснула у меня эта счастливая идея – эта, образно говоря, чудесная догадка на Дарьенской вершине [4]. Вы не улавливаете?
   Она не улавливала.
   – Я посажу ее, – сказал он, – в присутствии гостей.
   – А-а. Да, это хорошо.
   – Но и это, милая, не все. То ли еще будет. Момент трепетной истины еще впереди. Неужели вы не догадываетесь?
   Она и теперь не догадывалась.
   – Я хочу, чтобы вы привезли с собой на вечер вашу розу, – сказал он. – Мы прикрепим ее к кусту. И тогда, при электрическом свете, на фоне розовых стен…
   У нее опять занялось дыхание, на этот раз от испуга.
   – Я? – сказала она. – К вам на вечер?
   – Ну конечно, душенька. Конечно.
   – Мистер Лафарж, как я могу приехать к вам на вечер…
   – Если вы не приедете, голубушка, вы меня навсегда обидите, смертельно, непоправимо и бесповоротно.
   Она почувствовала, что дрожит.
   – Но это невозможно, мистер Лафарж. У вас будут друзья…
   – Бесценная миссис Корбет. Вы тоже мой друг. Это не подлежит обсуждению. Вы непременно приедете. Вы привезете розу. Мы прикрепим ее к кусту, и это будет божественно. Соберутся все друзья. Вам должны очень понравиться мои друзья.