Страница:
Тимошкин прочитал письмо, и ему показалось, словно он заглянул в душу этого медлительного, нерасторопного солдата. Должно быть, ездовой был способен на большее, чем то, что успел сделать за короткий свой срок на войне. Боец пожалел даже, что до сих пор как-то мало замечал его, всегда молчаливого и невзрачного с виду.
Щербак, привстав на коленях, осматривал местность. Немцы на пригорке не спеша возились в развороченной земле, мимо них по дороге пробегали в сторону фронта автомобили. Небо медленно прояснялось, хотя большая часть его еще была затянута тучами. Дул студеный, пронизывающий ветер.
В это время застонал в соломе майор. По всему видно было, что в нем догорали последние остатки жизни, и Тимошкин подумал: как нелепо после того, что случилось, дать ему погибнуть тут, за несколько, может, часов до спасения. Видно, то же самое встревожило и Щербака. Наводчик устало поднялся, всмотрелся в снежную даль, и взгляд его упал на хуторок из трех домиков, одиноко ютившийся в дальнем конце посадки.
— В хуторе не видели, немцев нет? — спросил Иван.
— Кто их знает, может, и есть.
— Да нет там никого, — отозвался Блищинский.
Непререкаемая уверенность писаря разозлила Тимошкина.
— А ты ходил туда, что-ли? — неприязненно спросил он.
— Не ходил, зато наблюдал весь день. Понимаешь?
Щербак недоверчиво посмотрел на Блищинского, потом на Тимошкина и взял с соломы автомат.
— Я схожу. Может, перенесем майора туда.
— Ваня, постой! — вскочил Тимошкин. — А если там немцы?
— Пусть сходит, — тихо, но твердо сказал Блищинский. — Чего бояться?
— Ваня, не ходи! — запротестовал Тимошкин.
Но разве можно было разубедить Щербака? Таков уж был этот человек, что если загорался чем-либо, то непременно добивался своего.
— Я быстро. Ты погляди тут, — сказал он, поправил шапку и пошел. У Тимошкина что-то больно перевернулось в груди.
— На других выезжаешь? — закричал он на писаря. — Почему сам не сходишь? Опять за чужую спину прячешься!
Они опять остались вдвоем, и опять Блищинский становился прежним — злобно-нагловатым по отношению к Тимошкину. Ничего не отвечая, он по-волчьи, исподлобья поглядел на земляка и начал удобнее устраиваться в соломе. Только окончательно усевшись, многозначительно заметил:
— А клина от пушки у него все же нет…
Тимошкин сначала не понял, а потом, догадавшись, о чем он, удивленно взглянул на сержанта. Тот спокойно, с открытой неприязнью выдержал его взгляд.
— Ну и что? — с ненавистью спросил Тимошкин.
— А ничего. Так. Для памяти.
Что-то он затаил в себе против Щербака, но Тимошкина это уже не интересовало. Его охватила тревога. Он сам не знал почему, но все в нем протестовало против этой вылазки на хутор. Вообще-то опасность там была невелика, немцы находились довольно далеко и в одиноком человеке в поле могли не узнать противника. Но инстинктивно Тимошкин чувствовал, что это шаг к их новой беде. И он притих, подавленный этим предчувствием, умолк и, привстав на коленях, долго смотрел вслед другу.
А Щербак обошел бочку, заснеженный труп лошади и уверенно, споро зашагал в сторону хутора.
Щербак, привстав на коленях, осматривал местность. Немцы на пригорке не спеша возились в развороченной земле, мимо них по дороге пробегали в сторону фронта автомобили. Небо медленно прояснялось, хотя большая часть его еще была затянута тучами. Дул студеный, пронизывающий ветер.
В это время застонал в соломе майор. По всему видно было, что в нем догорали последние остатки жизни, и Тимошкин подумал: как нелепо после того, что случилось, дать ему погибнуть тут, за несколько, может, часов до спасения. Видно, то же самое встревожило и Щербака. Наводчик устало поднялся, всмотрелся в снежную даль, и взгляд его упал на хуторок из трех домиков, одиноко ютившийся в дальнем конце посадки.
— В хуторе не видели, немцев нет? — спросил Иван.
— Кто их знает, может, и есть.
— Да нет там никого, — отозвался Блищинский.
Непререкаемая уверенность писаря разозлила Тимошкина.
— А ты ходил туда, что-ли? — неприязненно спросил он.
— Не ходил, зато наблюдал весь день. Понимаешь?
Щербак недоверчиво посмотрел на Блищинского, потом на Тимошкина и взял с соломы автомат.
— Я схожу. Может, перенесем майора туда.
— Ваня, постой! — вскочил Тимошкин. — А если там немцы?
— Пусть сходит, — тихо, но твердо сказал Блищинский. — Чего бояться?
— Ваня, не ходи! — запротестовал Тимошкин.
Но разве можно было разубедить Щербака? Таков уж был этот человек, что если загорался чем-либо, то непременно добивался своего.
— Я быстро. Ты погляди тут, — сказал он, поправил шапку и пошел. У Тимошкина что-то больно перевернулось в груди.
— На других выезжаешь? — закричал он на писаря. — Почему сам не сходишь? Опять за чужую спину прячешься!
Они опять остались вдвоем, и опять Блищинский становился прежним — злобно-нагловатым по отношению к Тимошкину. Ничего не отвечая, он по-волчьи, исподлобья поглядел на земляка и начал удобнее устраиваться в соломе. Только окончательно усевшись, многозначительно заметил:
— А клина от пушки у него все же нет…
Тимошкин сначала не понял, а потом, догадавшись, о чем он, удивленно взглянул на сержанта. Тот спокойно, с открытой неприязнью выдержал его взгляд.
— Ну и что? — с ненавистью спросил Тимошкин.
— А ничего. Так. Для памяти.
Что-то он затаил в себе против Щербака, но Тимошкина это уже не интересовало. Его охватила тревога. Он сам не знал почему, но все в нем протестовало против этой вылазки на хутор. Вообще-то опасность там была невелика, немцы находились довольно далеко и в одиноком человеке в поле могли не узнать противника. Но инстинктивно Тимошкин чувствовал, что это шаг к их новой беде. И он притих, подавленный этим предчувствием, умолк и, привстав на коленях, долго смотрел вслед другу.
А Щербак обошел бочку, заснеженный труп лошади и уверенно, споро зашагал в сторону хутора.
7
Вверху немного прояснилось. Тучи сползли с небосклона, оставив за собой редкую белесую дымку, которая словно туманной вуалью затянула низкое холодное солнце. Побежденное зимней стихией, оно маленьким желтым пятном беспомощно повисело над горизонтом и медленно пошло на закат.
На всем необъятном просторе, от края до края равнины, мела, гуляла поземка. Неутомимый труженик ветер гнал и гнал куда-то растрепанные космы снега, ровнял, выдувал, по-своему обряжал землю. В немом отчаянии трепетали редкие стебли бурьяна на межах, ветер рвал солому из скирды, подхватив вороха снежной пыли, сердито бросал ее под застрешек. Майор лежал в забытьи. Блищинский прижался к соломе, зарыл в нее ноги, спрятал в рукавах руки и так сидел — молчаливый и унылый. Тимошкин же, забыв о своей неутихающей боли, не чувствуя одубевших ног, стоял на коленях и неотрывно следил за Иваном.
Щербак, чуть опустив правое, с автоматом, плечо, все дальше и дальше уходил от скирды. Ветер вырывал из-под его сапог снежные пряди и расстилал их в поле; сзади тянулась кривая цепочка еле заметных ямок-следов. Тимошкин жадно всматривался в каждый шаг Щербака, в каждое его движение — тяжелое предчувствие камнем давило на сердце. Казалось, вот-вот загремят выстрелы, разорвется мина, и он навсегда потеряет своего последнего и самого верного друга.
Но пока было тихо — ни выстрела, ни звука, только скулил и гудел вокруг ветер. Одно ухо Ивановой шапки прикрывало щеку, а второе оттопырилось в сторону, и тесемка от ветра тревожно металась по плечу. Постепенно, однако, его фигура уменьшилась, и вскоре очертания ее совсем сгладились.
Щербак дошел до молодого лесочка и вдоль него повернул в сторону хутора. Идти там, видимо, было легче, наводчик ускорил шаг и, все отдаляясь, приближался к цели. Тимошкин внимательно всматривался в даль, глаза от напряжения и ветра заплывали слезами. «Хоть бы как-нибудь, хоть бы как-нибудь!..» — билось в его сознании, и всей силой своей измученной души он жаждал, чтобы ничего не случилось.
Невдалеке от хутора, наверно, попался овражек, Иван вошел в него, на минуту скрылся, затем снова появился уже на той стороне.
И вот он у самого хутора. От болезненного напряжения Тимошкина охватила дрожь, однако он, как и прежде, смотрел, слушал, стыл на ветру, желая одного — удачи товарищу. Но, казалось, беда миновала. Иван быстро приближался к крайнему дому: ни возле него, ни под соседним строением ничего живого или подозрительного, кажется, не было. Вскоре он прошел вдоль длинной кирпичной стены, обошел какой-то чернеющий в снегу выступ и исчез во дворе.
Было по-прежнему тихо. Озябший Тимошкин немного ослабил свое напряжение и вздохнул. «Может, как-нибудь?..» — появилась в нем робкая надежда. Он прислонился спиной к соломе, прикрыл шинелью колени и, посматривая на хутор, ждал.
На какой-то миг боязнь за жизнь друга, страстное желание помочь в беде невольно ослабли, и за это он потом готов был проклинать себя. Может, тем самым он лишил Ивана какой-то поддержки, и тот раньше, чем следовало, утратил осторожность. Боец не знал, как это случилось, — может, даже моргнул в то время, — только увидел вдруг, что прямо по снежному полю с хутора, спасаясь, бежит человек.
Сначала Тимошкину показалось, что это кто-то другой, не Щербак, на секунду он растерялся, не поняв, что произошло, но тотчас на хуторе часто и глухо затрещал автомат.
Немцы выпустили по бегущему длинную очередь. Иван оглянулся и бросился в сторону, потом в другую, — хитрил, чтобы не попасть под пули. У Тимошкина похолодело все внутри, потом горячей волной плеснул в душу испуг. Рядом встревоженно вскочил Блищинский, но боец даже не взглянул на него — его пронизала мысль, что Иван погибнет.
Дальнейшее произошло невероятно быстро и страшно. Два или три автомата с хутора били прерывистыми короткими очередями. Иван упал, перевернулся, выстрелил в ответ, вскочил, побежал и упал снова.
Неудержимое желание помочь другу, спасти его от гибели охватило Тимошкина. Он бросился в поле, — ноги пробили тугой снежный сугроб, ветер из-за скирды резко рванул полы шинели. И тогда сзади испуганно закричал писарь:
— Стой! Куда? Сдурел? Куда тебя несет? Опомнись!
Тимошкин торопливо и зло оглянулся на Блищинского, который горбился под застрешком, и когда снова на бегу нашел взглядом Ивана, тот лежал на снегу в нескольких шагах от овражка и, кажется, больше не двигался.
У Тимошкина подкосились ноги. Споткнувшись, он глотнул что-то нестерпимо горькое, что подкатило к горлу, и с дикой яростью бросился под застрешек.
— А ты что!!! — закричал он на писаря. — Опять ловчишь? Вперед, сволочь! Слышишь? Вперед! — Боец кричал и еще что-то, но побелевший Блищинский, сгорбившись, будто окаменев в выемке, бессмысленно глядел на него. Тимошкин спешил и весь дрожал, потрясенный новой бедой, а писарь жался и жался к скирде, боясь выйти на снег. Тогда Тимошкин рванул рукоятку автомата.
— Гад! Застрелю!!!
Он терял над собой власть, мог бы и убить земляка, и тот, должно быть, понял это. В коричневых глазах писаря шевельнулся испуг, тонкие губы дрогнули, и он, опасливо поглядывая на бойца, несмело ступил от скирды.
— Ну чего ты? Ошалел, что ли? — недоуменно ворчал писарь, но все же зарысил в поле.
— Бегом!!! — кричал Тимошкин и, подхватив под руку автомат, побежал за ним, полный твердой решимости убить Блищинского, если тот не подчинится. В нем будто прорвалась накопленная за годы ненависть к подлой натуре этого человека, к тому же он понимал, что один, с больной рукой не сможет, если понадобится, вынести Ивана. И Блищинский бежал, разинув от усталости рот и с опаской поглядывая то в сторону хутора, то искоса на земляка. Тимошкин же не смотрел вперед: он знал, что их там ожидает, и под дулом автомата гнал туда писаря. Он боялся, как бы немцы раньше их не подбежали к Ивану. Но выстрелы утихли; кажется, никто с хутора так и не показался в поле. Иван с трудом ворочался вдали и, уже не вставая больше, медленно полз к овражку.
Скоро они добрались до молодых посадок.
Тут была межа — узкая, с сухим бурьяном, колюче торчащим из снега между тонкими деревцами акаций. Блищинский, устав, побежал медленнее и наконец перешел на шаг. Тимошкин строго прикрикнул на него — Гришка послушался и снова неохотно зарысил вперед. Он тяжело дышал, сумка болталась у него на боку, и писарь то и дело отбрасывал ее назад. Кажется, он превозмог страх и молчал, обретая свой прежний хмурый, сердитый вид.
Иван полз. Уже стало видно, как тяжело волочил он по снегу свое тело, оставляя позади широкую борозду — след. Тимошкин изредка прикрикивал на Блищинского, чтобы тот не отставал, и сам бежал, выбиваясь из последних сил.
Они приближались к Ивану. Неглубокий заснеженный овражек был совсем близко, на другой его стороне лежал Щербак. И вдруг с хутора снова простучала длинная очередь. Тоненькая, как птичья лапка, веточка, сбитая пулей, упала с дерева, ветер подхватил ее и быстро погнал по полю. Гришка, проворно перескочив межу, распластался на другой ее стороне, Тимошкин пригнулся и, не желая оставлять писаря, лег у самой межи. В воздухе коротко и злобно посвистывали пули, кусочек мерзлой коры с ближнего деревца отскочил в снег, и ствол его заблестел белым пятном.
— Ползком! — крикнул Тимошкин Блищинскому, шапка которого торчала из-за межи. — Ползком, слышишь?
Очередь снова стеганула по голым ветвям деревьев, опять несколько веток подхватил на лету ветер. Неуклюже орудуя одной рукой, Тимошкин пополз боком, волоча за собой автомат. Блищинский пошевелился и тут же притих. У Тимошкина уже несколько остыла ярость, с которой он поначалу набросился на писаря, и теперь, опасаясь за Ивана, он начал тревожиться, как бы не случилось чего и с Блищинским.
— Ну что? Давай быстрей!
Гришка высунул из-за межи голову и сквозь ветер с отчаянием заговорил:
— Слушай, Володя! Что ты делаешь? Они же сейчас перебьют нас. Куда ты суешься? Может, он убит уже, зачем мы ползем? Кто он тебе, брат или начальство, что ты на рожон лезешь? Давай назад! Мы же свои люди. А он… Давай вернемся.
Тимошкин не ожидал этого. Он думал, что там, у скирды, сержант осознал подлость своего поведения и, если побежал, значит, понял, что иначе поступить нельзя. Но, видимо, ничего он не понял. Уговаривая вернуться, писарь уже поворачивал назад, медленно отползал, укрываясь от пуль за межой. Снова у Тимошкина закипела злость к этому человеку — было ясно, что погнать его вперед можно, только угрожая оружием.
Подхватив автомат, он перескочил межу и растянулся на снегу рядом с Блищинским. Тот настороженными, полными испуга глазами взглянул на бойца, но не увидел того, что хотел увидеть.
— Вперед! — скрипнув зубами, приказал Тимошкин и одной рукой, как пистолет, наставил на него автомат. — Вперед! — От злости его голос сорвался на крик.
Блищинский медленно отвел от бойца унылый взгляд, что-то проворчал и, неуклюже вихляя задом, пополз вдоль межи. Тимошкин, задыхаясь от снежного вихря, поднятого телом писаря, полз следом. Ползти было тяжело и неловко, хотелось вскочить и бежать, но он не хотел рисковать, тем более что под пулями гнать вперед Блищинского, видно, не удалось бы. И боец изо всех сил старался не отставать от сержанта и, если тот останавливался, автоматом толкал в подошвы его валенок. Писарь, не оглядываясь, понимал, что от него требуется, и неохотно двигался дальше.
Наконец они добрались до овражка. Пока они ползли вдоль межи, Тимошкин не мог видеть Ивана. Теперь он взглянул на друга — тот тоже добрался до оврага и обессиленно шевелился на противоположном его склоне. Рядом с бойцом, вдавленный в снег, лежал автомат.
Блищинский еще полз, весь вывалянный в снегу, а Тимошкин уже не мог удержаться — вскочил и сбежал в овражек. Немцы, кажется, тут не видели их и перестали стрелять. Снег в овражке был глубокий, ноги проваливались в снег до самых колен. Опираясь на автомат, Тимошкин вскарабкался по отлогому склону и, тяжело дыша, подбежал к Ивану.
— Зачем же ты шел, Ваня? — еле переводя дыхание, просипел он.
Щербак хотел приподняться, но только стиснул зубы и, превозмогая боль, тихо сказал:
— Ладно, ничего. Перевяжи как-нибудь…
Одной рукой он прикоснулся к бедру — на ватных штанах возле кармана темнело мокрое пятно, и из рваной дыры торчал окровавленный клок ваты.
Хлопоча возле друга, Тимошкин неосторожно высунулся из овражка, и с хутора снова затрещала очередь. Несколько пуль, ударившись в голый, вылизанный ветром бугор, землей и снегом брызнули в лица бойцов, Тимошкин сплюнул и, пригибаясь, непослушной окоченевшей рукой расстегивал одежду Ивана. Он очень спешил, стараясь сладить с тугими петлями, и его сердце бешено колотилось в груди.
— Блищинский, быстрей! — крикнул Тимошкин писарю, который неуклюже и явно не торопясь выбирался из сугроба в овражке. Наконец он опасливо взобрался на склон.
— Рви рубашку! — крикнул Тимошкин.
Блищинский недоуменно замигал острыми глазками, не понимая, что от него требуется, и тогда Тимошкин, выругавшись, со злостью объяснил ему. Сержант положил автомат, дрожащими руками вытянул из-под шинели край своей нижней рубашки, с треском отодрал от нее полосу снизу. Склонившись над Щербаком, они начали перевязывать его окровавленное бедро. Крови было много, она сочилась и сочилась из раны, заливая одежду, и Тимошкин подумал тогда, что все это добром для них не кончится.
Они перевязали наводчика, хоть и не совсем удачно, так как спешили и очень мерзли руки. Иван, видимо, сильно страдал, но терпел, сжав зубы и затаив в глубине своих всегда серьезных глаз боль и тревогу. Почерневшее, заросшее рыжей щетиной лицо Блищинского было искажено страхом, уголки его губ при виде крови брезгливо морщились.
Надо было спасаться, и теперь спасение Тимошкин видел там, у скирды. Они подхватили Щербака — под мышки и за ноги — и осторожно спустились в овражек. Иван застонал, лицо его вдруг побледнело, но он все же умолк, видимо приготовившись терпеливо выдержать все испытания.
Ступая в глубокие, еще свежие свои следы, они перетащили его на противоположную сторону, — дальше надо было ползти.
На всем необъятном просторе, от края до края равнины, мела, гуляла поземка. Неутомимый труженик ветер гнал и гнал куда-то растрепанные космы снега, ровнял, выдувал, по-своему обряжал землю. В немом отчаянии трепетали редкие стебли бурьяна на межах, ветер рвал солому из скирды, подхватив вороха снежной пыли, сердито бросал ее под застрешек. Майор лежал в забытьи. Блищинский прижался к соломе, зарыл в нее ноги, спрятал в рукавах руки и так сидел — молчаливый и унылый. Тимошкин же, забыв о своей неутихающей боли, не чувствуя одубевших ног, стоял на коленях и неотрывно следил за Иваном.
Щербак, чуть опустив правое, с автоматом, плечо, все дальше и дальше уходил от скирды. Ветер вырывал из-под его сапог снежные пряди и расстилал их в поле; сзади тянулась кривая цепочка еле заметных ямок-следов. Тимошкин жадно всматривался в каждый шаг Щербака, в каждое его движение — тяжелое предчувствие камнем давило на сердце. Казалось, вот-вот загремят выстрелы, разорвется мина, и он навсегда потеряет своего последнего и самого верного друга.
Но пока было тихо — ни выстрела, ни звука, только скулил и гудел вокруг ветер. Одно ухо Ивановой шапки прикрывало щеку, а второе оттопырилось в сторону, и тесемка от ветра тревожно металась по плечу. Постепенно, однако, его фигура уменьшилась, и вскоре очертания ее совсем сгладились.
Щербак дошел до молодого лесочка и вдоль него повернул в сторону хутора. Идти там, видимо, было легче, наводчик ускорил шаг и, все отдаляясь, приближался к цели. Тимошкин внимательно всматривался в даль, глаза от напряжения и ветра заплывали слезами. «Хоть бы как-нибудь, хоть бы как-нибудь!..» — билось в его сознании, и всей силой своей измученной души он жаждал, чтобы ничего не случилось.
Невдалеке от хутора, наверно, попался овражек, Иван вошел в него, на минуту скрылся, затем снова появился уже на той стороне.
И вот он у самого хутора. От болезненного напряжения Тимошкина охватила дрожь, однако он, как и прежде, смотрел, слушал, стыл на ветру, желая одного — удачи товарищу. Но, казалось, беда миновала. Иван быстро приближался к крайнему дому: ни возле него, ни под соседним строением ничего живого или подозрительного, кажется, не было. Вскоре он прошел вдоль длинной кирпичной стены, обошел какой-то чернеющий в снегу выступ и исчез во дворе.
Было по-прежнему тихо. Озябший Тимошкин немного ослабил свое напряжение и вздохнул. «Может, как-нибудь?..» — появилась в нем робкая надежда. Он прислонился спиной к соломе, прикрыл шинелью колени и, посматривая на хутор, ждал.
На какой-то миг боязнь за жизнь друга, страстное желание помочь в беде невольно ослабли, и за это он потом готов был проклинать себя. Может, тем самым он лишил Ивана какой-то поддержки, и тот раньше, чем следовало, утратил осторожность. Боец не знал, как это случилось, — может, даже моргнул в то время, — только увидел вдруг, что прямо по снежному полю с хутора, спасаясь, бежит человек.
Сначала Тимошкину показалось, что это кто-то другой, не Щербак, на секунду он растерялся, не поняв, что произошло, но тотчас на хуторе часто и глухо затрещал автомат.
Немцы выпустили по бегущему длинную очередь. Иван оглянулся и бросился в сторону, потом в другую, — хитрил, чтобы не попасть под пули. У Тимошкина похолодело все внутри, потом горячей волной плеснул в душу испуг. Рядом встревоженно вскочил Блищинский, но боец даже не взглянул на него — его пронизала мысль, что Иван погибнет.
Дальнейшее произошло невероятно быстро и страшно. Два или три автомата с хутора били прерывистыми короткими очередями. Иван упал, перевернулся, выстрелил в ответ, вскочил, побежал и упал снова.
Неудержимое желание помочь другу, спасти его от гибели охватило Тимошкина. Он бросился в поле, — ноги пробили тугой снежный сугроб, ветер из-за скирды резко рванул полы шинели. И тогда сзади испуганно закричал писарь:
— Стой! Куда? Сдурел? Куда тебя несет? Опомнись!
Тимошкин торопливо и зло оглянулся на Блищинского, который горбился под застрешком, и когда снова на бегу нашел взглядом Ивана, тот лежал на снегу в нескольких шагах от овражка и, кажется, больше не двигался.
У Тимошкина подкосились ноги. Споткнувшись, он глотнул что-то нестерпимо горькое, что подкатило к горлу, и с дикой яростью бросился под застрешек.
— А ты что!!! — закричал он на писаря. — Опять ловчишь? Вперед, сволочь! Слышишь? Вперед! — Боец кричал и еще что-то, но побелевший Блищинский, сгорбившись, будто окаменев в выемке, бессмысленно глядел на него. Тимошкин спешил и весь дрожал, потрясенный новой бедой, а писарь жался и жался к скирде, боясь выйти на снег. Тогда Тимошкин рванул рукоятку автомата.
— Гад! Застрелю!!!
Он терял над собой власть, мог бы и убить земляка, и тот, должно быть, понял это. В коричневых глазах писаря шевельнулся испуг, тонкие губы дрогнули, и он, опасливо поглядывая на бойца, несмело ступил от скирды.
— Ну чего ты? Ошалел, что ли? — недоуменно ворчал писарь, но все же зарысил в поле.
— Бегом!!! — кричал Тимошкин и, подхватив под руку автомат, побежал за ним, полный твердой решимости убить Блищинского, если тот не подчинится. В нем будто прорвалась накопленная за годы ненависть к подлой натуре этого человека, к тому же он понимал, что один, с больной рукой не сможет, если понадобится, вынести Ивана. И Блищинский бежал, разинув от усталости рот и с опаской поглядывая то в сторону хутора, то искоса на земляка. Тимошкин же не смотрел вперед: он знал, что их там ожидает, и под дулом автомата гнал туда писаря. Он боялся, как бы немцы раньше их не подбежали к Ивану. Но выстрелы утихли; кажется, никто с хутора так и не показался в поле. Иван с трудом ворочался вдали и, уже не вставая больше, медленно полз к овражку.
Скоро они добрались до молодых посадок.
Тут была межа — узкая, с сухим бурьяном, колюче торчащим из снега между тонкими деревцами акаций. Блищинский, устав, побежал медленнее и наконец перешел на шаг. Тимошкин строго прикрикнул на него — Гришка послушался и снова неохотно зарысил вперед. Он тяжело дышал, сумка болталась у него на боку, и писарь то и дело отбрасывал ее назад. Кажется, он превозмог страх и молчал, обретая свой прежний хмурый, сердитый вид.
Иван полз. Уже стало видно, как тяжело волочил он по снегу свое тело, оставляя позади широкую борозду — след. Тимошкин изредка прикрикивал на Блищинского, чтобы тот не отставал, и сам бежал, выбиваясь из последних сил.
Они приближались к Ивану. Неглубокий заснеженный овражек был совсем близко, на другой его стороне лежал Щербак. И вдруг с хутора снова простучала длинная очередь. Тоненькая, как птичья лапка, веточка, сбитая пулей, упала с дерева, ветер подхватил ее и быстро погнал по полю. Гришка, проворно перескочив межу, распластался на другой ее стороне, Тимошкин пригнулся и, не желая оставлять писаря, лег у самой межи. В воздухе коротко и злобно посвистывали пули, кусочек мерзлой коры с ближнего деревца отскочил в снег, и ствол его заблестел белым пятном.
— Ползком! — крикнул Тимошкин Блищинскому, шапка которого торчала из-за межи. — Ползком, слышишь?
Очередь снова стеганула по голым ветвям деревьев, опять несколько веток подхватил на лету ветер. Неуклюже орудуя одной рукой, Тимошкин пополз боком, волоча за собой автомат. Блищинский пошевелился и тут же притих. У Тимошкина уже несколько остыла ярость, с которой он поначалу набросился на писаря, и теперь, опасаясь за Ивана, он начал тревожиться, как бы не случилось чего и с Блищинским.
— Ну что? Давай быстрей!
Гришка высунул из-за межи голову и сквозь ветер с отчаянием заговорил:
— Слушай, Володя! Что ты делаешь? Они же сейчас перебьют нас. Куда ты суешься? Может, он убит уже, зачем мы ползем? Кто он тебе, брат или начальство, что ты на рожон лезешь? Давай назад! Мы же свои люди. А он… Давай вернемся.
Тимошкин не ожидал этого. Он думал, что там, у скирды, сержант осознал подлость своего поведения и, если побежал, значит, понял, что иначе поступить нельзя. Но, видимо, ничего он не понял. Уговаривая вернуться, писарь уже поворачивал назад, медленно отползал, укрываясь от пуль за межой. Снова у Тимошкина закипела злость к этому человеку — было ясно, что погнать его вперед можно, только угрожая оружием.
Подхватив автомат, он перескочил межу и растянулся на снегу рядом с Блищинским. Тот настороженными, полными испуга глазами взглянул на бойца, но не увидел того, что хотел увидеть.
— Вперед! — скрипнув зубами, приказал Тимошкин и одной рукой, как пистолет, наставил на него автомат. — Вперед! — От злости его голос сорвался на крик.
Блищинский медленно отвел от бойца унылый взгляд, что-то проворчал и, неуклюже вихляя задом, пополз вдоль межи. Тимошкин, задыхаясь от снежного вихря, поднятого телом писаря, полз следом. Ползти было тяжело и неловко, хотелось вскочить и бежать, но он не хотел рисковать, тем более что под пулями гнать вперед Блищинского, видно, не удалось бы. И боец изо всех сил старался не отставать от сержанта и, если тот останавливался, автоматом толкал в подошвы его валенок. Писарь, не оглядываясь, понимал, что от него требуется, и неохотно двигался дальше.
Наконец они добрались до овражка. Пока они ползли вдоль межи, Тимошкин не мог видеть Ивана. Теперь он взглянул на друга — тот тоже добрался до оврага и обессиленно шевелился на противоположном его склоне. Рядом с бойцом, вдавленный в снег, лежал автомат.
Блищинский еще полз, весь вывалянный в снегу, а Тимошкин уже не мог удержаться — вскочил и сбежал в овражек. Немцы, кажется, тут не видели их и перестали стрелять. Снег в овражке был глубокий, ноги проваливались в снег до самых колен. Опираясь на автомат, Тимошкин вскарабкался по отлогому склону и, тяжело дыша, подбежал к Ивану.
— Зачем же ты шел, Ваня? — еле переводя дыхание, просипел он.
Щербак хотел приподняться, но только стиснул зубы и, превозмогая боль, тихо сказал:
— Ладно, ничего. Перевяжи как-нибудь…
Одной рукой он прикоснулся к бедру — на ватных штанах возле кармана темнело мокрое пятно, и из рваной дыры торчал окровавленный клок ваты.
Хлопоча возле друга, Тимошкин неосторожно высунулся из овражка, и с хутора снова затрещала очередь. Несколько пуль, ударившись в голый, вылизанный ветром бугор, землей и снегом брызнули в лица бойцов, Тимошкин сплюнул и, пригибаясь, непослушной окоченевшей рукой расстегивал одежду Ивана. Он очень спешил, стараясь сладить с тугими петлями, и его сердце бешено колотилось в груди.
— Блищинский, быстрей! — крикнул Тимошкин писарю, который неуклюже и явно не торопясь выбирался из сугроба в овражке. Наконец он опасливо взобрался на склон.
— Рви рубашку! — крикнул Тимошкин.
Блищинский недоуменно замигал острыми глазками, не понимая, что от него требуется, и тогда Тимошкин, выругавшись, со злостью объяснил ему. Сержант положил автомат, дрожащими руками вытянул из-под шинели край своей нижней рубашки, с треском отодрал от нее полосу снизу. Склонившись над Щербаком, они начали перевязывать его окровавленное бедро. Крови было много, она сочилась и сочилась из раны, заливая одежду, и Тимошкин подумал тогда, что все это добром для них не кончится.
Они перевязали наводчика, хоть и не совсем удачно, так как спешили и очень мерзли руки. Иван, видимо, сильно страдал, но терпел, сжав зубы и затаив в глубине своих всегда серьезных глаз боль и тревогу. Почерневшее, заросшее рыжей щетиной лицо Блищинского было искажено страхом, уголки его губ при виде крови брезгливо морщились.
Надо было спасаться, и теперь спасение Тимошкин видел там, у скирды. Они подхватили Щербака — под мышки и за ноги — и осторожно спустились в овражек. Иван застонал, лицо его вдруг побледнело, но он все же умолк, видимо приготовившись терпеливо выдержать все испытания.
Ступая в глубокие, еще свежие свои следы, они перетащили его на противоположную сторону, — дальше надо было ползти.
8
Это был нескончаемо долгий путь, он отнял у них последние силы.
Неизвестно, сколько времени они ползли, но, когда добрались до скирды, зимнее солнце уже сошло с небосвода. Сквозь разорванные тучи, как подтаявшая льдинка, блестел краешек месяца, а они, мокрые от холодного пота, лежали возле скирды и хрипло, обессиленно дышали. Щербак, видимо, очень страдал. Лицо его сильно осунулось, стало серым, глаза запали, он прикрыл их посиневшими веками и тихо стонал. Тимошкин вытянулся рядом, не в силах уже ползти под застрешек и не в состоянии сладить с бешено бьющимся сердцем. В раненой руке со сползшим бинтом что-то нестерпимо дергало, словно нарывало. Изморенный Блищинский сидел под скирдой и тупо глядел на хутор. Они совершенно не знали, что делать дальше…
В тот момент, когда от усталости мутилось в глазах и все на свете казалось далеким и безразличным, послышался испуганный голос Блищинского:
— Немцы!!!
Это было самое страшное. Но уже столько было перенесено за последние дни, столько выстрадано, что эта страшная весть не испугом, а только щемящей тоской отозвалась в сердце. Тимошкин повернулся и, пересиливая в себе слабость, сел на снегу. Со стороны хутора, вдоль посадки, наверное по их свежим следам, один за другим шли немцы.
Блищинский с неожиданной ловкостью подхватил автомат и спрятался за скирдой. В снегу завозился Щербак. Он приподнялся на руках, прикусил губу и всмотрелся в потемневший простор.
— Володя, за скирду! — страдальчески морщась, сказал он, и Тимошкин почувствовал, что выбора уже не осталось и им предстоит только одно — драться.
Кое-как поднявшись, он подал здоровую руку Ивану и помог ему заползти за угол скирды.
Но, говорят, беда не приходит одна. Не успели они добраться к застрешку, как новая тревога охватила Тимошкина. В засыпанной снегом соломе очень уж отчужденно и безжизненно желтело лицо Андреева. Тимошкин бросился к майору, встряхнул его за плечо, но ни одним движением, ни одним звуком тот не отозвался. Тогда, вырывая пуговицы, Тимошкин расстегнул его шинель, припал ухом к широкой остывшей груди и, не веря себе, понял, что жизнь уже покинула этого человека. Дрогнувшим голосом он сказал об этом Щербаку.
Немцы между тем быстро приближались, — всего их было двенадцать. Один почему-то отстал, пригнулся, покопался в снегу, потом бегом догнал передних. Сбоку от них, за хутором, кажется безразличное ко всему в этом поле, заходило красное, холодное солнце. Ветер постепенно утихал, и поземка к ночи унималась. Щербак прижался к соломе, все больше бледнея, и, видимо, чтобы сдержать стон, крепко сжимал челюсти. У Блищинского нервно дрожал подбородок, он притих и растерянным взглядом шарил по сторонам.
Надо было готовиться к бою. Щербак, обернувшись, раздраженно прикрикнул:
— Ну, что сбились? Тимошкин — под коня!.. Ты, писарь, по ту сторону. И не спешить!
Блищинский, пригнувшись, молча шмыгнул за скирду. Тимошкин вышел из-под застрешка и начал пристраиваться в снегу, возле конского трупа. Щербак, лежа на соломе, взял автомат.
— Эх, черт!.. Закурить бы! — тихо проговорил он.
Как всегда в минуту приближения опасности, ему хотелось курить. Обычно в такой момент Тимошкин свертывал цигарку, прикуривал и совал ее в зубы товарищу, а тот, не отрываясь от прицела, наводил пушку по пехоте или танкам. Теперь же курева у них не было, и Щербак с досадой выругался.
Они замерли и ждали. Шансов выйти живыми из этого боя у них было мало. Немцы вряд ли будут рваться к скирде, но огня не пожалеют, в этом все трое были уверены. Плохо, что мало было патронов — всего по диску на автомат. Однако другого выхода у них не было. Немцы уже повернули от посадки и, охватывая скирду подковой, начали расходиться по полю. Они еще не стреляли, но, видимо, чувствовали, что предстоит схватка, и, подходя к скирде, взяли оружие на изготовку.
— Подпустим ближе? — сказал Тимошкин.
Щербак кивнул головой. Говорить ему было трудно, он казался совсем измученным. У Тимошкина заскребло на душе.
Стало темнеть. В небе над хутором расплылась лимонная желтизна с багряной полосой у самой земли. Синеватые сумерки быстро закрывали даль, на зимнюю равнину опускалась ночь. На снегу, однако, хорошо были видны фигуры всех двенадцати немцев, хотя лица их уже скрадывал мрак. В середине цепь была реже, а на флангах заметно сгущалась, — наверно, крайние побаивались и невольно жались к остальным.
И вот, не замедляя шага, кто-то из них дал первую автоматную очередь. В бочке возле скирды гулко звякнула пуля; срикошетив, она сыпанула снегом, и Тимошкин придвинулся ближе к заснеженному трупу лошади. В десяти шагах, сжав автомат, лежал Иван. Ветер вихрил над ним перемешанную с мякиной снежную пыль.
Немцы ударили из автоматов. Очереди гулко затрещали в вечерней тишине, пули беспощадно секли скирду. Соломенная труха густо запорошила с подветренной стороны нетронутый снежный наст. Тимошкин прижался головой к лошадиному брюху и напряженно ждал, когда хоть немного ослабеет этот первый огневой напор.
Но он ослабел не скоро. И только когда немцы, по-видимому расстреляв первые магазины, начали менять их, стало несколько тише. Тимошкин схватился за автомат — гитлеровцы были совсем близко, длинной изогнутой цепью они охватывали скирду. Одни бежали, другие торопливо шагали с подоткнутыми под ремни полами шинелей, в касках или зимних, с длинными козырьками шапках. Тимошкин взглянул на Ивана, — полный терпеливого ожидания, тот лежал под скирдой.
— Рус, сдавайсь! — донесся с поля далекий, чужой, враждебный голос. Сразу же закричали и другие, и с полминуты еще слышалось:
— Рус, сдавайсь!
— Еван!.. Капут!
— Рус капут! Сдавайсь!
Кто знает почему, не так их огонь, как эти злобные выкрики леденящей тоской захлестнули сердце Тимошкина. Ему показалось, что уже нет выхода, что спастись невозможно, и остается только или умереть, или сдаться в плен. Но ведь сколько они уже насмотрелись и наслышались о плене, — он был для бойцов хуже самой мучительной смерти.
И тогда, чтобы разом пресечь отчаяние в себе, Тимошкин, не очень целясь, длинно полоснул по цепи. Потом, уперев магазин в замерзшую лошадиную лопатку, выпустил несколько коротких и частых очередей. Немцы встрепенулись, кто-то рванулся вперед, некоторые попадали в снег, и снова в сплошной трескотне захлебнулись их автоматы.
И все-таки уничтожить бойцов было не так-то легко. Скирда и небольшие сугробы снега перед ней неплохо защищали от прицельного огня. Немцы же были видны как на ладони, ни один из них не мог где-либо укрыться, и если бы ребята имели больше патронов, то, возможно, им удалось бы отбиться.
Но патронов было ничтожно мало для долгого боя, и через некоторое время Тимошкин испугался, подумав, что магазин вот-вот опустеет. Щербак перестал стрелять еще раньше. Немцы тоже заметно притихли, только каких-нибудь два автомата с их стороны беспорядочно сыпали пулями — в снег, в скирду, в воздух над ними. Запахло дымом. Горело где-то в застрешке, в котором они недавно укрывались, и ветер стлал по земле горький удушливый дым. В этом дыму, кашляя, заворошился Щербак.
— Володька! — позвал он. — Где писарь?
Тимошкин приподнял голову и прислушался, но за скирдой ничего не было слышно — ни движения, ни выстрелов, — кажется, там что-то случилось. У Щербака, видимо, уже поостыла первая злость, и он забеспокоился.
— Ползи туда. Может, ранили, — морщась от боли, сказал он.
Скирда густо дымила, но огня еще не было. Немцы лежали в поле. Двое из них, наверное, раненые, покинув цепь, потянулись к посадке.
Прихватив автомат, Тимошкин пополз за скирду. Тут было несколько тише, и можно было приподняться. В это время что-то дернуло на голове его шапку. Тимошкин оглянулся, сорвал ее с головы — из двух свежих дыр торчала вата. Он снова надвинул ее и пополз дальше.
Но где же Блищинский? Тимошкин заполз за скирду, куда полчаса назад отправился Гришка, огляделся по сторонам, однако нигде не увидел его. Некоторое время он растерянно лежал на снегу, не зная, что и подумать. Но вот совсем близко от скирды он заметил следы. Широкие шаги человека в немецких, подшитых кожею валенках терялись в ближних кустах виноградника.
Вот оно что!
Мгновенно все стало ясным. Тимошкин даже застонал от бессильной ярости. Как это он недосмотрел? Как не предвидел? Почему он не приполз сюда минутой раньше? Если бы хоть издали заметил, как удирал этот гад, то, не глядя на Ивана и на огонь гитлеровцев, бросился бы догонять его. Но он опоздал, и Блищинского уже не было видно.
За несколько коротких минут, пока Тимошкин лежал здесь под пулями, вереница горестных мыслей пронеслась в его голове.
«Подлый, ничтожный человек! Почему я не застрелил его раньше? Почему столько терпел его, не желая с ним связываться? И вот благодарность за все!.. Хотя чего было ожидать!..»
Обида и боль сжимали сердце бойца от сознания того, что Блищинский так вероломно обманул их и тем обрек на смерть. А теперь он спасется, выживет, дождется светлого дня и клещом вопьется в новую, послевоенную жизнь. На его груди будут висеть боевые медали, в карманах будут лежать документы, которые дадут ему права на привилегии, он будет проповедовать то, во что сам не верит. Будет делать карьеру.
Распластавшись на снегу, Тимошкин страстно жаждал отомстить Блищинскому. Правда, он не знал еще, что сделал бы с писарем: может, застрелил бы его, а может, только избил, ибо — он понимал — жаловаться по закону на этого выродка было не за что. Разве он выполнял с ними боевую задачу или изменил Родине? Он бессовестно бросил их тут, как вчера бросил майора, но он вынесет к своим его сумку с неизвестно какими бумагами, припишет себе какое-нибудь геройство, да еще наклевещет на них, оставивших пушку. Худшего невозможно было себе представить. Все в Тимошкине горело ненавистью, и он поклялся, если только выживет, во что бы то ни стало найти писаря и разоблачить его.
Неизвестно, сколько времени они ползли, но, когда добрались до скирды, зимнее солнце уже сошло с небосвода. Сквозь разорванные тучи, как подтаявшая льдинка, блестел краешек месяца, а они, мокрые от холодного пота, лежали возле скирды и хрипло, обессиленно дышали. Щербак, видимо, очень страдал. Лицо его сильно осунулось, стало серым, глаза запали, он прикрыл их посиневшими веками и тихо стонал. Тимошкин вытянулся рядом, не в силах уже ползти под застрешек и не в состоянии сладить с бешено бьющимся сердцем. В раненой руке со сползшим бинтом что-то нестерпимо дергало, словно нарывало. Изморенный Блищинский сидел под скирдой и тупо глядел на хутор. Они совершенно не знали, что делать дальше…
В тот момент, когда от усталости мутилось в глазах и все на свете казалось далеким и безразличным, послышался испуганный голос Блищинского:
— Немцы!!!
Это было самое страшное. Но уже столько было перенесено за последние дни, столько выстрадано, что эта страшная весть не испугом, а только щемящей тоской отозвалась в сердце. Тимошкин повернулся и, пересиливая в себе слабость, сел на снегу. Со стороны хутора, вдоль посадки, наверное по их свежим следам, один за другим шли немцы.
Блищинский с неожиданной ловкостью подхватил автомат и спрятался за скирдой. В снегу завозился Щербак. Он приподнялся на руках, прикусил губу и всмотрелся в потемневший простор.
— Володя, за скирду! — страдальчески морщась, сказал он, и Тимошкин почувствовал, что выбора уже не осталось и им предстоит только одно — драться.
Кое-как поднявшись, он подал здоровую руку Ивану и помог ему заползти за угол скирды.
Но, говорят, беда не приходит одна. Не успели они добраться к застрешку, как новая тревога охватила Тимошкина. В засыпанной снегом соломе очень уж отчужденно и безжизненно желтело лицо Андреева. Тимошкин бросился к майору, встряхнул его за плечо, но ни одним движением, ни одним звуком тот не отозвался. Тогда, вырывая пуговицы, Тимошкин расстегнул его шинель, припал ухом к широкой остывшей груди и, не веря себе, понял, что жизнь уже покинула этого человека. Дрогнувшим голосом он сказал об этом Щербаку.
Немцы между тем быстро приближались, — всего их было двенадцать. Один почему-то отстал, пригнулся, покопался в снегу, потом бегом догнал передних. Сбоку от них, за хутором, кажется безразличное ко всему в этом поле, заходило красное, холодное солнце. Ветер постепенно утихал, и поземка к ночи унималась. Щербак прижался к соломе, все больше бледнея, и, видимо, чтобы сдержать стон, крепко сжимал челюсти. У Блищинского нервно дрожал подбородок, он притих и растерянным взглядом шарил по сторонам.
Надо было готовиться к бою. Щербак, обернувшись, раздраженно прикрикнул:
— Ну, что сбились? Тимошкин — под коня!.. Ты, писарь, по ту сторону. И не спешить!
Блищинский, пригнувшись, молча шмыгнул за скирду. Тимошкин вышел из-под застрешка и начал пристраиваться в снегу, возле конского трупа. Щербак, лежа на соломе, взял автомат.
— Эх, черт!.. Закурить бы! — тихо проговорил он.
Как всегда в минуту приближения опасности, ему хотелось курить. Обычно в такой момент Тимошкин свертывал цигарку, прикуривал и совал ее в зубы товарищу, а тот, не отрываясь от прицела, наводил пушку по пехоте или танкам. Теперь же курева у них не было, и Щербак с досадой выругался.
Они замерли и ждали. Шансов выйти живыми из этого боя у них было мало. Немцы вряд ли будут рваться к скирде, но огня не пожалеют, в этом все трое были уверены. Плохо, что мало было патронов — всего по диску на автомат. Однако другого выхода у них не было. Немцы уже повернули от посадки и, охватывая скирду подковой, начали расходиться по полю. Они еще не стреляли, но, видимо, чувствовали, что предстоит схватка, и, подходя к скирде, взяли оружие на изготовку.
— Подпустим ближе? — сказал Тимошкин.
Щербак кивнул головой. Говорить ему было трудно, он казался совсем измученным. У Тимошкина заскребло на душе.
Стало темнеть. В небе над хутором расплылась лимонная желтизна с багряной полосой у самой земли. Синеватые сумерки быстро закрывали даль, на зимнюю равнину опускалась ночь. На снегу, однако, хорошо были видны фигуры всех двенадцати немцев, хотя лица их уже скрадывал мрак. В середине цепь была реже, а на флангах заметно сгущалась, — наверно, крайние побаивались и невольно жались к остальным.
И вот, не замедляя шага, кто-то из них дал первую автоматную очередь. В бочке возле скирды гулко звякнула пуля; срикошетив, она сыпанула снегом, и Тимошкин придвинулся ближе к заснеженному трупу лошади. В десяти шагах, сжав автомат, лежал Иван. Ветер вихрил над ним перемешанную с мякиной снежную пыль.
Немцы ударили из автоматов. Очереди гулко затрещали в вечерней тишине, пули беспощадно секли скирду. Соломенная труха густо запорошила с подветренной стороны нетронутый снежный наст. Тимошкин прижался головой к лошадиному брюху и напряженно ждал, когда хоть немного ослабеет этот первый огневой напор.
Но он ослабел не скоро. И только когда немцы, по-видимому расстреляв первые магазины, начали менять их, стало несколько тише. Тимошкин схватился за автомат — гитлеровцы были совсем близко, длинной изогнутой цепью они охватывали скирду. Одни бежали, другие торопливо шагали с подоткнутыми под ремни полами шинелей, в касках или зимних, с длинными козырьками шапках. Тимошкин взглянул на Ивана, — полный терпеливого ожидания, тот лежал под скирдой.
— Рус, сдавайсь! — донесся с поля далекий, чужой, враждебный голос. Сразу же закричали и другие, и с полминуты еще слышалось:
— Рус, сдавайсь!
— Еван!.. Капут!
— Рус капут! Сдавайсь!
Кто знает почему, не так их огонь, как эти злобные выкрики леденящей тоской захлестнули сердце Тимошкина. Ему показалось, что уже нет выхода, что спастись невозможно, и остается только или умереть, или сдаться в плен. Но ведь сколько они уже насмотрелись и наслышались о плене, — он был для бойцов хуже самой мучительной смерти.
И тогда, чтобы разом пресечь отчаяние в себе, Тимошкин, не очень целясь, длинно полоснул по цепи. Потом, уперев магазин в замерзшую лошадиную лопатку, выпустил несколько коротких и частых очередей. Немцы встрепенулись, кто-то рванулся вперед, некоторые попадали в снег, и снова в сплошной трескотне захлебнулись их автоматы.
И все-таки уничтожить бойцов было не так-то легко. Скирда и небольшие сугробы снега перед ней неплохо защищали от прицельного огня. Немцы же были видны как на ладони, ни один из них не мог где-либо укрыться, и если бы ребята имели больше патронов, то, возможно, им удалось бы отбиться.
Но патронов было ничтожно мало для долгого боя, и через некоторое время Тимошкин испугался, подумав, что магазин вот-вот опустеет. Щербак перестал стрелять еще раньше. Немцы тоже заметно притихли, только каких-нибудь два автомата с их стороны беспорядочно сыпали пулями — в снег, в скирду, в воздух над ними. Запахло дымом. Горело где-то в застрешке, в котором они недавно укрывались, и ветер стлал по земле горький удушливый дым. В этом дыму, кашляя, заворошился Щербак.
— Володька! — позвал он. — Где писарь?
Тимошкин приподнял голову и прислушался, но за скирдой ничего не было слышно — ни движения, ни выстрелов, — кажется, там что-то случилось. У Щербака, видимо, уже поостыла первая злость, и он забеспокоился.
— Ползи туда. Может, ранили, — морщась от боли, сказал он.
Скирда густо дымила, но огня еще не было. Немцы лежали в поле. Двое из них, наверное, раненые, покинув цепь, потянулись к посадке.
Прихватив автомат, Тимошкин пополз за скирду. Тут было несколько тише, и можно было приподняться. В это время что-то дернуло на голове его шапку. Тимошкин оглянулся, сорвал ее с головы — из двух свежих дыр торчала вата. Он снова надвинул ее и пополз дальше.
Но где же Блищинский? Тимошкин заполз за скирду, куда полчаса назад отправился Гришка, огляделся по сторонам, однако нигде не увидел его. Некоторое время он растерянно лежал на снегу, не зная, что и подумать. Но вот совсем близко от скирды он заметил следы. Широкие шаги человека в немецких, подшитых кожею валенках терялись в ближних кустах виноградника.
Вот оно что!
Мгновенно все стало ясным. Тимошкин даже застонал от бессильной ярости. Как это он недосмотрел? Как не предвидел? Почему он не приполз сюда минутой раньше? Если бы хоть издали заметил, как удирал этот гад, то, не глядя на Ивана и на огонь гитлеровцев, бросился бы догонять его. Но он опоздал, и Блищинского уже не было видно.
За несколько коротких минут, пока Тимошкин лежал здесь под пулями, вереница горестных мыслей пронеслась в его голове.
«Подлый, ничтожный человек! Почему я не застрелил его раньше? Почему столько терпел его, не желая с ним связываться? И вот благодарность за все!.. Хотя чего было ожидать!..»
Обида и боль сжимали сердце бойца от сознания того, что Блищинский так вероломно обманул их и тем обрек на смерть. А теперь он спасется, выживет, дождется светлого дня и клещом вопьется в новую, послевоенную жизнь. На его груди будут висеть боевые медали, в карманах будут лежать документы, которые дадут ему права на привилегии, он будет проповедовать то, во что сам не верит. Будет делать карьеру.
Распластавшись на снегу, Тимошкин страстно жаждал отомстить Блищинскому. Правда, он не знал еще, что сделал бы с писарем: может, застрелил бы его, а может, только избил, ибо — он понимал — жаловаться по закону на этого выродка было не за что. Разве он выполнял с ними боевую задачу или изменил Родине? Он бессовестно бросил их тут, как вчера бросил майора, но он вынесет к своим его сумку с неизвестно какими бумагами, припишет себе какое-нибудь геройство, да еще наклевещет на них, оставивших пушку. Худшего невозможно было себе представить. Все в Тимошкине горело ненавистью, и он поклялся, если только выживет, во что бы то ни стало найти писаря и разоблачить его.