Страница:
Питер Бигл
Лила, оборотень
Лила Браун прожила с Фарреллом три недели, прежде чем он уяснил, что имеет дело с оборотнем. Они познакомились на вечеринке, через несколько ночей после полнолуния, а к той поре, как луна приобрела форму лимона, Лила перевезла свой чемодан, гитару и записи Эвана Мак-Колла на два квартала к северу и на четыре к западу — в квартиру Фаррелла на Девяносто восьмой улице. Фарреллу почему-то везло на таких девушек.
Однажды вечером, Фаррелл вернулся с работы в книжном магазине и не застал Лилы дома. На столе, под банкой с консервированным тунцом лежала записка. В ней говорилось, что Лила уехала в Бронкс, чтобы пообедать у матери, и скорее всего проведет там ночь. В холодильнике салат из капусты с морковкой, его лучше бы съесть, пока не скис.
Фаррелл съел тунца, а салат отдал Грюнвальду. Так звали молодого русского волкодава, окрасом напоминавшего кислое молоко. Похож он был больше всего на козла, а из внешнего мира в целом его интересовала одна только обувь. Фаррелл приютил его по просьбе знакомой девушки, уехавшей на лето в Европу. Каждую неделю она присылала Грюнвальду магнитофонную ленту с записью своего голоса.
Вечером Фаррелл пошел с другом в кино, потом выпил в Вест-Энде пива, а после этого отправился домой, шагая в одиночестве под красной с желтым полной луной. Дома он разогрел утренний кофе, прослушал от начала и до конца пластинку, прочитал в семидневной давности воскресном номере «Таймс» раздел «Обзор новостей недели», и наконец вывел Грюнвальда на крышу дома, где тот проводил каждую ночь. Пес, привыкший спать в одной постели с хозяйкой, никак не мог с смириться с такой ночевкой.
Дорогой он ныл, скреб лапами пол и рвался, но Фаррелл все равно выпихнул его на крышу и, оставив среди смутных дымоходов и вентиляционных труб, захлопнул дверь. Затем спустился вниз и лег спать.
Спал он на редкость плохо. Дважды его будил лай Грюнвальда и было еще что-то, отчего он, с заложенным носом, мучимый жаждой и одиночеством, едва не выскочил из постели, и ночь моталась в его глазах, словно занавес, скрывший разбегающихся со сцены персонажей сна. Грюнвальд, похоже, исчерпал свою программу — возможно, тишина-то и пробудила Фаррелла. Так или иначе, толком заснуть он больше не смог.
Он лежал на спине, глядя как стул, на который он набросил одежду, вновь становится стулом, когда через распахнутое окно в спальню прыгнул волк. Он легко приземлился в середине комнаты и несколько секунд простоял, прерывисто дыша, прижав к голове уши. Язык и зубы его были в крови, грудь тоже.
Фаррелл, подлинный дар которого состоял в способности всеприятия, особенно сильной поутру, мирно принял и то обстоятельство, что в его спальне находится волк. Он лежал, не двигаясь, и только закрыл глаза, когда страшная, черногубая морда повернулась к нему. Фаррелл когда-то работал в зоопарке и потому опознал в волке представителя одного из центрально— европейских подвидов: этот зверь был помельче лесного северного волка, полегче в кости, на плечах его отсутствовала густая, похожая на рыжеватую гриву шерсть, а щипец и уши были немного острее. Собственная обстоятельность всегда, даже в самые дурные минуты, доставляла Фарреллу удовольствие.
Притупившиеся когти клацнули по линолеуму, затем неслышно переступили на коврик у кровати. Какая-то теплая и тягучая влага плюхнулась Фарреллу на плечо, но он так и не шелохнулся. Дикий волчий запах окатил его, и тут он, наконец, испугался — сочетание этого запаха с репродукциями Миро на стенах спальни доконало бы всякого. Следом он ощутил на веках солнечный свет и услышал, как волк застонал, негромко и низко. Звук не повторился, но дыхание на лице Фаррелла стало внезапно приятным, чуть отдающим табачным дымком — головокружительно знакомым после того, другого, дыханием. Он открыл глаза и увидел Лилу. Голая, она сидела на краешке кровати и улыбалась, волосы спадали на плечи.
— Привет, малыш, — сказала она. — Подвинься. Я вернулась.
Главным даром Фаррелла была способность к всеприятию. Он с готовностью поверил бы в то, что волк ему приснился; поверил бы рассказу Лилы о тушеных цыплятах, ожесточенных спорах и бессонной ночи на Тремон-авеню; он даже забыл бы, что начав ласкаться к нему, она укусила его в плечо — так сильно, что когда Фаррелл, наконец, поднялся и начал готовить завтрак, он обнаружил на плече запекшуюся кровь, вполне вероятно, свою собственную. Однако был еще Грюнвальд — Фаррелл поднялся за ним на крышу, когда закипел кофейник. Он нашел пса распростертым в рощице телевизионных антенн, больше, чем обычно, похожим на козла, но только с разорванным горлом. Видеть животных с разорванным горлом Фарреллу до сей поры не приходилось.
Кофейник еще похмыкивал, когда Фаррелл возвратился в квартиру, почему-то показавшуюся ему сильно состарившейся. Можно принять мир, наполненный либо оборотнями, либо производимыми фирмой «Пирекс» кофейниками на девять чашек, но, конечно, не теми и другими сразу. Глядя Лиле в лицо, он сказал ей о собаке. Девушкой она была малорослой, не очень красивой, но с хорошими глазами, прелестным ртом и странной, печальной грацией, которая, собственно, и привлекла внимание Фаррелла на той вечеринке. Когда он описал ей, как выглядит Грюнвальд, она содрогнулась всем телом, впрочем, всего только раз.
— Уф! — сказала она и приоткрыла рот, показав аккуратные белые зубы. — Какой ужас, малыш. Бедный Грюнвальд. Бедная Барбара.
Барбарой звали владелицу Грюнвальда.
— Угу, — откликнулся Фаррелл. — Бедная Барбара, сидит сейчас в Сен-Тропезе и записывает очередную пленку.
Он никак не мог оторвать глаз от лица Лилы.
— Дикие собаки, — сказала она. — То есть не совсем, конечно, дикие, хозяева у них есть. Ты, наверное, не раз слышал о том, как они сбиваются в стаи и носятся по улицам, нападая на детей и домашних животных. А потом разбредаются по домам, чтобы получить свою порцию какой-нибудь «Собачьей Радости». Самое страшное, что они, скорее всего, живут где-то совсем рядом. В этом квартале, похоже, у каждого есть собака. Господи, страх какой. Бедный Грюнвальд.
— Он не искусан, — сказал Фаррелл. — Его убили, скорее всего, удовольствия ради. И ради крови. Я не слышал, чтобы собаки убивали кого-нибудь, желая напиться крови. А в Грюнвальде ее совсем не осталось.
Между губ Лилы просунулся кончик языка, неосознанно, как у ласкаемой кошки. В качестве улики это не прошло бы даже в Салеме прежних времен, но Фаррелл именно тут все до конца и понял, независимо от собственной лености и склонности к логическим умозаключениям, — понял и начал намазывать маслом тост для Лилы. Против оборотней он ничего не имел, а вот Грюнвальд ему никогда не нравился.
Он рассказал о Лиле своему другу, Бену Кэссою, когда они во время обеденного перерыва встретились в кафе-автомате. Из-за окружающего лязга и гомона Фарреллу пришлось кричать, но люди, сидевшие по сторонам от него на расстоянии в шесть дюймов, даже не подняли глаз. Нью-йоркцы никогда не подслушивают чужих разговоров. Они слышат лишь то, чего не услышать уже невозможно.
Бен сказал:
— Я же тебя предупреждал насчет девиц из Бронкса. Поживи-ка лучше несколько дней у меня.
Фаррелл покачал головой.
— Нет, это глупо. Я к тому, что Лила все равно остается Лилой. Если бы ей хотелось загрызть меня, она вполне могла сделать это нынче ночью. Кроме того, теперь целый месяц все будет спокойно. Для таких дел требуется полнолуние.
Друг во все глаза смотрел на него.
— И что? Причем тут все это? Ты собираешься пойти домой и делать вид, будто ничего не случилось?
— Нет, конечно я не стану прикидываться, будто ничего не случилось, — запинаясь, сказал Фаррелл. — Вся штука в том, что это не более чем Лила, а не Лон Чэйни или еще кто. Вот посмотри, три вечера в неделю она проводит у своего аналитика, один уходит на урок гитары, один на занятия по гончарному делу, и примерно два раза в неделю она готовит эти ее баклажаны. По пятницам она гостит у матери, ну и на одну ночь в месяц обращается в волчицу. Ты понимаешь, о чем я? Чтобы она ни делала, она все равно остается Лилой, и я просто не способен испытывать по этому поводу какое-то ужасное потрясение. Ну, может быть, небольшое, потому что все-таки какого черта? Нет, не знаю. Во всяком случае, спешить особенно некуда. Я конечно поговорю с ней обо всем, когда представится случай. А так все в порядке.
— Черт побери, — сказал Бен. — Теперь ты понимаешь, почему никто больше не питает уважения к либералам? Фаррелл, я же тебя знаю. Ты просто-напросто боишься обидеть ее.
— Ну, в общем, и это тоже, — согласился немного смущенный Фаррелл. — Не люблю я выяснять отношения. Если я разойдусь с ней сейчас, она решит, будто это из-за того, что она оказалась оборотнем. А я буду неудобно себя чувствовать — каким-то прохвостом да еще и с буржуазными предрассудками. Мне следовало порвать с ней при первой же встрече, или когда она во второй раз приготовила баклажаны. Вот мамаша ее, вот кто настоящий оборотень — если и есть на свете человек, способный заставить меня нацепить амулет с волчьим корнем, так это именно она. Черт, лучше бы я ничего не знал. Сколько я ни узнавал что-нибудь о людях, всегда потом жалел.
Бен, продолжая спорить с Фарреллом, дошел с ним до самого книжного магазина. Фаррелла это тронуло, потому что Бен терпеть не мог пеших прогулок. Перед тем, как расстаться, Бен предложил:
— По крайней мере ты мог бы воспользоваться волчьим корнем, о котором сам говорил. Чеснок вот тоже — суешь его в мешочек и носишь на шее. Ну что ты смеешься? Раз существуют оборотни, то и все остальное тоже может оказаться реальным. Холодное железо, серебро, дуб, текучая вода…
— Да я не над тобой, — сказал Фаррелл, продолжая, однако, ухмыляться. — Лилин аналитик уверяет, что у нее глубоко загнанный комплекс отторжения, окруженный подобием рубцовой ткани, такой плотной, что пробиваясь через нее, придется потратить несколько лет. А если я начну сейчас носить амулеты и бормотать латинские заклинания каждый раз, как она на меня посмотрит, ты представляешь, как далеко назад я ее отброшу? Слушай, мне приходилось совершать поступки, которыми я не могу гордиться, но лезть поперек пути чьему-либо психоаналитику я не хочу. Это грех перед Господом.
Он вздохнул и легонько похлопал Бена по руке.
— Не беспокойся. Как-нибудь разберемся, я с ней поговорю.
Однако до самого следующего полнолуния он так и не отыскал подходящего повода, позволяющего словно бы между делом затронуть эту тему. Вообще-то нужно признаться, что он не так уж и старался его отыскать: нелюбовь к выяснению отношений и вправду была в Фаррелле сильнее страха перед оборотнями — примерно такие же затруднения испытывал он, когда речь заходила о ее игре на гитаре, ее керамике и о спорах насчет политики, которые она затевала на вечеринках.
— Понимаешь, — говорил он Бену, — это как бы еще одна ее слабость, пользоваться которой нехорошо. Примерно в этом роде.
Весь тот месяц они часто занимались любовью. Запах Лилы стоял в спальне, из которой еще не выветрился остававшийся почти зримым запах волчицы, оба отдавали то ли дикой природой, то ли зоопарком — тяжелые, теплые, резкие, пугающие запахи, казавшиеся в их первозданности только более сладкими. Фаррелл стискивал Лилу в объятиях, сознавая, кто она, и терзаясь страхом, но перекинься она в эту минуту волчицей, он бы ее не выпустил. Она испытывал облегчение, глядя на Лилу спящую, на ее туповатые детские ногти и кожу у рта, покрытую сыпью из-за привычки перекусывать на ходу шоколадом. Она любила украдкой полакомиться сладостями, но те всякий раз ее выдавали.
В конце концов, это всего лишь Лила, думал он, засыпая. Мать вечно прятала от нее сладости, а Лила их находила. Теперь она большая, замуж не вышла, в университет не поступила, а живет вместо этого в грехе с ирландцем-музыкантом и может позволить себе какие угодно конфеты. Интересный получается оборотень. Бедная Лила, разучивающая на гитаре «Кто прикончил Дэви Мура?»…
В записке говорилось, что ей сегодня придется допоздна работать в магазине, может быть даже всю ночь — раскладка товара. Фаррелл долго слушал Телеманна, разбавляя его Джанго Рейнхардтом, потом присел с «Золотой Цепью» на стул у окна. Луна сияла над ним, яркая, тоненькая и острая, будто крышка, вырезанная из консервной банки, Фаррелл задремывал и просыпался, а она, казалось, стояла на месте.
Несколько раз за ночь звонила Лилина мать, что его подивило. Лила все еще забирала почту и узнавала о звонках к ней по своему прежнему адресу, — две делившие с ней квартиру подружки прикрывали ее, когда возникала необходимость, но Фаррелл питал абсолютную уверенность в том, что мать Лилы знает, где и с кем она живет. Фаррелл был большим специалистом по матерям. При каждом звонке миссис Браун называла его по-имени — Джо — и это тоже повергало Фаррелла в изумление, поскольку он знал, что она его ненавидит. Подозревает, наверное, что у нас с ней есть общая тайна? Ах, бедная Лила.
Когда телефонный звонок разбудил его в последний раз, было еще темно, но свет дорожных огней уже не обрамлялся туманными кольцами, и машины по-иному звучали на прогревающейся мостовой.
На улице мужской голос отчетливо произнес:
— Я бы его пристрелил. Пристрелил бы и все.
Прежде чем снять трубку, Фаррелл отсчитал десять звонков.
— Позовите Лилу, — сказала миссис Браун.
— Ее нет.
Что будет, если солнце застанет ее на улице, что если она обратится в себя прямо под носом полицейского или водителя автобуса, или парочки монахинь, поспешающих к ранней мессе?
— Лилы нет, миссис Браун.
— У меня имеются основания полагать, что это неправда, — раздраженный, упругий голос лишился всяких потуг на дружелюбие.
— Мне нужно поговорить с Лилой.
Фаррелл вдруг разозлился до того, что весь затрясся и во рту у него пересохло.
— А у меня имеются основания полагать, что вы одышливая старая сука и буржуазная сталинистка. Как вам это понравится, миссис Б.?
И в тот же миг, будто вызванная из небытия его гневом, в двух футах от Фаррелла объявилась волчица. Шкура ее потемнела и словно полиняла от пота, из пасти вожжой свисала желтоватая, смешанная с кровью слюна. Она посмотрела на Фаррелла и испустила низкое горловое рычание.
— Минутку, — сказал он и прикрыл трубку ладонью.
— Это тебя, — сказал он волчице. — Мамаша.
Волчица жалобно, почти неслышно заскулила и, приволакивая лапы, поплелась к нему. Силы явно оставляли ее. Миссис Браун зудела над ухом Фаррелла, будто жук, прилипший к освещенному окну.
— Что-что? Алло, что такое? Послушайте, немедленно позовите Лилу к телефону. Алло? Я хочу поговорить с Лилой. Я знаю, что она там.
Фаррелл положил трубку в тот миг, когда солнце тронуло угол окна. Волчица обращалась в Лилу. Как и прежде, она издала всего один звук. Телефон зазвонил снова, и Лила, не глядя на Фаррелла, взяла трубку.
— Берника? — она всегда называла мать по имени. — Да… нет-нет… да, все в порядке. В порядке, просто забыла позвонить. Нет, все хорошо, я же тебе говорю. Берника, ниоткуда не следует, что ты обязательно должна закатывать истерику. А я говорю, закатываешь.
Она рухнула на кровать, нащупывая под подушкой сигареты. Фаррелл поднялся и пошел варить кофе.
— Ну, были небольшие сложности. Понимаешь, пришлось отправиться в зоопарк, потому что я никак не могла найти… да знаю я, Берника, знаю, но это было, когда это было? — три месяца назад. Я просто не знала, что у них так рано отрастают рога. Берника, ты же знаешь, я ничего не могу поделать. Там была всего пара каких-то кошек и они… ну, конечно, они меня отогнали, но я… хорошо, мама, Берника, что я по-твоему должна была делать? Нет, ты скажи, что я должна была делать? Зачем ты вечно сцены устраиваешь… почему я кричу? Потому что иначе ты меня попросту не услышишь. Ты помнишь, что сказал доктор Шехтман — что? Да нет, я же тебе говорю, я просто забыла позвонить. Нет, это и есть причина, единственная и настоящая причина. Хорошо, а кто в этом виноват? Что? Ох, Берника, ради Христа! Ну ладно, а папа-то тут причем?
От кофе и завтрака она отказалась, но присела в халате к столу и начала жадно глотать молоко. Фаррелл еще ни разу не видел, чтобы она пила молоко. Лицо у нее было пепельно— бледное, глаза покраснели. Вид после разговора с матерью стал такой, словно она провела с этой женщиной десять раундов. Фаррелл спросил:
— Давно это с тобой?
— Девять лет, — ответила Лила. — Со времени созревания. В первый день — судороги, на второй — вот эта история. Мое причащение к женственности.
Она фыркнула, расплескав молоко.
— Дай еще, — сказала она. — Никак не избавлюсь от этого привкуса.
— А кто об этом знает? — спросил он. — Пэт и Джанет?
Так звали девушек, с которыми она делила квартиру.
— О Господи, конечно, нет. Я ничего им не говорила. Берника, разумеется, знает и доктор Шехтман — мой аналитик. И еще ты. Больше никто.
Фаррелл молча ждал. Врать она не умела и если врала, то сразу становилось ясным, в чем состоит настоящая правда.
— Ну, был еще Микки, — сказала она. — Парень, о котором я тебе рассказывала в нашу первую ночь, помнишь? Но он не в счет. Он наркоман. Глотает свой ЛСД в Ванкувере, нашел тоже место. Он никому не скажет.
Фаррелл подумал: интересно, обо мне какой-нибудь девушке случалось говорить таким тоном? Вообще-то сомнительно. Лила продолжала:
— Держать это дело в секрете было не так уж и трудно. Правда, от много пришлось отказываться. Я, например, никогда не могла участвовать в конных походах, а мне до сих пор хочется. И еще, когда я кончала школу, мы ставили пьесу. У меня была роль девушки в «Лилиом», но премьеру перенесли на другой день и мне пришлось сказать, что я заболела. Ну и зимой приходится тяжело, потому что солнце садится слишком рано. Но по правде сказать, все это доставляет мне куда меньше хлопот, чем мои проклятые аллергии.
Она засмеялась, но Фаррелл не ответил ей тем же.
— Доктор Шехтман говорит, что основа тут сексуальная, — сообщила она. — По его словам, вылечиться можно, но это займет много лет. Берника считает, что мне следует пойти к другому врачу, но я не хочу обращаться в женщину, меняющую аналитиков, как перчатки. Пат как-то за один месяц побывала у пятерых. Джо, ты бы сказал что-нибудь. Или просто ушел.
— Ты нападаешь только на собак? — спросил он. Выражение Лилиного лица не изменилось, но стул под ней заходил ходуном и молоко расплескалось снова. Фаррелл спросил еще раз: — Ответь мне. Ты убиваешь только собак, кошек и зверей в зоопарке?
На ресницах Лилы начали собираться слезы, увесистые, медленные, блестящие, словно ножи под утренним солнцем. Она не решалась взглянуть на него, а когда попыталась заговорить, в горле у нее что-то захрустело, словно ломаемый хрящ.
— Ты не понимаешь, — наконец прошептала она. — Ты даже представления не имеешь, что это такое.
— Что верно, то верно, — откликнулся Фаррелл. На эту фразу он всегда старался отвечать с предельной честностью.
Он взял Лилу за руку, отчего она расплакалась по-настоящему. Слышать ее рыдания было невыносимо, Фаррелла они напугали сильнее любого звука, который способна издать волчица. Фаррелл обнял ее, и она забилась у него в руках, словно севший на мель корабль, по которому лупят волны. Вечно мне достаются плаксы, с грустью подумал он. Каждая моя девушка рано или поздно начинает плакать. Правда, не из жалости ко мне.
— Не покидай меня! — всхлипывала она. — И зачем я к тебе переехала, знала же, что добра не выйдет, но только ты меня не покидай! У меня никого нет, кроме Берники и доктора Шехтмана, а они мне чужие. Мне нужен кто-нибудь еще, я так одинока. Не бросай меня, Джо. Джо я люблю тебя. Люблю.
Словно слепая, она шарила пальцами по его лицу. Фаррелл гладил ее по волосам, по шее с узелками позвонков и изнывал от желания, чтобы ее мамаша позвонила снова. Он ощущал себя умудренным, усталым, утратившим плотские позывы. Я снова влип все в ту же историю, думал он.
— Я люблю тебя, — повторяла Лила. И он отвечал ей, думая: все в ту же историю. Раз за разом повторять одну и ту же ошибку, в этом есть свои преимущества, и немалые. В конце концов, ты с ней осваиваешься, можешь изучить ее, добраться до самого дна, так что она станет твоей по-настоящему. Снова все та же добрая, старая ошибка, только на этот раз пунктик у моей девушки выглядит совсем по-другому. Но сути прежняя. Я влип все в ту же историю.
Домом, в котором жил Фаррелл, управлял человек лет тридцати-пятидесяти: темноволосый, тощий, подвижный и мучимый постоянным ознобом. То ли латыш, то ли литовец, по-английски он говорил плохо. Запах приводных ремней и стоялой воды исходил от него, он был довольно силен, но на странный манер, как бывают сильны небольшие, щуплые зверьки. Глаза его казались почти фиолетовыми и немного вытаращенными, напряженными — ужасные глаза ангела-провозвестника, внезапно пораженного немотой. Целыми днями он бродил по подвалам, простукивая трубы и разбирая на части лифтовые механизмы.
С Лилой управляющий познакомился всего через несколько часов после Фаррелла, в самую первую ночь, когда Фаррелл привел ее к себе. Едва увидев ее, человечек отпрыгнул в сторону, уронив обезноживший стул, который куда-то тащил. Он и сам свалился на стул и не попытался подняться, а только съежился, задыхаясь, отфыркиваясь, пытаясь одновременно перекреститься и состроить из пальцев рога. Фаррелл хотел помочь ему встать, но управляющий только взвизгнул. Правда, еле слышно.
Этот случай можно было счесть смешным, либо неловким, если бы не то обстоятельство, что с той же минуты Лила прониклась в отношении управляющего точно таким же страхом. Ни под каким видом ее невозможно было заставить спуститься в подвал, а в дом она входила или выходила из него, лишь удостоверясь, что управляющего нигде поблизости нет. В то время Фаррелл думал, что она приняла его за помешанного.
— Как он ее раскусил, ума не приложу, — рассказывал он Бену. — Видимо, если человек верит в оборотней и вампиров, то он их, скорее всего, сразу и узнает. Я вот в них на грош не верил, ну и живу теперь с одним.
Он прожил с Лилой всю осень и зиму. Они вместе ходили в кино и в гости, вместе возвращались домой. Лила стала немного лучше готовить, забросила гитару и завела кошку по имени Теодора. По временам она плакала, но, в общем, не часто. Оказалось все-таки, что она не настоящая плакса.
Она рассказала о Фаррелле доктору Шехтману, и тот сказал, что эти отношения, вероятно, принесут ей большую пользу. Пользы они не принесли, но и вреда особого тоже. В постели у них все складывалось неплохо, хоть Фаррелла и томило подозрение, что возбуждает его в основном ощущение присутствия и запах той, Другой. Что до всего остального, то они почти стали друзьями. Фаррелл понял, что не любит Лилу еще до того, как узнал, кто она такая на самом деле, и потому не испытывал особенных терзаний, когда ему становилось с ней скучно.
— К весне все самой собой рассосется, — сказал он Бену. — Растает, вместе со льдом.
— А если нет? — спросил Бен. Они опять обедали вдвоем в кафе-автомате. — Если оно так и будет тянуться, что ты тогда станешь делать?
— Все не так просто.
Фаррелл отвел глаза от лица Бена и занялся исследованием таинственных, топких глубин своего мясного пирога.
— Беда в том, — сказал он, — что я ее слишком хорошо знаю. Вот где я действительно промахнулся. Не следует залезать человеку в душу, если не собираешься в том или ином смысле остаться с ним надолго. Встречайся, расставайся — если ты сохраняешь при этом полное невежество, тогда все в порядке, а узнавать человека по настоящему не стоит.
Примерно за неделю до полнолуния Лила становилась нервной и крикливой и оставалась такой до дня, предшествовавшего метаморфозе. В этот день она неизменно бывала с ним ласкова, в ней проступала безысходная нежность — такая, как если бы им предстояла долгая разлука; однако назавтра она погружалась в молчание, произнося что-либо лишь когда избежать этого было невозможно. В последний день ее непременно одолевал насморк, она казалась бледной, дерганой, больной, но все равно уходила на работу.
Фаррелл питал уверенность, хотя она никогда не говорила об этом, что превращение в волчицу, как правило, дается ей легко, а вот возвращение в человеческий облик — мучительно. Перед самым восходом луны она раздевалась догола, вынимала из волос заколки и застывала в ожидании. Фаррелл ни разу так и не смог заставить себя не зажмуриваться, когда она тяжело брякалась на четвереньки, но в предшествующие этому мгновения он иногда успевал заметить возникающее на ее лице выражение, которого он никогда больше не видел, разве что в минуты любви. И каждый раз оно потрясало Фаррелла, ибо было выражением невиданного счастья, вызванного тем, что ей больше не нужно быть Лилой.
— Я ее знаю, понимаешь? — пытался он втолковать Бену. — Она любит цветные фильмы, но единственно потому, что волки не различают цветов. Она терпеть не может «Модерн Джаз Квартет», но пару дней после полнолуния только его и слушает. И все остальное в этом же роде. Никогда не пьет помногу на вечеринках, потому что боится проболтаться. Мне просто трудно уйти от нее, вот в чем дело. Придется тащить с собой все, что я о ней знаю.
— А управляющего она боится по-прежнему? — спросил Бен.
— О, Господи, — сказал Фаррелл. — В последний раз она угробила его пса. Красивый такой был далматин. Она не знала, чья это собака. Теперь, завидев ее, он не прячется, а награждает ее таким взглядом, будто вот-вот зарежет. Что он по— настоящему умеет, так это ненавидеть, у него к этому дар от природы.
Однажды вечером, Фаррелл вернулся с работы в книжном магазине и не застал Лилы дома. На столе, под банкой с консервированным тунцом лежала записка. В ней говорилось, что Лила уехала в Бронкс, чтобы пообедать у матери, и скорее всего проведет там ночь. В холодильнике салат из капусты с морковкой, его лучше бы съесть, пока не скис.
Фаррелл съел тунца, а салат отдал Грюнвальду. Так звали молодого русского волкодава, окрасом напоминавшего кислое молоко. Похож он был больше всего на козла, а из внешнего мира в целом его интересовала одна только обувь. Фаррелл приютил его по просьбе знакомой девушки, уехавшей на лето в Европу. Каждую неделю она присылала Грюнвальду магнитофонную ленту с записью своего голоса.
Вечером Фаррелл пошел с другом в кино, потом выпил в Вест-Энде пива, а после этого отправился домой, шагая в одиночестве под красной с желтым полной луной. Дома он разогрел утренний кофе, прослушал от начала и до конца пластинку, прочитал в семидневной давности воскресном номере «Таймс» раздел «Обзор новостей недели», и наконец вывел Грюнвальда на крышу дома, где тот проводил каждую ночь. Пес, привыкший спать в одной постели с хозяйкой, никак не мог с смириться с такой ночевкой.
Дорогой он ныл, скреб лапами пол и рвался, но Фаррелл все равно выпихнул его на крышу и, оставив среди смутных дымоходов и вентиляционных труб, захлопнул дверь. Затем спустился вниз и лег спать.
Спал он на редкость плохо. Дважды его будил лай Грюнвальда и было еще что-то, отчего он, с заложенным носом, мучимый жаждой и одиночеством, едва не выскочил из постели, и ночь моталась в его глазах, словно занавес, скрывший разбегающихся со сцены персонажей сна. Грюнвальд, похоже, исчерпал свою программу — возможно, тишина-то и пробудила Фаррелла. Так или иначе, толком заснуть он больше не смог.
Он лежал на спине, глядя как стул, на который он набросил одежду, вновь становится стулом, когда через распахнутое окно в спальню прыгнул волк. Он легко приземлился в середине комнаты и несколько секунд простоял, прерывисто дыша, прижав к голове уши. Язык и зубы его были в крови, грудь тоже.
Фаррелл, подлинный дар которого состоял в способности всеприятия, особенно сильной поутру, мирно принял и то обстоятельство, что в его спальне находится волк. Он лежал, не двигаясь, и только закрыл глаза, когда страшная, черногубая морда повернулась к нему. Фаррелл когда-то работал в зоопарке и потому опознал в волке представителя одного из центрально— европейских подвидов: этот зверь был помельче лесного северного волка, полегче в кости, на плечах его отсутствовала густая, похожая на рыжеватую гриву шерсть, а щипец и уши были немного острее. Собственная обстоятельность всегда, даже в самые дурные минуты, доставляла Фарреллу удовольствие.
Притупившиеся когти клацнули по линолеуму, затем неслышно переступили на коврик у кровати. Какая-то теплая и тягучая влага плюхнулась Фарреллу на плечо, но он так и не шелохнулся. Дикий волчий запах окатил его, и тут он, наконец, испугался — сочетание этого запаха с репродукциями Миро на стенах спальни доконало бы всякого. Следом он ощутил на веках солнечный свет и услышал, как волк застонал, негромко и низко. Звук не повторился, но дыхание на лице Фаррелла стало внезапно приятным, чуть отдающим табачным дымком — головокружительно знакомым после того, другого, дыханием. Он открыл глаза и увидел Лилу. Голая, она сидела на краешке кровати и улыбалась, волосы спадали на плечи.
— Привет, малыш, — сказала она. — Подвинься. Я вернулась.
Главным даром Фаррелла была способность к всеприятию. Он с готовностью поверил бы в то, что волк ему приснился; поверил бы рассказу Лилы о тушеных цыплятах, ожесточенных спорах и бессонной ночи на Тремон-авеню; он даже забыл бы, что начав ласкаться к нему, она укусила его в плечо — так сильно, что когда Фаррелл, наконец, поднялся и начал готовить завтрак, он обнаружил на плече запекшуюся кровь, вполне вероятно, свою собственную. Однако был еще Грюнвальд — Фаррелл поднялся за ним на крышу, когда закипел кофейник. Он нашел пса распростертым в рощице телевизионных антенн, больше, чем обычно, похожим на козла, но только с разорванным горлом. Видеть животных с разорванным горлом Фарреллу до сей поры не приходилось.
Кофейник еще похмыкивал, когда Фаррелл возвратился в квартиру, почему-то показавшуюся ему сильно состарившейся. Можно принять мир, наполненный либо оборотнями, либо производимыми фирмой «Пирекс» кофейниками на девять чашек, но, конечно, не теми и другими сразу. Глядя Лиле в лицо, он сказал ей о собаке. Девушкой она была малорослой, не очень красивой, но с хорошими глазами, прелестным ртом и странной, печальной грацией, которая, собственно, и привлекла внимание Фаррелла на той вечеринке. Когда он описал ей, как выглядит Грюнвальд, она содрогнулась всем телом, впрочем, всего только раз.
— Уф! — сказала она и приоткрыла рот, показав аккуратные белые зубы. — Какой ужас, малыш. Бедный Грюнвальд. Бедная Барбара.
Барбарой звали владелицу Грюнвальда.
— Угу, — откликнулся Фаррелл. — Бедная Барбара, сидит сейчас в Сен-Тропезе и записывает очередную пленку.
Он никак не мог оторвать глаз от лица Лилы.
— Дикие собаки, — сказала она. — То есть не совсем, конечно, дикие, хозяева у них есть. Ты, наверное, не раз слышал о том, как они сбиваются в стаи и носятся по улицам, нападая на детей и домашних животных. А потом разбредаются по домам, чтобы получить свою порцию какой-нибудь «Собачьей Радости». Самое страшное, что они, скорее всего, живут где-то совсем рядом. В этом квартале, похоже, у каждого есть собака. Господи, страх какой. Бедный Грюнвальд.
— Он не искусан, — сказал Фаррелл. — Его убили, скорее всего, удовольствия ради. И ради крови. Я не слышал, чтобы собаки убивали кого-нибудь, желая напиться крови. А в Грюнвальде ее совсем не осталось.
Между губ Лилы просунулся кончик языка, неосознанно, как у ласкаемой кошки. В качестве улики это не прошло бы даже в Салеме прежних времен, но Фаррелл именно тут все до конца и понял, независимо от собственной лености и склонности к логическим умозаключениям, — понял и начал намазывать маслом тост для Лилы. Против оборотней он ничего не имел, а вот Грюнвальд ему никогда не нравился.
Он рассказал о Лиле своему другу, Бену Кэссою, когда они во время обеденного перерыва встретились в кафе-автомате. Из-за окружающего лязга и гомона Фарреллу пришлось кричать, но люди, сидевшие по сторонам от него на расстоянии в шесть дюймов, даже не подняли глаз. Нью-йоркцы никогда не подслушивают чужих разговоров. Они слышат лишь то, чего не услышать уже невозможно.
Бен сказал:
— Я же тебя предупреждал насчет девиц из Бронкса. Поживи-ка лучше несколько дней у меня.
Фаррелл покачал головой.
— Нет, это глупо. Я к тому, что Лила все равно остается Лилой. Если бы ей хотелось загрызть меня, она вполне могла сделать это нынче ночью. Кроме того, теперь целый месяц все будет спокойно. Для таких дел требуется полнолуние.
Друг во все глаза смотрел на него.
— И что? Причем тут все это? Ты собираешься пойти домой и делать вид, будто ничего не случилось?
— Нет, конечно я не стану прикидываться, будто ничего не случилось, — запинаясь, сказал Фаррелл. — Вся штука в том, что это не более чем Лила, а не Лон Чэйни или еще кто. Вот посмотри, три вечера в неделю она проводит у своего аналитика, один уходит на урок гитары, один на занятия по гончарному делу, и примерно два раза в неделю она готовит эти ее баклажаны. По пятницам она гостит у матери, ну и на одну ночь в месяц обращается в волчицу. Ты понимаешь, о чем я? Чтобы она ни делала, она все равно остается Лилой, и я просто не способен испытывать по этому поводу какое-то ужасное потрясение. Ну, может быть, небольшое, потому что все-таки какого черта? Нет, не знаю. Во всяком случае, спешить особенно некуда. Я конечно поговорю с ней обо всем, когда представится случай. А так все в порядке.
— Черт побери, — сказал Бен. — Теперь ты понимаешь, почему никто больше не питает уважения к либералам? Фаррелл, я же тебя знаю. Ты просто-напросто боишься обидеть ее.
— Ну, в общем, и это тоже, — согласился немного смущенный Фаррелл. — Не люблю я выяснять отношения. Если я разойдусь с ней сейчас, она решит, будто это из-за того, что она оказалась оборотнем. А я буду неудобно себя чувствовать — каким-то прохвостом да еще и с буржуазными предрассудками. Мне следовало порвать с ней при первой же встрече, или когда она во второй раз приготовила баклажаны. Вот мамаша ее, вот кто настоящий оборотень — если и есть на свете человек, способный заставить меня нацепить амулет с волчьим корнем, так это именно она. Черт, лучше бы я ничего не знал. Сколько я ни узнавал что-нибудь о людях, всегда потом жалел.
Бен, продолжая спорить с Фарреллом, дошел с ним до самого книжного магазина. Фаррелла это тронуло, потому что Бен терпеть не мог пеших прогулок. Перед тем, как расстаться, Бен предложил:
— По крайней мере ты мог бы воспользоваться волчьим корнем, о котором сам говорил. Чеснок вот тоже — суешь его в мешочек и носишь на шее. Ну что ты смеешься? Раз существуют оборотни, то и все остальное тоже может оказаться реальным. Холодное железо, серебро, дуб, текучая вода…
— Да я не над тобой, — сказал Фаррелл, продолжая, однако, ухмыляться. — Лилин аналитик уверяет, что у нее глубоко загнанный комплекс отторжения, окруженный подобием рубцовой ткани, такой плотной, что пробиваясь через нее, придется потратить несколько лет. А если я начну сейчас носить амулеты и бормотать латинские заклинания каждый раз, как она на меня посмотрит, ты представляешь, как далеко назад я ее отброшу? Слушай, мне приходилось совершать поступки, которыми я не могу гордиться, но лезть поперек пути чьему-либо психоаналитику я не хочу. Это грех перед Господом.
Он вздохнул и легонько похлопал Бена по руке.
— Не беспокойся. Как-нибудь разберемся, я с ней поговорю.
Однако до самого следующего полнолуния он так и не отыскал подходящего повода, позволяющего словно бы между делом затронуть эту тему. Вообще-то нужно признаться, что он не так уж и старался его отыскать: нелюбовь к выяснению отношений и вправду была в Фаррелле сильнее страха перед оборотнями — примерно такие же затруднения испытывал он, когда речь заходила о ее игре на гитаре, ее керамике и о спорах насчет политики, которые она затевала на вечеринках.
— Понимаешь, — говорил он Бену, — это как бы еще одна ее слабость, пользоваться которой нехорошо. Примерно в этом роде.
Весь тот месяц они часто занимались любовью. Запах Лилы стоял в спальне, из которой еще не выветрился остававшийся почти зримым запах волчицы, оба отдавали то ли дикой природой, то ли зоопарком — тяжелые, теплые, резкие, пугающие запахи, казавшиеся в их первозданности только более сладкими. Фаррелл стискивал Лилу в объятиях, сознавая, кто она, и терзаясь страхом, но перекинься она в эту минуту волчицей, он бы ее не выпустил. Она испытывал облегчение, глядя на Лилу спящую, на ее туповатые детские ногти и кожу у рта, покрытую сыпью из-за привычки перекусывать на ходу шоколадом. Она любила украдкой полакомиться сладостями, но те всякий раз ее выдавали.
В конце концов, это всего лишь Лила, думал он, засыпая. Мать вечно прятала от нее сладости, а Лила их находила. Теперь она большая, замуж не вышла, в университет не поступила, а живет вместо этого в грехе с ирландцем-музыкантом и может позволить себе какие угодно конфеты. Интересный получается оборотень. Бедная Лила, разучивающая на гитаре «Кто прикончил Дэви Мура?»…
В записке говорилось, что ей сегодня придется допоздна работать в магазине, может быть даже всю ночь — раскладка товара. Фаррелл долго слушал Телеманна, разбавляя его Джанго Рейнхардтом, потом присел с «Золотой Цепью» на стул у окна. Луна сияла над ним, яркая, тоненькая и острая, будто крышка, вырезанная из консервной банки, Фаррелл задремывал и просыпался, а она, казалось, стояла на месте.
Несколько раз за ночь звонила Лилина мать, что его подивило. Лила все еще забирала почту и узнавала о звонках к ней по своему прежнему адресу, — две делившие с ней квартиру подружки прикрывали ее, когда возникала необходимость, но Фаррелл питал абсолютную уверенность в том, что мать Лилы знает, где и с кем она живет. Фаррелл был большим специалистом по матерям. При каждом звонке миссис Браун называла его по-имени — Джо — и это тоже повергало Фаррелла в изумление, поскольку он знал, что она его ненавидит. Подозревает, наверное, что у нас с ней есть общая тайна? Ах, бедная Лила.
Когда телефонный звонок разбудил его в последний раз, было еще темно, но свет дорожных огней уже не обрамлялся туманными кольцами, и машины по-иному звучали на прогревающейся мостовой.
На улице мужской голос отчетливо произнес:
— Я бы его пристрелил. Пристрелил бы и все.
Прежде чем снять трубку, Фаррелл отсчитал десять звонков.
— Позовите Лилу, — сказала миссис Браун.
— Ее нет.
Что будет, если солнце застанет ее на улице, что если она обратится в себя прямо под носом полицейского или водителя автобуса, или парочки монахинь, поспешающих к ранней мессе?
— Лилы нет, миссис Браун.
— У меня имеются основания полагать, что это неправда, — раздраженный, упругий голос лишился всяких потуг на дружелюбие.
— Мне нужно поговорить с Лилой.
Фаррелл вдруг разозлился до того, что весь затрясся и во рту у него пересохло.
— А у меня имеются основания полагать, что вы одышливая старая сука и буржуазная сталинистка. Как вам это понравится, миссис Б.?
И в тот же миг, будто вызванная из небытия его гневом, в двух футах от Фаррелла объявилась волчица. Шкура ее потемнела и словно полиняла от пота, из пасти вожжой свисала желтоватая, смешанная с кровью слюна. Она посмотрела на Фаррелла и испустила низкое горловое рычание.
— Минутку, — сказал он и прикрыл трубку ладонью.
— Это тебя, — сказал он волчице. — Мамаша.
Волчица жалобно, почти неслышно заскулила и, приволакивая лапы, поплелась к нему. Силы явно оставляли ее. Миссис Браун зудела над ухом Фаррелла, будто жук, прилипший к освещенному окну.
— Что-что? Алло, что такое? Послушайте, немедленно позовите Лилу к телефону. Алло? Я хочу поговорить с Лилой. Я знаю, что она там.
Фаррелл положил трубку в тот миг, когда солнце тронуло угол окна. Волчица обращалась в Лилу. Как и прежде, она издала всего один звук. Телефон зазвонил снова, и Лила, не глядя на Фаррелла, взяла трубку.
— Берника? — она всегда называла мать по имени. — Да… нет-нет… да, все в порядке. В порядке, просто забыла позвонить. Нет, все хорошо, я же тебе говорю. Берника, ниоткуда не следует, что ты обязательно должна закатывать истерику. А я говорю, закатываешь.
Она рухнула на кровать, нащупывая под подушкой сигареты. Фаррелл поднялся и пошел варить кофе.
— Ну, были небольшие сложности. Понимаешь, пришлось отправиться в зоопарк, потому что я никак не могла найти… да знаю я, Берника, знаю, но это было, когда это было? — три месяца назад. Я просто не знала, что у них так рано отрастают рога. Берника, ты же знаешь, я ничего не могу поделать. Там была всего пара каких-то кошек и они… ну, конечно, они меня отогнали, но я… хорошо, мама, Берника, что я по-твоему должна была делать? Нет, ты скажи, что я должна была делать? Зачем ты вечно сцены устраиваешь… почему я кричу? Потому что иначе ты меня попросту не услышишь. Ты помнишь, что сказал доктор Шехтман — что? Да нет, я же тебе говорю, я просто забыла позвонить. Нет, это и есть причина, единственная и настоящая причина. Хорошо, а кто в этом виноват? Что? Ох, Берника, ради Христа! Ну ладно, а папа-то тут причем?
От кофе и завтрака она отказалась, но присела в халате к столу и начала жадно глотать молоко. Фаррелл еще ни разу не видел, чтобы она пила молоко. Лицо у нее было пепельно— бледное, глаза покраснели. Вид после разговора с матерью стал такой, словно она провела с этой женщиной десять раундов. Фаррелл спросил:
— Давно это с тобой?
— Девять лет, — ответила Лила. — Со времени созревания. В первый день — судороги, на второй — вот эта история. Мое причащение к женственности.
Она фыркнула, расплескав молоко.
— Дай еще, — сказала она. — Никак не избавлюсь от этого привкуса.
— А кто об этом знает? — спросил он. — Пэт и Джанет?
Так звали девушек, с которыми она делила квартиру.
— О Господи, конечно, нет. Я ничего им не говорила. Берника, разумеется, знает и доктор Шехтман — мой аналитик. И еще ты. Больше никто.
Фаррелл молча ждал. Врать она не умела и если врала, то сразу становилось ясным, в чем состоит настоящая правда.
— Ну, был еще Микки, — сказала она. — Парень, о котором я тебе рассказывала в нашу первую ночь, помнишь? Но он не в счет. Он наркоман. Глотает свой ЛСД в Ванкувере, нашел тоже место. Он никому не скажет.
Фаррелл подумал: интересно, обо мне какой-нибудь девушке случалось говорить таким тоном? Вообще-то сомнительно. Лила продолжала:
— Держать это дело в секрете было не так уж и трудно. Правда, от много пришлось отказываться. Я, например, никогда не могла участвовать в конных походах, а мне до сих пор хочется. И еще, когда я кончала школу, мы ставили пьесу. У меня была роль девушки в «Лилиом», но премьеру перенесли на другой день и мне пришлось сказать, что я заболела. Ну и зимой приходится тяжело, потому что солнце садится слишком рано. Но по правде сказать, все это доставляет мне куда меньше хлопот, чем мои проклятые аллергии.
Она засмеялась, но Фаррелл не ответил ей тем же.
— Доктор Шехтман говорит, что основа тут сексуальная, — сообщила она. — По его словам, вылечиться можно, но это займет много лет. Берника считает, что мне следует пойти к другому врачу, но я не хочу обращаться в женщину, меняющую аналитиков, как перчатки. Пат как-то за один месяц побывала у пятерых. Джо, ты бы сказал что-нибудь. Или просто ушел.
— Ты нападаешь только на собак? — спросил он. Выражение Лилиного лица не изменилось, но стул под ней заходил ходуном и молоко расплескалось снова. Фаррелл спросил еще раз: — Ответь мне. Ты убиваешь только собак, кошек и зверей в зоопарке?
На ресницах Лилы начали собираться слезы, увесистые, медленные, блестящие, словно ножи под утренним солнцем. Она не решалась взглянуть на него, а когда попыталась заговорить, в горле у нее что-то захрустело, словно ломаемый хрящ.
— Ты не понимаешь, — наконец прошептала она. — Ты даже представления не имеешь, что это такое.
— Что верно, то верно, — откликнулся Фаррелл. На эту фразу он всегда старался отвечать с предельной честностью.
Он взял Лилу за руку, отчего она расплакалась по-настоящему. Слышать ее рыдания было невыносимо, Фаррелла они напугали сильнее любого звука, который способна издать волчица. Фаррелл обнял ее, и она забилась у него в руках, словно севший на мель корабль, по которому лупят волны. Вечно мне достаются плаксы, с грустью подумал он. Каждая моя девушка рано или поздно начинает плакать. Правда, не из жалости ко мне.
— Не покидай меня! — всхлипывала она. — И зачем я к тебе переехала, знала же, что добра не выйдет, но только ты меня не покидай! У меня никого нет, кроме Берники и доктора Шехтмана, а они мне чужие. Мне нужен кто-нибудь еще, я так одинока. Не бросай меня, Джо. Джо я люблю тебя. Люблю.
Словно слепая, она шарила пальцами по его лицу. Фаррелл гладил ее по волосам, по шее с узелками позвонков и изнывал от желания, чтобы ее мамаша позвонила снова. Он ощущал себя умудренным, усталым, утратившим плотские позывы. Я снова влип все в ту же историю, думал он.
— Я люблю тебя, — повторяла Лила. И он отвечал ей, думая: все в ту же историю. Раз за разом повторять одну и ту же ошибку, в этом есть свои преимущества, и немалые. В конце концов, ты с ней осваиваешься, можешь изучить ее, добраться до самого дна, так что она станет твоей по-настоящему. Снова все та же добрая, старая ошибка, только на этот раз пунктик у моей девушки выглядит совсем по-другому. Но сути прежняя. Я влип все в ту же историю.
Домом, в котором жил Фаррелл, управлял человек лет тридцати-пятидесяти: темноволосый, тощий, подвижный и мучимый постоянным ознобом. То ли латыш, то ли литовец, по-английски он говорил плохо. Запах приводных ремней и стоялой воды исходил от него, он был довольно силен, но на странный манер, как бывают сильны небольшие, щуплые зверьки. Глаза его казались почти фиолетовыми и немного вытаращенными, напряженными — ужасные глаза ангела-провозвестника, внезапно пораженного немотой. Целыми днями он бродил по подвалам, простукивая трубы и разбирая на части лифтовые механизмы.
С Лилой управляющий познакомился всего через несколько часов после Фаррелла, в самую первую ночь, когда Фаррелл привел ее к себе. Едва увидев ее, человечек отпрыгнул в сторону, уронив обезноживший стул, который куда-то тащил. Он и сам свалился на стул и не попытался подняться, а только съежился, задыхаясь, отфыркиваясь, пытаясь одновременно перекреститься и состроить из пальцев рога. Фаррелл хотел помочь ему встать, но управляющий только взвизгнул. Правда, еле слышно.
Этот случай можно было счесть смешным, либо неловким, если бы не то обстоятельство, что с той же минуты Лила прониклась в отношении управляющего точно таким же страхом. Ни под каким видом ее невозможно было заставить спуститься в подвал, а в дом она входила или выходила из него, лишь удостоверясь, что управляющего нигде поблизости нет. В то время Фаррелл думал, что она приняла его за помешанного.
— Как он ее раскусил, ума не приложу, — рассказывал он Бену. — Видимо, если человек верит в оборотней и вампиров, то он их, скорее всего, сразу и узнает. Я вот в них на грош не верил, ну и живу теперь с одним.
Он прожил с Лилой всю осень и зиму. Они вместе ходили в кино и в гости, вместе возвращались домой. Лила стала немного лучше готовить, забросила гитару и завела кошку по имени Теодора. По временам она плакала, но, в общем, не часто. Оказалось все-таки, что она не настоящая плакса.
Она рассказала о Фаррелле доктору Шехтману, и тот сказал, что эти отношения, вероятно, принесут ей большую пользу. Пользы они не принесли, но и вреда особого тоже. В постели у них все складывалось неплохо, хоть Фаррелла и томило подозрение, что возбуждает его в основном ощущение присутствия и запах той, Другой. Что до всего остального, то они почти стали друзьями. Фаррелл понял, что не любит Лилу еще до того, как узнал, кто она такая на самом деле, и потому не испытывал особенных терзаний, когда ему становилось с ней скучно.
— К весне все самой собой рассосется, — сказал он Бену. — Растает, вместе со льдом.
— А если нет? — спросил Бен. Они опять обедали вдвоем в кафе-автомате. — Если оно так и будет тянуться, что ты тогда станешь делать?
— Все не так просто.
Фаррелл отвел глаза от лица Бена и занялся исследованием таинственных, топких глубин своего мясного пирога.
— Беда в том, — сказал он, — что я ее слишком хорошо знаю. Вот где я действительно промахнулся. Не следует залезать человеку в душу, если не собираешься в том или ином смысле остаться с ним надолго. Встречайся, расставайся — если ты сохраняешь при этом полное невежество, тогда все в порядке, а узнавать человека по настоящему не стоит.
Примерно за неделю до полнолуния Лила становилась нервной и крикливой и оставалась такой до дня, предшествовавшего метаморфозе. В этот день она неизменно бывала с ним ласкова, в ней проступала безысходная нежность — такая, как если бы им предстояла долгая разлука; однако назавтра она погружалась в молчание, произнося что-либо лишь когда избежать этого было невозможно. В последний день ее непременно одолевал насморк, она казалась бледной, дерганой, больной, но все равно уходила на работу.
Фаррелл питал уверенность, хотя она никогда не говорила об этом, что превращение в волчицу, как правило, дается ей легко, а вот возвращение в человеческий облик — мучительно. Перед самым восходом луны она раздевалась догола, вынимала из волос заколки и застывала в ожидании. Фаррелл ни разу так и не смог заставить себя не зажмуриваться, когда она тяжело брякалась на четвереньки, но в предшествующие этому мгновения он иногда успевал заметить возникающее на ее лице выражение, которого он никогда больше не видел, разве что в минуты любви. И каждый раз оно потрясало Фаррелла, ибо было выражением невиданного счастья, вызванного тем, что ей больше не нужно быть Лилой.
— Я ее знаю, понимаешь? — пытался он втолковать Бену. — Она любит цветные фильмы, но единственно потому, что волки не различают цветов. Она терпеть не может «Модерн Джаз Квартет», но пару дней после полнолуния только его и слушает. И все остальное в этом же роде. Никогда не пьет помногу на вечеринках, потому что боится проболтаться. Мне просто трудно уйти от нее, вот в чем дело. Придется тащить с собой все, что я о ней знаю.
— А управляющего она боится по-прежнему? — спросил Бен.
— О, Господи, — сказал Фаррелл. — В последний раз она угробила его пса. Красивый такой был далматин. Она не знала, чья это собака. Теперь, завидев ее, он не прячется, а награждает ее таким взглядом, будто вот-вот зарежет. Что он по— настоящему умеет, так это ненавидеть, у него к этому дар от природы.