Страница:
Ошибки, однако, не произошло. В тесной заводской конторе с зарешеченными окнами недовольный усатый начальник в белой толстовке, подпоясанной узеньким, со множеством бляшек ремешком, проверил его документы и повел через залитый мазутом двор на заводские зады. Завод был большой, они шли долго, протиснулись узким проходом между двумя стенами, перелезли гору ржавой арматуры и в углу возле трансформаторной будки остановились. У забора стояла его «красавица», его полуторка знаменитой горьковской марки «ГАЗ-АА».
Увидев ее, Буров опешил, у него отнялся язык, он не мог вымолвить ни слова. Наверно, почувствовав его настроение, дядька в толстовке с наигранной бодростью бросил: «Вот, прошу любить и жаловать, ваше авто. Налаживайте и поезжайте», — и пошел в свою контору. А Буров в растерянности стоял на месте
— такого он не предвидел. Это был не автомобиль — это был автомобильный труп, рухлядь, груда покореженного металла и переломанного дерева.
Буров тогда едва не расплакался от горя и разочарования. Думая, что никуда ему отсюда не тронуться, что это ломье можно разве что порезать автогеном и сдать в утиль, он поднял половинку капота, осмотрел замасленный двигатель. Свечи, однако, все были на месте, в радиаторе что-то плескалось, в бензобаке тоже. Он вставил рукоятку в храповик коленвала, сильно крутанул раз, другой, третий… И, к его удивлению, на четвертом или пятом рывке двигатель подхватил обороты, зачихал. Буров торопливо потянул рычажок дросселей, и поршни заработали живее, похоже, двигатель завелся. Только его шоферская радость оказалась преждевременной: скоро обороты начали падать, двигатель затрясся, задергался и затих. И, сколько потом Буров ни вертел заводной рукояткой, как ни дергал дроссель, двигатель упрямо молчал, с ним решительно ничего нельзя было сделать.
Весь тот день до вечера он провозился с машиной, покачал колеса, прибрал кабину. На исходе дня пошел в контору просить какую-нибудь машину, чтобы отбуксировать полуторку в район. В конторе не было главного начальника, да и кончался рабочий день, усталый и голодный, он переночевал на ободранном сиденье в кабине, и только назавтра утром подъехал четырехтонный «ЯС», который и взял его на буксир. Пока они выезжали из города и затем ползли по шоссе, Буров взмок за рулем своей доходяги — от усталости и волнения. Хорошо, что буксирный трос был подходящей длины и ему как-то удалось не ткнуться в задний борт «ЯСа». После обеда он подъехал к широко распахнутым воротам райповского склада и, выбравшись из кабины, едва удержался на ногах.
Все долгое лето Буров возился с машиной: разобрал ее до последнего винтика — и двигатель, и ходовую часть; перебрал все узлы, чистил, регулировал, смазывал. Плохо, однако, что добрая половина деталей ни к черту не годилась по старости и из-за износа, надо было менять, но где было взять новые? Несколько раз за лето он ездил в Витебск, все на тот же станкостроительный, мотался в Оршу к знакомому железнодорожному начальнику, заменил задний мост, который райпо раздобыло где-то в погранотряде за Полоцком. Мост этот тоже оказался далеко не новым, но все-таки новее его, совершенно разбитого. Полмесяца он притирал клапана, паял радиатор и ладил тормоза. Когда двигатель и ходовая часть были приведены в порядок, настала очередь кабины и кузова, но это было полегче остального, тут он обошелся подручным материалом. Заделавшись на неделю столяром, отремонтировал кузов хорошо подогнанными досками, а кабину обил цинковой жестью, листов пять которой отодрал с крыши местечкового кляштора (Пристройка к костелу — Прим. автора) при закрытом костеле, который давно уже курочили люди. Оставалось покрасить машину, но нигде не удавалось достать масляной краски, и он месяц ездил в таком страхолюдном виде — с цинковой кабиной и пестрым кузовом. Только поздней осенью за два мешка капусты раздобыл на станции полведра желтой краски и выкрасил полуторку. Получилась довольно приличная машина, которая потом за две зимы и два лета наездила не одну тысячу километров и, наверно, ездила бы и дальше, если бы не война.
На третий или четвертый день войны машину приказали отогнать на станцию, намереваясь погрузить на платформу и куда-то отправить. Буров отогнал, поставил ее на товарном дворе, больше он ничего не смог с нею сделать, потому что сам торопился с повесткой на сборный пункт. Но случилось так, что ни он не попал туда, куда его посылали из военкомата, ни его автомобиль не дождался погрузки. Немало послонявшись по страшным дорогам войны, он вынужден был через месяц возвратиться домой. Фронт далеко обогнал команду запасников, в которой маршировал Буров, местечко заняли немцы. Начальником над районом поставили недавнего бухгалтера Шалькевича, который стал называться бургомистром; поспешно организовали полицию, вольготно расположившуюся в новом здании районной больницы. Там же во дворе он увидел однажды и свою горемычную полуторку, на которой теперь разъезжали полицаи, а за ее рулем сидел младший Микитенок, учившийся в одной школе с Буровым, только на три класса ниже. Он и жил на соседней улице, и когда-то они вдвоем помогали дядьке Игнату ремонтировать его грузовик. Микитенок тоже увлекался техникой и перед войной выучился на шофера.
То, что его автомобиль оказался теперь в полиции, отняло у Бурова сон, он исхудал, перестал есть и даже разговаривать с матерью, которая всерьез обеспокоилась здоровьем сына. Но сын был здоров, он лишь неделями ломал себе голову над тем, как отомстить полиции, да и Микитенку тоже. Сотни вариантов отмщения перебрал он в мыслях, но все не годились: то мелкие были, то несерьезные, то вынуждали на огромный риск, то оказывались невозможными по выполнению. Он искал новые. И вот в декабре он уже знал точно, что сделает, надо было только выбрать подходящий момент. Этот Микитенок в будни и праздники пропадал в полиции, ночью машина стояла на больничном дворе под охраной. На дороге он сделать ей ничего не мог — в ее кузове всегда сидели полицаи с оружием наготове. В полиции была жесткая дисциплина, немцы умели наводить порядок, но Буров все же приметил, что Микитенок изредка заскакивает домой Машину тогда он оставлял возле калитки на улице или загонял в ворота. За воротами, конечно, она была недоступной, там, звякая цепью, бегал злой пес Цыган. А вот возле калитки…
Но нужно было темное время суток, чтобы его никто не заметил ни из окон, ни с улицы. И весь конец осени он следил по утрам за выездами полицаев, вечерами примечал, когда они возвращаются. Во дворе он пристроил к стене сарая удобную лестничку, чтобы при надобности скоренько взобраться на крышу и взглянуть через сад на соседнюю улицу и Микитенкову хату. Он давно уже приготовил удобный, на проволоке квач, чтобы достать из бака бензин, запасливо приберег полкоробка спичек. Однажды ранним вечером он вдруг увидел свою машину стоящей возле Микитенковой хаты. Но увидел поздно, пока обежал сараи и перелез через соседский тын, там уже появились люди — два полицая прикурили возле калитки, Микитенок завел машину, и они поехали. Он опоздал. В другой раз в кузове кто-то сидел, наверно, дожидался шофера, ненадолго забежавшего в хату. Зато в третий раз было самое время. Уже вечерело, он ужинал за столом на кухне, привычно поглядывая в окно, как вдруг между дворовых строений мелькнул приглушенный свет фар, и он сразу смекнул, что это Микитенок. Бросив на столе недоеденную картошку, он выскочил из хаты, подхватил в сенях квач, спички и по заснеженному, залитому помоями зауголью выбежал на огород, перелез через одну изгородь, вторую и из-за тына выглянул на улицу. Машина стояла посередине дороги напротив Микитенковой хаты, в двух окнах которой мерцал свет коптилки, и Буров решился. Он не столько понял, как инстинктивно почувствовал, что более удобного момента не будет. Этот самый удобный.
Бензобак был несколько прикрыт кабиной, из окон никто его видеть не мог. Заснеженная улица тонула в вечерних сумерках, хотя человек на ней был виден далеко, но прохожих не было. Буров с усилием повернул туговатую крышку бака (знал, та всегда отвинчивалась туго) и сунул туда свой обернутый паклей квач. Жаль, бензина оказалось немного, наверно, с половину бака, он вытянул в горловину квач и зажег спичку. Он волновался, первая спичка тут же потухла, потухла и вторая, тогда он взял их несколько вместе и зажег. Спички хорошо вспыхнули, резвое пламя полоснуло по стеклу, пыхнуло в лицо, опалив брови, но Буров уже выпустил все из рук и бросился к изгороди. Не оглядываясь, в огороде почувствовал, как сзади огненно взвихрилось, заверещало, ярко осветив улицу, стены хат; на снегу перед ним метнулась длинная тень, и он скрылся за угол. Запыхавшись, прибежал на свой двор и остановился возле поленницы — за садками и крышами пылал дымный пожар и слышались крики; это было зрелище, радостнее которого он не помнил в жизни.
Машина сгорела почти дотла, ремонтировать там было уже нечего, полицаи ее даже не сволокли с улицы, и закопченный остов ее оставался там до середины лета, потом куда-то исчез. Но Буров того уже не видел: в наступившей ночи, когда за ним пришли полицаи, он предусмотрительно укрылся в заброшенной сараюшке, а под утро огородами подался в Селицкую пущу. Там начался его новый жизненный этап, который как бы не окончился теперь вместе с жизнью в этом пристанционном лесу…
Буров лежал под высокой, голой до половины сосной, и Войтик какой-то тряпкой пытался перевязать его. Рана была плохая — похоже, разрывной пулей в бок, — крови вытекло много, Войтик в сутеми долго ковырялся под его одеждой, и Буров хрипловато постанывал, ругался:
— Чмур! Я же тебя послал наблюдать! А ты?
— А я и наблюдал. Что я, виноват, что они подкрались с другой стороны?
— искренне удивлялся Войтик.
— С другой…
Стоя на коленях, Войтик наконец обернул тряпкой окровавленный живот Бурова и подумал, что от такой перевязки толку будет немного. Надо бы какую-нибудь тряпку побольше, но где ее взять в безлюдном лесу? Он неприязненно взглянул на усталого потного Сущеню, молчаливо сидевшего рядом. От его спины под черной железнодорожной рубахой — видно было на холоде — исходил потный парок. Опершись рукой о мшаник, Сущеня подсыхал, выравнивал дыхание, уныло поглядывая на двух партизан. Те к нему не обращались, ни о чем не спрашивали, вроде чуждались даже, словно обижались на него за что-то. Но пока не стреляли и не гнали прочь. Ему же идти отсюда было некуда, и он сидел так, отдыхая и невесть чего дожидаясь. Правда, чувствовал он, Что еще может понадобиться: слабосильный Войтик вряд ли справится с тяжелораненым Буровым, наверно, надо будет помочь. Пожалуй, то же самое чувствовал и Войтик, который, перевязывая Бурова, все думал, что ему с ним делать, куда нести. И как нести?
— Ох и наделал ты… Ох и наделал! — стонал тем временем раненый.
— Это ты наделал, — вяло оправдывался Войтик. — На черта было лезть в сосняк!
— Что ты понимаешь, Войтик, — после непродолжительного молчания простонал Буров и, будто вспомнив что-то, спросил — Где Сущеня?
— Да вон сидит, — кивнул головой Войтик.
— Не трогай Сущеню, — четко проговорил Буров и умолк.
Войтик придержал дыхание, будто ожидая услышать от него и еще что-то, но, не дождавшись, недоуменно пожал узкими плечами.
— Пусть, мне что.. Только что командир скажет?
Буров на это уже не ответил, недобро притих на земле и лежал так, расслабленно вытянув длинные ноги в стоптанных кирзовых сапогах. Снятый с него ремень с наганом Войтик уже нацепил себе на поддевку и, похоже, не собирался снимать. Но Бурову, пожалуй, было не до нагана, кажется, он снова потерял сознание.
Посидев недолго, Войтик тревожно оглянулся.
— Ну а дальше что? Так и будем сидеть? Ждать, когда догонят и перестреляют, как кроликов, — проворчал он и поднялся на ноги. — А ну давай, взяли вдвоем..
С замедленной готовностью Сущеня встал, подошел к раненому Карабин Бурова лежал подле на мху, но теперь при Войтике он не решился его подобрать, и карабин подхватил Войтик. На плече у того уже висела длинная его «драгунка», сбоку свешивалась кобура с наганом. Наверно, многовато для одного человека собралось оружия, подумал Сущеня, но промолчал. Оружие теперь было не для него.
— Так! Взяли ..
Войтик наклонился к сапогам Бурова, Сущеня подхватил раненого под мышки, напрягся, снова взвалил на себя его обмякшее тело, и они потащились куда-то по притуманенному утреннему лесу, Уже совсем рассвело, проступило вверху серое мглистое небо, тревожно покачивались на ветру вершины сосен, голые ветви берез. Лес полнился бесприютным осенним шумом, временами затихал, чтобы вскоре опять завести свою безутешную песню. Было холодно. Все вокруг — редкие сосны, зеленые кусты можжевельника, голый тонкоствольный березняк, а также мягкий ковер беломошника внизу — набрякло влагой, источало неуютную осеннюю стылость. Даже хвойный сушняк под ногами похрустывал почти неслышно, едва хрупал на мокром мху, в редкой траве. Вокруг было тихо и пусто. Впрочем, Сущеня уже ничего не опасался, даже не оглядывался по сторонам, ему было достаточно того, что вокруг смотрел Войтик. Он же знал лишь одно — терпеливо тащить на себе безмолвного Бурова в его пропитавшейся влагой и кровью шинели. Изредка он прислушивался к прерывистому горячему дыханию на плече и думал: только бы он не помер. Сущеня не знал, почему тот так необходим ему, но он слышал, что Буров сказал Войтику, и, как утопающий за соломинку, ухватился теперь за его слова. Он обнаружил в них слабенькую надежду, которая, возможно, вывела бы его из западни. С какого-то момента он сжился с мыслью о гибели, жизнь для него стала недостижимой мечтой. Но наибольшей удачей было бы погибнуть по-человечески, не опоганив своей смертью жизнь самых дорогих для него людей
— Анели и сына. Об этом он исступленно думал все последние дни своего пребывания дома, продолжая инстинктивно заботиться о жизни, когда выбирал картошку, пилил дрова, даже когда топил баню. Но, оказывается, подсознательно и невольно в нем продолжала таиться глупая смешная надежда как-нибудь выжить, хотя бы с помощью чуда… По-видимому, чудо и произошло, его гибель странным образом не состоялась. Что будет дальше, Сущеня не представлял, но с этой ночи почувствовал, что в Бурове на равных сошлись как его гибель, так и его спасение.
Они долго брели так с раненым, неловко повисшим на плечах у Сущени. Буров был без сознания и с каждым километром становился все тяжелее. У Войтика уже отрывались руки, очень неудобно было управляться с ним без носилок. Но надо было тащить, не бросишь же раненого, хотя, знал Войтик, с такой раной Буров долго не протянет. Впрочем, теперь больше, чем Буров, его начинал беспокоить Сущеня: что ему делать с предателем? Правда, пока что тот ведет себя вроде нормально, безропотно тащит раненого, но куда вытащит? Вот в чем вопрос Войтик был родом из другого конца района, этого леса почти не знал. Вчера с Буровым он попал в эти места впервые и теперь на лесном бездорожье вовсе потерял ориентировку. Наверное, надо было спросить Сущеню, но не хотелось признаваться, что он не знает дороги. Хотя и идти вслепую тоже никуда не годилось. Так можно дождаться, что этот Сущеня приведет его прямо в полицейское логово, тогда уж конец обоим. И почему они не прикончили его в Мостище или на выгоне, возле речки, зачем потащились с ним в ночной лес? Но это все Буров, который за нелепую свою промашку расплачивается теперь кровью. Хотя и Сущеня — какой-то непонятный предатель: вынес беспомощного Бурова и даже не пытается убежать, бредет, куда, неизвестно. Наверно же, знает, что его ждет у партизан, но вот идет безропотно и безотказно.
Опять же, а что бы Войтик сделал один, без Сущени? Ситуация, ничего не скажешь, озабоченно думал Войтик. И он все озирался вокруг, пытаясь найти какой-нибудь признак — дерево или тропинку, — по которому было бы можно узнать их вчерашнюю дорогу в Мостище. Только ничего знакомого не попадалось в этом лесу, нескончаемо тянулся дикий сосновый бор, шумели, покачиваясь, деревья. Хорошо, что местность всюду была равнинная, без болот и оврагов. И тем не менее они скоро выдохлись. Наверное, в таком деле помощник из Войтика был неважный, мокрые сапоги раненого все выскальзывали из его ослабевших рук, Сущеня дергался с ношей на спине, пока, устало дыша, не прохрипел из-под Бурова:
— Вы киньте. Я сам…
Войтик и кинул. В самом деле, ему было достаточно двух тяжелых винтовок, нагана, он немало вымотался за эту ночь, к тому же с утра начал донимать желудок — напомнила о себе его застарелая язва. Молчала неделю, но вот разболелась. Но, видно, тревоги этой ночи еще не все кончились, чувствовал, еще они вылезут ему боком.
Идти самому, без ноши стало полегче, Войтик немного отдышался и вдруг в привычной лесной тишине уловил раскатистое эхо нескольких дальних выстрелов как раз в той стороне, куда они направлялись. Он остановился, хотел крикнуть Сущене, но тот сам, наверно, услышал стрельбу и стал, согнутый в три погибели под распластанным на спине Буровым.
— Где это? В Бабичах?
— Может, и в Бабичах, — шумно выдохнул Сущеня. «Черт возьми, — невесело подумал Войтик. — Если уж стреляют в Бабичах, так куда же тогда податься?..»
Наверно, то же почувствовал и Сущеня, который выше подвинул на себе ношу и шатко переступил на крепких, однако усталых ногах. Минуту спустя донеслось еще два выстрела, и все неопределенно затихло. Они недолго постояли, прислушиваясь, потом Войтик сделал несколько шагов вперед и молча указал рукой в лес — в сторону от донесшихся выстрелов.
Они снова пошли между сосен, по-прежнему чутко вслушиваясь в лесной шум. Куда они шли, теперь уже не знал ни Сущеня, ни Войтик. Скоро, однако, им попалась старая лесная просека, местами заросшая молодняком сосны и березы. Почва тут всюду была песчаная, без мха, идти по ней стало труднее, чем беломошником-бором, в песке вязли ноги. Сущеня то и дело останавливался, поправляя сползавшее тело Бурова. Буров сначала молчал, потом начал сильно стонать, и Сущеня остановился. Они бережно опустили Бурова наземь, Войтик озабоченно склонился над раненым.
— Опять закровенил…
Устало сбросив с себя обе винтовки, он сел на сухую, усыпанную хвоей землю. Недолго подумав, Сущеня на этот раз решительно стащил через голову свою черную железнодорожную рубаху, быстренько снял несвежую, застиранную майку.
— Э, уже ни черта не поможет, — недоверчиво сказал Войтик. — Там уже столько натекло…
И все же они снова распахнули на Бурове его шинель и стали перевязывать майкой его окровавленный бок. Чтобы та как-то держалась, вытащили из брюк узенький кожаный ремешок, перетянули им живот по майке. Но кровь все равно сочилась, заливая брюки, шинель, простреленную рубаху раненого.
— Мне, наверно, капец, — вдруг мучительно простонал Буров. — Не донесете…
Они не стали понапрасну обнадеживать раненого, сами знали не больше его. Они лишь молча посидели возле, отдыхая и напряженно обдумывая, как быть дальше, куда податься. И Войтик нашелся первым:
— Нужна повозка. А так, конечно…
Все размышляя о чем-то, он вглядывался вперед, в затуманенный проем узкой зарастающей просеки, с одной стороны которой высилась стена гладкоствольных сосен, а с другой и пониже кудряво зеленел молодой, сеянный рядами сосняк. Сосенки еще не выросли и наполовину, но все густо стремились вверх, образовав непролазную чащу. Наверно, там можно было укрыться — другого убежища в этом сквозном бору поблизости не было.
Только они взялись поднимать Бурова, как вдали снова забахало, да так густо и часто, что они недоуменно застыли. Несколько долгих минут в растерянности слушали, потом Войтик скомандовал:
— Давай быстро туда, в сосняк!
Вдвоем, задыхаясь, торопливо перенесли раненого на край чащи и, раздвигая плечами ее колючие недра, продрались еще шагов на двадцать. Тут в самом деле было укрытно и тихо; обнаружив небольшую прогалинку, опустили на мелкую травку измученного Бурова.
— Где это… стреляют? — тихим голосом спросил тот, не поднимая темных, запавших век.
— А черт их знает! — в сердцах бросил Войтик. — Где-то в той стороне.
— В Бабичах?
— Может, и в Бабичах. Но ты лежи. Вот расстараемся повозку, отвезем.
— Расстараетесь… — неопределенно проговорил Буров и опять обессиленно надолго затих.
Они молча уселись с двух сторон от него, напряженно вслушиваясь в лесные звуки. Но здесь ничего не было слышно. Тихо посвистывая ветвями, шумел на ветру сосняк да поблизости начала стрекотать сорока. Хоть бы не навела сдуру кого на эту полянку, опасливо подумал Войтик. Они уже порядком набродились по лесу, да и времени, наверное, прошло немало. В этот короткий день, знал Войтик, не заметишь, как утро перейдет в вечер. Наверно, надо было воспользоваться остатками дня и что-то предпринять для Бурова, а то в темноте да на незнакомой местности очень просто нарваться на беду. Надо было идти доставать повозку. Кто только пойдет?
— Сущеня, — сказал Войтик, — ты тут знаешь, где что. Где село, знаешь?
Сущеня озабоченно посмотрел в сосняк, послушал, прикинул.
— Так Бабичи там где-то. Под пущей.
— Это там, где стреляли?
— Ну.
— Тогда дуй за повозкой, — сказал Войтик. Сущеня поднялся, помедлил, вроде хотел что-то сказать на прощание. Но не успел он, пригнувшись, шагнуть в сосновую чащу, как его остановил Войтик.
— Нет, подожди. Пойду я, — решил он. — А ты сиди тут. Карауль.
— Хорошо, — послушно ответил Сущеня, опять усаживаясь у ног Бурова, возле разлапистой, с обвисшими ветвями сосенки.
Войтик тем временем стал собираться в дорогу: подобрал с земли карабин Бурова, закинул его за спину, взял в руки винтовку, глубже надвинул на голову свою черную кепку и подтянул ремень с кобурой. Он уже ступил было в чащу, как сзади подал голос Буров:
— Граната… А где граната?
Вялыми руками раненый ощупал опавшую грудь и притих в неподвижности. Войтик продолжительным взглядом посмотрел на Сущеню.
— Я не брал, — сказал Сущеня. — Может, потеряли ночью.
Буров поморщился, подумал и сказал, обращаясь к Войтику: «Ты отдай мой наган».
— Наган? На, возьми, конечно…
Вынув из кобуры черный милицейский наган, Войтик вложил его в протянутую руку Бурова, и тот сунул наган под себя. Ремень с кобурой остались на Войтике.
— Я постараюсь скоро, — бодро сказал Войтик. — Если недалеко.
Он исчез в сосняке, поблизости прошуршали и затихли хвойные ветки, и все вокруг смолкло. Сорока, слышно было, застрекотала в некотором отдалении, видно, погналась за Войтиком, и Сущеня подумал, что сороку, если привяжется, уже ничем не отгонишь. Но сорока теперь, пожалуй, не самое для него страшное
— страшнее, что будет с Буровым.
— Вот так, — выдохнул в тишине Буров. — И почему я тебя не застрелил в хате?
Он немощно подвигал бледными, бескровными губами и смолк, а Сущеня знобко передернул плечами — он уже отпотел, его спина под тонкой рубахой начала здорово зябнуть.
— Стрельнул бы тебя, сам бы жив-здоров был.
— Ну как же было в хате? — не согласился Сущеня. — Дите ведь там.
— Дите, да… А почему ты не убег, Сущеня? — спросил Буров и насторожился, полный болезненно напряженного внимания. Сущеня выдрал из земли клок травы, выбрал из нее сухую былинку, разломал ее пополам.
— Куда же мне было убегать?
— А к немцам?
— У немцев я уже был. Вот, гляди!
Решительно вздернув рубаху, он завернул ее, подставляя Бурову голую, исполосованную синими шрамами спину. Полураскрытыми глазами Буров взглянул на нее один только раз, потом веки его сомкнулись, и он замолчал надолго. А Сущеня рассеянно дергал подле себя клочья травы, тут же бросая их наземь.
— И ты меня нес? — наконец вымолвил Буров.
— Нес. А что же мне делать?
— Но ведь ты… Выдал. Тех троих.
— Я никого не выдавал! — вдруг приглушенным криком объявил Сущеня, вскочил на ноги и снова сел, уткнувшись лицом в рукава. Возможно, он даже заплакал, но скоро совладал с собой, грязными пальцами вытер покрасневшие глаза. — Я никого не выдавал, это меня выдали, — сказал он погодя. Буров затаил дыхание, слабо перебирал полу шинели окровавленными руками.
— А почему тебя… не повесили? Вместе с остальными? Сущеня ответил не сразу, как-то задумчиво выждал, вздохнул.
— Вот бы повесили, я бы им спасибо сказал. Нет, выпустили. Думал, снова возьмут. Не взяли. Две недели дома сидел — куда мне было податься? Теперь начал немного понимать, почему выпустили…
Это верно, теперь он начинал понимать. Но понимание это пришло постепенно, через множество предположений и примет проникая в его сознание, чтобы окончательно утвердиться вчера вместе с появлением вот этого Бурова, который теперь беспомощно лежал на земле и не мог понять чего-то в злосчастной судьбе Сущени. А тогда, как Сущеню перестали пытать в СД и доктор Гроссмайер после двух вполне милосердных допросов сказал, что выгонит его, если он такой беспросветный дурак, Сущеня, конечно же, не поверил. Дудки, думал он, чтоб его выгнали отсюда, повесят, как вчера повесили трех путевых рабочих. Разве что позже.
А тот в самом деле взял да прогнал…
Сущеня сызмалу знал за собой одну нелегкую особенность — будучи обиженным, он терял естественную способность противиться обиде, жаловаться или протестовать, он мог лишь заплакать, замкнуться, забиться в какой-нибудь закуток, обособиться от людей. Позже, когда подрос, мог выругаться, надуться, но не покаяться (если был виноват) или оправдываться (если был невиновен). Он сам не рад был этой особенности своего характера, и сколько натерпелся через нее, одному лишь ему известно. Хорошо еще, если рядом были друзья, которые знали его и при случае могли защитить. Если же ни друзей, ни свидетелей рядом не было, он все переносил молча. Доказывать, божиться, спорить или «брать горлом», как некоторые, было противно его существу, его лишь охватывала неодолимая тоска, которую он мучительно переживал наедине с собой.
Увидев ее, Буров опешил, у него отнялся язык, он не мог вымолвить ни слова. Наверно, почувствовав его настроение, дядька в толстовке с наигранной бодростью бросил: «Вот, прошу любить и жаловать, ваше авто. Налаживайте и поезжайте», — и пошел в свою контору. А Буров в растерянности стоял на месте
— такого он не предвидел. Это был не автомобиль — это был автомобильный труп, рухлядь, груда покореженного металла и переломанного дерева.
Буров тогда едва не расплакался от горя и разочарования. Думая, что никуда ему отсюда не тронуться, что это ломье можно разве что порезать автогеном и сдать в утиль, он поднял половинку капота, осмотрел замасленный двигатель. Свечи, однако, все были на месте, в радиаторе что-то плескалось, в бензобаке тоже. Он вставил рукоятку в храповик коленвала, сильно крутанул раз, другой, третий… И, к его удивлению, на четвертом или пятом рывке двигатель подхватил обороты, зачихал. Буров торопливо потянул рычажок дросселей, и поршни заработали живее, похоже, двигатель завелся. Только его шоферская радость оказалась преждевременной: скоро обороты начали падать, двигатель затрясся, задергался и затих. И, сколько потом Буров ни вертел заводной рукояткой, как ни дергал дроссель, двигатель упрямо молчал, с ним решительно ничего нельзя было сделать.
Весь тот день до вечера он провозился с машиной, покачал колеса, прибрал кабину. На исходе дня пошел в контору просить какую-нибудь машину, чтобы отбуксировать полуторку в район. В конторе не было главного начальника, да и кончался рабочий день, усталый и голодный, он переночевал на ободранном сиденье в кабине, и только назавтра утром подъехал четырехтонный «ЯС», который и взял его на буксир. Пока они выезжали из города и затем ползли по шоссе, Буров взмок за рулем своей доходяги — от усталости и волнения. Хорошо, что буксирный трос был подходящей длины и ему как-то удалось не ткнуться в задний борт «ЯСа». После обеда он подъехал к широко распахнутым воротам райповского склада и, выбравшись из кабины, едва удержался на ногах.
Все долгое лето Буров возился с машиной: разобрал ее до последнего винтика — и двигатель, и ходовую часть; перебрал все узлы, чистил, регулировал, смазывал. Плохо, однако, что добрая половина деталей ни к черту не годилась по старости и из-за износа, надо было менять, но где было взять новые? Несколько раз за лето он ездил в Витебск, все на тот же станкостроительный, мотался в Оршу к знакомому железнодорожному начальнику, заменил задний мост, который райпо раздобыло где-то в погранотряде за Полоцком. Мост этот тоже оказался далеко не новым, но все-таки новее его, совершенно разбитого. Полмесяца он притирал клапана, паял радиатор и ладил тормоза. Когда двигатель и ходовая часть были приведены в порядок, настала очередь кабины и кузова, но это было полегче остального, тут он обошелся подручным материалом. Заделавшись на неделю столяром, отремонтировал кузов хорошо подогнанными досками, а кабину обил цинковой жестью, листов пять которой отодрал с крыши местечкового кляштора (Пристройка к костелу — Прим. автора) при закрытом костеле, который давно уже курочили люди. Оставалось покрасить машину, но нигде не удавалось достать масляной краски, и он месяц ездил в таком страхолюдном виде — с цинковой кабиной и пестрым кузовом. Только поздней осенью за два мешка капусты раздобыл на станции полведра желтой краски и выкрасил полуторку. Получилась довольно приличная машина, которая потом за две зимы и два лета наездила не одну тысячу километров и, наверно, ездила бы и дальше, если бы не война.
На третий или четвертый день войны машину приказали отогнать на станцию, намереваясь погрузить на платформу и куда-то отправить. Буров отогнал, поставил ее на товарном дворе, больше он ничего не смог с нею сделать, потому что сам торопился с повесткой на сборный пункт. Но случилось так, что ни он не попал туда, куда его посылали из военкомата, ни его автомобиль не дождался погрузки. Немало послонявшись по страшным дорогам войны, он вынужден был через месяц возвратиться домой. Фронт далеко обогнал команду запасников, в которой маршировал Буров, местечко заняли немцы. Начальником над районом поставили недавнего бухгалтера Шалькевича, который стал называться бургомистром; поспешно организовали полицию, вольготно расположившуюся в новом здании районной больницы. Там же во дворе он увидел однажды и свою горемычную полуторку, на которой теперь разъезжали полицаи, а за ее рулем сидел младший Микитенок, учившийся в одной школе с Буровым, только на три класса ниже. Он и жил на соседней улице, и когда-то они вдвоем помогали дядьке Игнату ремонтировать его грузовик. Микитенок тоже увлекался техникой и перед войной выучился на шофера.
То, что его автомобиль оказался теперь в полиции, отняло у Бурова сон, он исхудал, перестал есть и даже разговаривать с матерью, которая всерьез обеспокоилась здоровьем сына. Но сын был здоров, он лишь неделями ломал себе голову над тем, как отомстить полиции, да и Микитенку тоже. Сотни вариантов отмщения перебрал он в мыслях, но все не годились: то мелкие были, то несерьезные, то вынуждали на огромный риск, то оказывались невозможными по выполнению. Он искал новые. И вот в декабре он уже знал точно, что сделает, надо было только выбрать подходящий момент. Этот Микитенок в будни и праздники пропадал в полиции, ночью машина стояла на больничном дворе под охраной. На дороге он сделать ей ничего не мог — в ее кузове всегда сидели полицаи с оружием наготове. В полиции была жесткая дисциплина, немцы умели наводить порядок, но Буров все же приметил, что Микитенок изредка заскакивает домой Машину тогда он оставлял возле калитки на улице или загонял в ворота. За воротами, конечно, она была недоступной, там, звякая цепью, бегал злой пес Цыган. А вот возле калитки…
Но нужно было темное время суток, чтобы его никто не заметил ни из окон, ни с улицы. И весь конец осени он следил по утрам за выездами полицаев, вечерами примечал, когда они возвращаются. Во дворе он пристроил к стене сарая удобную лестничку, чтобы при надобности скоренько взобраться на крышу и взглянуть через сад на соседнюю улицу и Микитенкову хату. Он давно уже приготовил удобный, на проволоке квач, чтобы достать из бака бензин, запасливо приберег полкоробка спичек. Однажды ранним вечером он вдруг увидел свою машину стоящей возле Микитенковой хаты. Но увидел поздно, пока обежал сараи и перелез через соседский тын, там уже появились люди — два полицая прикурили возле калитки, Микитенок завел машину, и они поехали. Он опоздал. В другой раз в кузове кто-то сидел, наверно, дожидался шофера, ненадолго забежавшего в хату. Зато в третий раз было самое время. Уже вечерело, он ужинал за столом на кухне, привычно поглядывая в окно, как вдруг между дворовых строений мелькнул приглушенный свет фар, и он сразу смекнул, что это Микитенок. Бросив на столе недоеденную картошку, он выскочил из хаты, подхватил в сенях квач, спички и по заснеженному, залитому помоями зауголью выбежал на огород, перелез через одну изгородь, вторую и из-за тына выглянул на улицу. Машина стояла посередине дороги напротив Микитенковой хаты, в двух окнах которой мерцал свет коптилки, и Буров решился. Он не столько понял, как инстинктивно почувствовал, что более удобного момента не будет. Этот самый удобный.
Бензобак был несколько прикрыт кабиной, из окон никто его видеть не мог. Заснеженная улица тонула в вечерних сумерках, хотя человек на ней был виден далеко, но прохожих не было. Буров с усилием повернул туговатую крышку бака (знал, та всегда отвинчивалась туго) и сунул туда свой обернутый паклей квач. Жаль, бензина оказалось немного, наверно, с половину бака, он вытянул в горловину квач и зажег спичку. Он волновался, первая спичка тут же потухла, потухла и вторая, тогда он взял их несколько вместе и зажег. Спички хорошо вспыхнули, резвое пламя полоснуло по стеклу, пыхнуло в лицо, опалив брови, но Буров уже выпустил все из рук и бросился к изгороди. Не оглядываясь, в огороде почувствовал, как сзади огненно взвихрилось, заверещало, ярко осветив улицу, стены хат; на снегу перед ним метнулась длинная тень, и он скрылся за угол. Запыхавшись, прибежал на свой двор и остановился возле поленницы — за садками и крышами пылал дымный пожар и слышались крики; это было зрелище, радостнее которого он не помнил в жизни.
Машина сгорела почти дотла, ремонтировать там было уже нечего, полицаи ее даже не сволокли с улицы, и закопченный остов ее оставался там до середины лета, потом куда-то исчез. Но Буров того уже не видел: в наступившей ночи, когда за ним пришли полицаи, он предусмотрительно укрылся в заброшенной сараюшке, а под утро огородами подался в Селицкую пущу. Там начался его новый жизненный этап, который как бы не окончился теперь вместе с жизнью в этом пристанционном лесу…
Буров лежал под высокой, голой до половины сосной, и Войтик какой-то тряпкой пытался перевязать его. Рана была плохая — похоже, разрывной пулей в бок, — крови вытекло много, Войтик в сутеми долго ковырялся под его одеждой, и Буров хрипловато постанывал, ругался:
— Чмур! Я же тебя послал наблюдать! А ты?
— А я и наблюдал. Что я, виноват, что они подкрались с другой стороны?
— искренне удивлялся Войтик.
— С другой…
Стоя на коленях, Войтик наконец обернул тряпкой окровавленный живот Бурова и подумал, что от такой перевязки толку будет немного. Надо бы какую-нибудь тряпку побольше, но где ее взять в безлюдном лесу? Он неприязненно взглянул на усталого потного Сущеню, молчаливо сидевшего рядом. От его спины под черной железнодорожной рубахой — видно было на холоде — исходил потный парок. Опершись рукой о мшаник, Сущеня подсыхал, выравнивал дыхание, уныло поглядывая на двух партизан. Те к нему не обращались, ни о чем не спрашивали, вроде чуждались даже, словно обижались на него за что-то. Но пока не стреляли и не гнали прочь. Ему же идти отсюда было некуда, и он сидел так, отдыхая и невесть чего дожидаясь. Правда, чувствовал он, Что еще может понадобиться: слабосильный Войтик вряд ли справится с тяжелораненым Буровым, наверно, надо будет помочь. Пожалуй, то же самое чувствовал и Войтик, который, перевязывая Бурова, все думал, что ему с ним делать, куда нести. И как нести?
— Ох и наделал ты… Ох и наделал! — стонал тем временем раненый.
— Это ты наделал, — вяло оправдывался Войтик. — На черта было лезть в сосняк!
— Что ты понимаешь, Войтик, — после непродолжительного молчания простонал Буров и, будто вспомнив что-то, спросил — Где Сущеня?
— Да вон сидит, — кивнул головой Войтик.
— Не трогай Сущеню, — четко проговорил Буров и умолк.
Войтик придержал дыхание, будто ожидая услышать от него и еще что-то, но, не дождавшись, недоуменно пожал узкими плечами.
— Пусть, мне что.. Только что командир скажет?
Буров на это уже не ответил, недобро притих на земле и лежал так, расслабленно вытянув длинные ноги в стоптанных кирзовых сапогах. Снятый с него ремень с наганом Войтик уже нацепил себе на поддевку и, похоже, не собирался снимать. Но Бурову, пожалуй, было не до нагана, кажется, он снова потерял сознание.
Посидев недолго, Войтик тревожно оглянулся.
— Ну а дальше что? Так и будем сидеть? Ждать, когда догонят и перестреляют, как кроликов, — проворчал он и поднялся на ноги. — А ну давай, взяли вдвоем..
С замедленной готовностью Сущеня встал, подошел к раненому Карабин Бурова лежал подле на мху, но теперь при Войтике он не решился его подобрать, и карабин подхватил Войтик. На плече у того уже висела длинная его «драгунка», сбоку свешивалась кобура с наганом. Наверно, многовато для одного человека собралось оружия, подумал Сущеня, но промолчал. Оружие теперь было не для него.
— Так! Взяли ..
Войтик наклонился к сапогам Бурова, Сущеня подхватил раненого под мышки, напрягся, снова взвалил на себя его обмякшее тело, и они потащились куда-то по притуманенному утреннему лесу, Уже совсем рассвело, проступило вверху серое мглистое небо, тревожно покачивались на ветру вершины сосен, голые ветви берез. Лес полнился бесприютным осенним шумом, временами затихал, чтобы вскоре опять завести свою безутешную песню. Было холодно. Все вокруг — редкие сосны, зеленые кусты можжевельника, голый тонкоствольный березняк, а также мягкий ковер беломошника внизу — набрякло влагой, источало неуютную осеннюю стылость. Даже хвойный сушняк под ногами похрустывал почти неслышно, едва хрупал на мокром мху, в редкой траве. Вокруг было тихо и пусто. Впрочем, Сущеня уже ничего не опасался, даже не оглядывался по сторонам, ему было достаточно того, что вокруг смотрел Войтик. Он же знал лишь одно — терпеливо тащить на себе безмолвного Бурова в его пропитавшейся влагой и кровью шинели. Изредка он прислушивался к прерывистому горячему дыханию на плече и думал: только бы он не помер. Сущеня не знал, почему тот так необходим ему, но он слышал, что Буров сказал Войтику, и, как утопающий за соломинку, ухватился теперь за его слова. Он обнаружил в них слабенькую надежду, которая, возможно, вывела бы его из западни. С какого-то момента он сжился с мыслью о гибели, жизнь для него стала недостижимой мечтой. Но наибольшей удачей было бы погибнуть по-человечески, не опоганив своей смертью жизнь самых дорогих для него людей
— Анели и сына. Об этом он исступленно думал все последние дни своего пребывания дома, продолжая инстинктивно заботиться о жизни, когда выбирал картошку, пилил дрова, даже когда топил баню. Но, оказывается, подсознательно и невольно в нем продолжала таиться глупая смешная надежда как-нибудь выжить, хотя бы с помощью чуда… По-видимому, чудо и произошло, его гибель странным образом не состоялась. Что будет дальше, Сущеня не представлял, но с этой ночи почувствовал, что в Бурове на равных сошлись как его гибель, так и его спасение.
Они долго брели так с раненым, неловко повисшим на плечах у Сущени. Буров был без сознания и с каждым километром становился все тяжелее. У Войтика уже отрывались руки, очень неудобно было управляться с ним без носилок. Но надо было тащить, не бросишь же раненого, хотя, знал Войтик, с такой раной Буров долго не протянет. Впрочем, теперь больше, чем Буров, его начинал беспокоить Сущеня: что ему делать с предателем? Правда, пока что тот ведет себя вроде нормально, безропотно тащит раненого, но куда вытащит? Вот в чем вопрос Войтик был родом из другого конца района, этого леса почти не знал. Вчера с Буровым он попал в эти места впервые и теперь на лесном бездорожье вовсе потерял ориентировку. Наверное, надо было спросить Сущеню, но не хотелось признаваться, что он не знает дороги. Хотя и идти вслепую тоже никуда не годилось. Так можно дождаться, что этот Сущеня приведет его прямо в полицейское логово, тогда уж конец обоим. И почему они не прикончили его в Мостище или на выгоне, возле речки, зачем потащились с ним в ночной лес? Но это все Буров, который за нелепую свою промашку расплачивается теперь кровью. Хотя и Сущеня — какой-то непонятный предатель: вынес беспомощного Бурова и даже не пытается убежать, бредет, куда, неизвестно. Наверно же, знает, что его ждет у партизан, но вот идет безропотно и безотказно.
Опять же, а что бы Войтик сделал один, без Сущени? Ситуация, ничего не скажешь, озабоченно думал Войтик. И он все озирался вокруг, пытаясь найти какой-нибудь признак — дерево или тропинку, — по которому было бы можно узнать их вчерашнюю дорогу в Мостище. Только ничего знакомого не попадалось в этом лесу, нескончаемо тянулся дикий сосновый бор, шумели, покачиваясь, деревья. Хорошо, что местность всюду была равнинная, без болот и оврагов. И тем не менее они скоро выдохлись. Наверное, в таком деле помощник из Войтика был неважный, мокрые сапоги раненого все выскальзывали из его ослабевших рук, Сущеня дергался с ношей на спине, пока, устало дыша, не прохрипел из-под Бурова:
— Вы киньте. Я сам…
Войтик и кинул. В самом деле, ему было достаточно двух тяжелых винтовок, нагана, он немало вымотался за эту ночь, к тому же с утра начал донимать желудок — напомнила о себе его застарелая язва. Молчала неделю, но вот разболелась. Но, видно, тревоги этой ночи еще не все кончились, чувствовал, еще они вылезут ему боком.
Идти самому, без ноши стало полегче, Войтик немного отдышался и вдруг в привычной лесной тишине уловил раскатистое эхо нескольких дальних выстрелов как раз в той стороне, куда они направлялись. Он остановился, хотел крикнуть Сущене, но тот сам, наверно, услышал стрельбу и стал, согнутый в три погибели под распластанным на спине Буровым.
— Где это? В Бабичах?
— Может, и в Бабичах, — шумно выдохнул Сущеня. «Черт возьми, — невесело подумал Войтик. — Если уж стреляют в Бабичах, так куда же тогда податься?..»
Наверно, то же почувствовал и Сущеня, который выше подвинул на себе ношу и шатко переступил на крепких, однако усталых ногах. Минуту спустя донеслось еще два выстрела, и все неопределенно затихло. Они недолго постояли, прислушиваясь, потом Войтик сделал несколько шагов вперед и молча указал рукой в лес — в сторону от донесшихся выстрелов.
Они снова пошли между сосен, по-прежнему чутко вслушиваясь в лесной шум. Куда они шли, теперь уже не знал ни Сущеня, ни Войтик. Скоро, однако, им попалась старая лесная просека, местами заросшая молодняком сосны и березы. Почва тут всюду была песчаная, без мха, идти по ней стало труднее, чем беломошником-бором, в песке вязли ноги. Сущеня то и дело останавливался, поправляя сползавшее тело Бурова. Буров сначала молчал, потом начал сильно стонать, и Сущеня остановился. Они бережно опустили Бурова наземь, Войтик озабоченно склонился над раненым.
— Опять закровенил…
Устало сбросив с себя обе винтовки, он сел на сухую, усыпанную хвоей землю. Недолго подумав, Сущеня на этот раз решительно стащил через голову свою черную железнодорожную рубаху, быстренько снял несвежую, застиранную майку.
— Э, уже ни черта не поможет, — недоверчиво сказал Войтик. — Там уже столько натекло…
И все же они снова распахнули на Бурове его шинель и стали перевязывать майкой его окровавленный бок. Чтобы та как-то держалась, вытащили из брюк узенький кожаный ремешок, перетянули им живот по майке. Но кровь все равно сочилась, заливая брюки, шинель, простреленную рубаху раненого.
— Мне, наверно, капец, — вдруг мучительно простонал Буров. — Не донесете…
Они не стали понапрасну обнадеживать раненого, сами знали не больше его. Они лишь молча посидели возле, отдыхая и напряженно обдумывая, как быть дальше, куда податься. И Войтик нашелся первым:
— Нужна повозка. А так, конечно…
Все размышляя о чем-то, он вглядывался вперед, в затуманенный проем узкой зарастающей просеки, с одной стороны которой высилась стена гладкоствольных сосен, а с другой и пониже кудряво зеленел молодой, сеянный рядами сосняк. Сосенки еще не выросли и наполовину, но все густо стремились вверх, образовав непролазную чащу. Наверно, там можно было укрыться — другого убежища в этом сквозном бору поблизости не было.
Только они взялись поднимать Бурова, как вдали снова забахало, да так густо и часто, что они недоуменно застыли. Несколько долгих минут в растерянности слушали, потом Войтик скомандовал:
— Давай быстро туда, в сосняк!
Вдвоем, задыхаясь, торопливо перенесли раненого на край чащи и, раздвигая плечами ее колючие недра, продрались еще шагов на двадцать. Тут в самом деле было укрытно и тихо; обнаружив небольшую прогалинку, опустили на мелкую травку измученного Бурова.
— Где это… стреляют? — тихим голосом спросил тот, не поднимая темных, запавших век.
— А черт их знает! — в сердцах бросил Войтик. — Где-то в той стороне.
— В Бабичах?
— Может, и в Бабичах. Но ты лежи. Вот расстараемся повозку, отвезем.
— Расстараетесь… — неопределенно проговорил Буров и опять обессиленно надолго затих.
Они молча уселись с двух сторон от него, напряженно вслушиваясь в лесные звуки. Но здесь ничего не было слышно. Тихо посвистывая ветвями, шумел на ветру сосняк да поблизости начала стрекотать сорока. Хоть бы не навела сдуру кого на эту полянку, опасливо подумал Войтик. Они уже порядком набродились по лесу, да и времени, наверное, прошло немало. В этот короткий день, знал Войтик, не заметишь, как утро перейдет в вечер. Наверно, надо было воспользоваться остатками дня и что-то предпринять для Бурова, а то в темноте да на незнакомой местности очень просто нарваться на беду. Надо было идти доставать повозку. Кто только пойдет?
— Сущеня, — сказал Войтик, — ты тут знаешь, где что. Где село, знаешь?
Сущеня озабоченно посмотрел в сосняк, послушал, прикинул.
— Так Бабичи там где-то. Под пущей.
— Это там, где стреляли?
— Ну.
— Тогда дуй за повозкой, — сказал Войтик. Сущеня поднялся, помедлил, вроде хотел что-то сказать на прощание. Но не успел он, пригнувшись, шагнуть в сосновую чащу, как его остановил Войтик.
— Нет, подожди. Пойду я, — решил он. — А ты сиди тут. Карауль.
— Хорошо, — послушно ответил Сущеня, опять усаживаясь у ног Бурова, возле разлапистой, с обвисшими ветвями сосенки.
Войтик тем временем стал собираться в дорогу: подобрал с земли карабин Бурова, закинул его за спину, взял в руки винтовку, глубже надвинул на голову свою черную кепку и подтянул ремень с кобурой. Он уже ступил было в чащу, как сзади подал голос Буров:
— Граната… А где граната?
Вялыми руками раненый ощупал опавшую грудь и притих в неподвижности. Войтик продолжительным взглядом посмотрел на Сущеню.
— Я не брал, — сказал Сущеня. — Может, потеряли ночью.
Буров поморщился, подумал и сказал, обращаясь к Войтику: «Ты отдай мой наган».
— Наган? На, возьми, конечно…
Вынув из кобуры черный милицейский наган, Войтик вложил его в протянутую руку Бурова, и тот сунул наган под себя. Ремень с кобурой остались на Войтике.
— Я постараюсь скоро, — бодро сказал Войтик. — Если недалеко.
Он исчез в сосняке, поблизости прошуршали и затихли хвойные ветки, и все вокруг смолкло. Сорока, слышно было, застрекотала в некотором отдалении, видно, погналась за Войтиком, и Сущеня подумал, что сороку, если привяжется, уже ничем не отгонишь. Но сорока теперь, пожалуй, не самое для него страшное
— страшнее, что будет с Буровым.
— Вот так, — выдохнул в тишине Буров. — И почему я тебя не застрелил в хате?
Он немощно подвигал бледными, бескровными губами и смолк, а Сущеня знобко передернул плечами — он уже отпотел, его спина под тонкой рубахой начала здорово зябнуть.
— Стрельнул бы тебя, сам бы жив-здоров был.
— Ну как же было в хате? — не согласился Сущеня. — Дите ведь там.
— Дите, да… А почему ты не убег, Сущеня? — спросил Буров и насторожился, полный болезненно напряженного внимания. Сущеня выдрал из земли клок травы, выбрал из нее сухую былинку, разломал ее пополам.
— Куда же мне было убегать?
— А к немцам?
— У немцев я уже был. Вот, гляди!
Решительно вздернув рубаху, он завернул ее, подставляя Бурову голую, исполосованную синими шрамами спину. Полураскрытыми глазами Буров взглянул на нее один только раз, потом веки его сомкнулись, и он замолчал надолго. А Сущеня рассеянно дергал подле себя клочья травы, тут же бросая их наземь.
— И ты меня нес? — наконец вымолвил Буров.
— Нес. А что же мне делать?
— Но ведь ты… Выдал. Тех троих.
— Я никого не выдавал! — вдруг приглушенным криком объявил Сущеня, вскочил на ноги и снова сел, уткнувшись лицом в рукава. Возможно, он даже заплакал, но скоро совладал с собой, грязными пальцами вытер покрасневшие глаза. — Я никого не выдавал, это меня выдали, — сказал он погодя. Буров затаил дыхание, слабо перебирал полу шинели окровавленными руками.
— А почему тебя… не повесили? Вместе с остальными? Сущеня ответил не сразу, как-то задумчиво выждал, вздохнул.
— Вот бы повесили, я бы им спасибо сказал. Нет, выпустили. Думал, снова возьмут. Не взяли. Две недели дома сидел — куда мне было податься? Теперь начал немного понимать, почему выпустили…
Это верно, теперь он начинал понимать. Но понимание это пришло постепенно, через множество предположений и примет проникая в его сознание, чтобы окончательно утвердиться вчера вместе с появлением вот этого Бурова, который теперь беспомощно лежал на земле и не мог понять чего-то в злосчастной судьбе Сущени. А тогда, как Сущеню перестали пытать в СД и доктор Гроссмайер после двух вполне милосердных допросов сказал, что выгонит его, если он такой беспросветный дурак, Сущеня, конечно же, не поверил. Дудки, думал он, чтоб его выгнали отсюда, повесят, как вчера повесили трех путевых рабочих. Разве что позже.
А тот в самом деле взял да прогнал…
Сущеня сызмалу знал за собой одну нелегкую особенность — будучи обиженным, он терял естественную способность противиться обиде, жаловаться или протестовать, он мог лишь заплакать, замкнуться, забиться в какой-нибудь закуток, обособиться от людей. Позже, когда подрос, мог выругаться, надуться, но не покаяться (если был виноват) или оправдываться (если был невиновен). Он сам не рад был этой особенности своего характера, и сколько натерпелся через нее, одному лишь ему известно. Хорошо еще, если рядом были друзья, которые знали его и при случае могли защитить. Если же ни друзей, ни свидетелей рядом не было, он все переносил молча. Доказывать, божиться, спорить или «брать горлом», как некоторые, было противно его существу, его лишь охватывала неодолимая тоска, которую он мучительно переживал наедине с собой.