Но ждать не пришлось долго, из-за повети как ни в чем не бывало снова раздался зычный знакомый голос:
   — Достреляешься, Кудлатый! Повесим за челюсть! На столбе подыхать будешь!
   — Ахохо ты не хошь! — крикнул Левчук, не сдержавшись.
   — Брось дурить, кретин! Высылай из сарая радистку и поднимай руки. Жить будешь!
   — Я и так жить буду, подлюга! А ты в веревке подохнешь, продажная шкура!
   — Ну, пеняй на себя! — донеслось снаружи. — А ну, хлопцы, огонь!
   На этот раз они задали такого огня, какого Левчук давно уже не слышал. Грохало за поветью, возле дороги, от ольшаника; лесное эхо вокруг множило выстрелы, и казалось, целый взвод палит по ним со всех четырех сторон. Пули со злым частым стуком долбили и крошили истлевшее дерево стен, на головы сыпались щепки, труха, сухой мох из пазов. Соломенный мусор густо осыпал пол, и пыль столбом стояла в подстрешье. Наверное, они бы легко перебили тут всех, если бы не прикрытый малинником фундамент, который по-прежнему спасал их от пуль. Правда, теперь поднять из-за него голову, чтобы выглянуть в щель, невозможно, и все-таки выглянуть было необходимо. Левчук знал, что этот огонь не так себе, что под его прикрытием эти волки попытаются подобраться к постройке. И он, лежа под стеной, чутко прислушивался к беспорядочно частым выстрелам, чтобы уловить в них момент, когда следует ударить навстречу. У него уже был некоторый на этот счет опыт, и теперь он не так увидел, как внутренне почувствовал, что они близко. Тогда, вскинув автомат, он выстрелил через щель в одну сторону, в другую; рядом несколько раз грохнул из винтовки Грибоед. Скрываясь с головой за камнями, он успел заметить сквозь сухие стебли малинника, как кто-то там тоже упал на землю, кто-то, пригнувшись, метнулся в сторону, за поветь. Наверно, умирать в этом гумне им тоже не очень хотелось. Минуту спустя из ольшаника еще постреливали, но возле повети уже притихли. Похоже, что он опять выиграл какую-то для себя передышку, возможность подумать, как быть дальше. Но тут его охватило новое беспокойство за тот конец тока, и он бросился по лестнице на овин.
   Он сделал три шага по мягкой земляной засыпке и растянулся возле ветхого соломенного щитка. Здесь было несколько дыр, через одну он глянул сверху на рожь и злорадно ухмыльнулся: двое в черных пилотках, с расстегнутыми воротниками кителей по-воровски подкрадывались к току. Ощутив коротенькое удовлетворение в душе, он медленно взвел затвор. Полицаи, пригибаясь, чтобы не слишком высовываться над рожью, не могли здесь видеть его, и он, тщательно прицелясь, щелкнул одиночным выстрелом. Передний полицай, будто удивившись чему-то, выпрямился во весь рост, запрокинув голову, повернулся на каблуках и рухнул всем телом в рожь. Второй, не дожидаясь, когда попадется на мушку, прытко припустил к ольшанику. Левчук торопливо выстрелил вдогон без всякой надежды попасть и тут же пожалел напрасно истраченный патрон.
   Двух выстрелов оказалось достаточно, чтобы его засекли, и как только первая пуля, сыпанув песком, ударила через потолок снизу, он скатился по лестнице в ток. Он ощутил в себе чувство признательности к этой старой постройке, которая своим простором и спасала их тут. Пусть стреляют, подумал Левчук, ток большой, не так легко здесь в кого-либо попасть.
   Он лег у стены, к которой все время прижималась Клава, и в узкую щель между бревен попытался увидеть, куда девался бежавший из ржи полицай. Но, кажется, с этой стороны его нигде не было, или, может, он уже успел скрыться в ольшанике. От повети еще раза два выстрелили, потом как-то разом все смолкло.
   — Эй ты, живой еще? — глухо донесся все тот же голос Кудрявцева. — Хватит пулями кидаться! Давай радисточку и катись к чертовой матери! Слышь!
   В гнетущей тишине, наставшей после лихорадочной стрельбы, эти слова за стеной прозвучали зловеще. Левчук молчал, и те тоже замолкли: наверно, ждали ответа. Трудно было понять, почему они требуют радистку и откуда им известно, что она тут. Но, по-видимому, известно. И Левчук вдруг понял, что именно за этим они сюда и приехали. А он, балда, все на что-то надеялся, полагался на знаменитое авось — надо было сразу же секануть по ним очередью, может бы, меньше осталось. А теперь что сделаешь? Клава, во второй раз услышав их требование, опустила на солому малого и заплакала.
   — Ой, господи!.. Ой, что же нам делать?..
   Действительно, что делать — было неизвестно, но и не сдаваться же этим подонкам. И Левчук, лежа за фундаментом, громко прокричал в ответ:
   — Эй ты! Иди возьми радисточку! Ну! Иди возьми!..
   И, вскинув автомат, выстрелил туда через щель — выстрелил всего только раз, больше он не мог позволить себе, но и этого раза для них, наверно, было достаточно.
   — Ну, падла! — крикнул Кудрявцев. — Держись! Скоро мы тебя поджарим, как кабана в соломе!


12


   Левчук сразу понял, что это было их намерение, а не пустая угроза. Конечно, куда как соблазнительно было сжечь всех вместе с током, но для этого, наверно, надо было к нему подойти. И он решил ни в коем случае не подпускать их к току, отбиваться до последней возможности. У него был парабеллум с горстью патронов, две обоймы оставались у Грибоеда и пять патронов у Клавы — может, и удастся продержаться до ночи. Им очень нужна была ночь, может, в ночи они бы и спаслись. Но солнце, черт бы его подрал, висело еще высоко, до ночи еще надо было дожить. До ночи им было не ближе, чем до конца войны.
   — Грибоед, смотри! Будут подползать — бей!
   Про себя он прикинул, что двух, наверное, они подстреляли, а может, даже и трех. По выстрелам трудно было определить, сколько их там осталось, но, пожалуй, не больше пяти. Двое лежали за углом повети, двое скрывались в ольшанике, и один, наверное, сидел в засаде во ржи. Второй там уже не поднимется. Постаравшись, наверно, можно подстрелить еще двух, и если к полицаям не придет подмога, то к вечеру их силы окажутся равными. Тогда они еще поглядят, кто кого.
   Левчук стал следить за той стороной, от леса, которая теперь казалась ему наиболее опасной. Он думал, что кто-то из них поползет оттуда с огнем, чтобы поджечь ток. Или, может, прежде зажгут поветь? Правда, он не знал, с какой стороны дул ветер и куда понесет огонь. Но он как никогда прежде был бдителен и намерился не подпустить поджигателя.
   Потому, когда из-за повети грохнул очередной выстрел и пуля, сверкнув в подстрешье, навылет пронизала крышу, он ничуть не встревожился, подумав, что это трассирующая. Следом грохнуло еще раз, никакой трассы не было видно, и он решил, что это обычная. И только когда прогремел третий выстрел, он понял, что они надумали, и от гнева у него помутилось в глазах.
   Они начали обстрел зажигательными.
   Клава лежала на боку под стеной, заслоняя собой младенца, в углу возле своей щели замер Грибоед — они не поняли еще ничего, и он ничего не сказал им. Он ждал, когда загорится крыша, и против этого был бессилен. Он даже не мог долезть до нее, чтобы попытаться затушить огонь. Да и чем тут было тушить?
   Долго ждать ему не пришлось — после четырех-пяти выстрелов в току потянуло дымом. Клава первая повернулась возле стены, глянула вверх и приглушенно вскрикнула, будто от боли:
   — Левчук, Левчук!
   — Тихо! Подожди! Тихо!..
   Но чего было ждать, он не знал и сам. Первые минуты он только смотрел, как с конца тока, над их головами, занималась огнем стреха и ток все больше наполнялся дымом. В соломе сначала прогорела небольшая дыра, потом огонь от нее быстро побежал вверх и в стороны. Порывистое пламя, набрав силу, затрещало, загудело, пожирая сухую солому; сквозь дым на их головы посыпались соломенная гарь и угли. Вскоре Грибоед вынужден был оставить свой угол и перебраться поближе к двери; Клава с младенцем подалась туда же. Левчук оставался на прежнем месте, то и дело поглядывая в щель. Ему, и общем, пока было терпимо, если бы не клубами валивший в ток дым, от которого нечем было дышать, и Левчук представлял себе, что тут будет, когда займется вся крыша.
   — Клава, в овин! — крикнул он радистке. — Живо!
   Клаву не надо было уговаривать, она проворно перекатилась через порог, и Грибоед, стукнув дверью, запер ее в овине.
   Вдвоем с Грибоедом Левчуку стало легче и проще, отпала надобность все время заботиться об этой несчастной матери. Пока по ним не стреляли, они могли посовещаться и решить, как быть, потому что очень скоро всякое их решение могло оказаться напрасным.
   — Пропадем мы, напэвна, га? — спросил Грибоед, повернув к Левчуку растерянное лицо с покрасневшими от дыма глазами.
   — Пусть они пропадут, — сказал Левчук, не найдя в утешение ничего другого. — А мы еще посмотрим…
   Он лихорадочно перебирал в голове все возможные варианты спасения и не находил ничего. Пока полицаи караулили их со всех четырех сторон, выбегать из тока было безрассудством. Но и оставаясь тут, они не могли продержаться долго. Тогда что же делать?
   Перегорев в креплениях, рухнула крайняя пара стропил, взбив в конце тока густой рой искр. Грибоед отодвинул в сторону босые ноги, а Левчук, едва увернувшись от огня, отбросил сапогом горящую палку и перебежал к двери.
   — Ну во, зараз сгорим, — спокойно сказал Грибоед к закашлялся.
   «Да, так, пожалуй, сгорим», — подумал Левчук. Но, прежде чем сгореть, надо было что-то сделать или хотя бы попытаться сделать, а если уже не получится, тогда что ж, тогда оставалось гореть.
   — Грибоед! — крикнул он, тоже закашлявшись. — Грибоед, а ну дверь! Толкни дверь!
   Грибоед протянул руку и толкнул половинку двери, та немного приотворилась, и сразу же из-за повети бахнули два выстрела. В тонких досках двери появились две новые дырки.
   — Да-а… Холера на их!..
   Однако другого выхода у них не оставалось, надо было прорываться из этого ада, а прорваться можно было лишь через дверь. Уже пылал весь конец тока. Вверху гудело и трещало, солома и поплет почти сплошь прогорели, теперь пылали стропила и верхние венцы стен, по которым бегали языки пламени. Пол густо засыпало пеплом, гарью и огненным мусором догоравшей соломы. Грибоед закутался в обгоревшую полосатую дерюжку, Левчук спохватился, что горят сзади штаны, и, поерзав по земле, едва затушил их. Становилось невыносимо жарко, внизу тоже всюду дымилось, от дыма саднило в горле, и слезы не переставая текли из глаз, порой вовсе не давая глядеть. Только возле приоткрытой двери еще можно было ухватить свежего воздуха.
   В овине тоже, наверно, стало не лучше, хотя земляная присыпка на чердаке и предохраняла его от огня, который по крыше подбирался уже и к овину. Через несколько минут дверь из него резко распахнулась, и, зайдясь в кашле, на пороге упала Клава.
   — Не могу… Не могу больше! Левчук! Я выйду! Спасите ребенка…
   — Молчи! — зло крикнул на нее Левчук. — Я тебе выйду! А ну ползи сюда!
   Все кашляя, она подползла к двери, и он отодвинулся в сторону, давая ей место рядом. Одна половинка двери была немного приоткрыта, в нее задувал ветер и крутил дым, валивший не поймешь куда — то ли в ток, то ли из тока. Левчук потянулся и автоматом толкнул дверь дальше — она распахнулась шире. Опять грохнул выстрел, другой, одна пуля ударила возле пробоя, расколов раму двери, другая, по-видимому, прошла мимо. Он крикнул Грибоеду: «Держи!», чтобы дверь не закрылась, асам кивнул Клаве:
   — Давай! Слышишь? Живо в малинник!
   Она подняла к нему залитое слезами лицо и, прижав младенца к груди, несколько секунд смотрела, боясь или, может, не понимая его намерения. Но времени у них оставалось все меньше, полыхала почти вся крыша, огонь оседал ниже и принимался за стены тока. Было так жарко, что казалось, вот-вот они загорятся сами. Испугавшись, что Клава не успеет, Левчук решительно толкнул ее к двери. Подобравшись, радистка покорно поднялась на четвереньки и, секунду помедлив, боком скользнула за прикрытую половинку в малинник. Он ожидал выстрела, но с выстрелом полицаи промедлили, наверно, ее прикрыл дым из двери, и от повети ее не сразу заметили.
   — Грибоед, бей! По тем бей! — крикнул Левчук, а сам, рискуя вспыхнуть или задохнуться в горячем дыму, бросился по лестнице наверх. Ему надо было прикрыть ее сверху, не дать застрелить возле тока или перехватить во ржи, куда она неминуемо должна была податься. Он не представлял точно, как помочь ей, не знал даже, сколько у него было в диске, но отчаянно взлетел под самый огонь на овин к знакомой дыре в щитке.
   Ржаную ниву внизу густо застилал дым, посвежевший ветер клубами гнал его в поле; задыхаясь, Левчук метнул по ржи затуманенным от слез взглядом и нигде не увидел Клавы. Возможно, ее застрелили в малиннике или она уже успела отбежать от тока и скрыться во ржи. Действительно, два темных силуэта с краю ольшаника стреляли куда-то сквозь дым, и он, побольше ухватив ртом воздуха, быстро направил на них автомат. Из огня и дыма он выпустил по ним все, что еще оставалось у него в диске, затем снова вдохнул горячего, обжегшего его грудь воздуха и понял, что задыхается. В глазах у него потемнело, он испугался, что потеряет сознание, и, ухватившись левой рукой за бревно, ринулся через дыру в малинник.
   Он сильно ударился бедром о камень, но тут же вскочил, почувствовав, как из-под рук рикошетом брызнула пуля. Кажется, она его не задела, и он, пригнувшись, бросился в рожь. Тут его сразу накрыло горячим дымом, он опять задохнулся и, запутавшись ногами во ржи, упал, вскочил, побежал — прочь от огня, от тока, возле которого зачастили выстрелы и, наверное, появились немцы. Начали стрелять и со стороны ольшаника — над рожью в дыму сверкнуло несколько огненно-зеленоватых трасс, и он бросился в другую сторону, в поле, потому что дорога в ольшаник уже была отрезана. Дым, однако, редел, удушливым туманом расползаясь по ржи, и Левчук, пригибаясь, бежал все дальше. Сзади стреляли, даже кричали что-то, но он не слушал, ему надо было скорее добежать до леса, хотя бы до того самого ольшаничка, так как в поле спасения ему не было. И он начал забирать в сторону, пересек одну, вторую межу, все время пригибаясь, споткнулся, вскочил, помогая себе руками. На боль в правом плече он давно перестал обращать внимание, лишь стискивал челюсти, когда становилось особенно больно, кепку свою он потерял где-то, пот заливал его лоб, щеки и вместе с дымом выедал глаза. Потом стрельба по нему как-то отдалилась, вроде готовая и совсем прекратиться, и он подумал, что спасся. Только надо было в ольшаничек.
   По белой от ромашек меже он выбежал из ржаного поля и тут же попятился назад. Но было уже поздно. На нешироком травянистом пространстве между рожью и лесом наперерез ему устало бежали двое; увидев его, задний что-то крикнул переднему, и тот, сноровисто упав на колено, выстрелил. Левчук, сильно пригнувшись, бросился назад, в рожь, и побежал поперек нивы. Вскоре, однако, рожь кончилась, впереди простиралась заболоченная луговина с некошеной осоковатой травой и за ней опять поле. Но в поле ему бежать было незачем, там его запросто могла настичь пуля. Да и сил у него было в обрез, легким не хватало воздуха. Он остановился, вынул из кобуры парабеллум и звучно клацнул затвором, дослав первый патрон в патронник.
   Скоро появились и его преследователи: выглянув над рожью, он увидал их черные пилотки и выстрелил два раза подряд. Пилотки исчезли, он выглянул снова и, когда первая появилась над рожью, выстрелил еще раз. Потом с пистолетом в руке обессиленно побежал краем лужайки наискось от ржи к ольшанику.
   На бегу он явственно чувствовал, что не успеет, что вот-вот следом выскочат из ржи полицаи. И он старался изо всех сил, только силы его катастрофически убывали. Он все больше слабел, шаг его с каждой минутой делался уже, ноги подкашивались, и он боялся, что упадет и тогда — все.
   Он оглянулся, когда сзади опять грохнул выстрел и пуля прошла очень близко над его головой. Но и тогда он не ускорил бег, наоборот, почти перешел на шаг. Его преследователь остановился на краю ржи, выстрелил с руки, потом перезарядил карабин и стал на колено, вперев в него локоть. Так, конечно, целиться стало удобнее, можно было ударить наверняка. Но и тогда Левчук не побежал. Кроме того, что не осталось силы, что-то в нем надорвалось в этой бесконечной борьбе за жизнь, он про себя сказал тому: «Бей, собака!» — и, пошатываясь, побрел к ольшанику.
   Ему оставалось совсем немного, чтобы скрыться в кустарнике, как полицай выстрелил. Пуля стремительно выбила в дерне из-под его ног косую черную полосу и срикошетила в небо: «Давай, давай!» — бросил он, не оглядываясь, и брел дальше. Он отчетливо чувствовал, как пуля в любое мгновение может пронзить его тело, но ничего уже сделать с собой не мог.
   Третий выстрел донесся до его слуха на мгновение после того, как пуля хлестнула по поле пиджака и несколько патронов из кармана упали в траву. Он испуганно схватился рукой за карман, будто патроны теперь были дороже собственной жизни, и быстро собрал их в траве. Потом, держась рукой за карман, понял, что все-таки отошел от ржи далеко. Шанс получить пулю теперь значительно уменьшился, и он окончательно перестал обращать внимание на все еще грохавшие сзади выстрелы.
   Он продрался через густое сплетение ветвей на опушке и взошел на хвойный пригорок. Тут начинался лес. Кажется, за ним не гнались, но он все шел, шел между сосен, пока не набрел на теплую сухую поляну, поросшую мхом беломошником. Споткнувшись о корень, упал на мягкий, усыпанный хвоей мох. У него уже не хватило сил повернуться на бок, и он остался лежать ничком.

 
   Тем временем летний свет в небе начал тускнеть, солнце склонилось к закату, в лесу под соснами растекались прохладные сумерки, надвигалась ночь…


13


   Потеряв надежду кого-либо дождаться, Левчук взял чемоданчик и пошел в подъезд позвонить. Думалось, может, он их просмотрел и они давно уже дома. Конечно, в лицо он никого не знал, хотя и чувствовал каким-то своим чутьем, что если где увидит, то обязательно узнает.
   На его три звонка опять никто не отозвался, квартира глухо молчала. В этот раз соседка тоже не поинтересовалась им, и Левчук опять сошел вниз во двор. Убивая время, обошел вокруг дворовой территории и вернулся на свою скамейку под кирпичной стеной. Надо было ожидать. Не ехать же без уважительной причины назад, если уж приехал за пятьсот километров, хотя никто его тут не ждал. Но эта встреча больше, чем кому-либо другому, была нужна ему самому. Он не мог забыть то, что тогда пережил, даже если бы и хотел это сделать. Так же как и ту ночь, когда ему повезло меньше. Тогда за его жизнь заплатил собственной жизнью другой, и эта дорогая плата, как невозвращенный долг, тридцать лет лежала на его совести. Трудно было жить с нею, но что сделаешь? Пережитого не переиначишь…
   На рождество в сорок третьем они рвали «железку».
   Сначала все шло хорошо, трое их под командой бывшего сержанта Колобова за ночь добрались из пущи до Селетнева, небольшой деревушки под лесом, от которой да железной дороги было два километра, передневали у своего человека и, как только стемнело, пошли на «железку». Охрана их проворонила, они быстро подложили мину и спустя минут двадцать грохнули тяжело груженный состав, шедший в сторону фронта. Ошеломленные немцы не сразу пришли в себя и опоздали открыть огонь, подрывники кружным путем возвратились в деревню, выпили, поели и завалились спать. Но у них была еще одна мина-запаска, которую грех было нести назад в пущу, и в следующую ночь, дав порядочный крюк, они подошли к «железке» с другой, лесной, стороны. Думалось, немцы их тут не ожидают и все удастся не хуже, чем удалось вчера. Но на повороте железнодорожной насыпи они заметили патрулей и притаились на краю лесного завала в пятидесяти шагах от линии. Надо было ждать. Часа три пришлось дьявольски мерзнуть на сильном морозе, пока дождались, когда патрули пошли в бункер греться, и поставили мину. На линии, в общем, было спокойно, перед тем прошел состав со стороны фронта, вскоре должен был появиться другой — на фронт. И тогда Колобову пришло в голову, что в спешке они не совсем как надо замаскировали мину, патрули при обходе могут заметить следы их работы и поднять тревогу. Левчуку очень не хотелось снова лезть через заснеженный завал к насыпи, он будто чувствовал, что это добром не кончится. Но отговорить Колобова от чего-либо, что тот вобьет себе в голову, было невозможно. Правда, вместо того чтобы послать кого-нибудь из троих — Левчука, Филиппова или Крюка, командир полез через завал сам.
   Лезть через беспорядочно наваленные вдоль линии суковатые березы и ели было нелегко, пока он пробрался через них, прошло, наверно, немало времени, и на железной дороге что-то изменилось. Может, раньше времени начали свой обход патрули, а может, начальство вышло с проверкой на линию. Им из завала не очень было видать, что там случилось, только вдруг послышался крик, трассирующая очередь хлестнула по насыпи и вихрем пронеслась над завалом. Потом ударил пулемет из бункера. Чтобы прикрыть товарища, они несколько раз выстрелили туда из винтовок, но пулемет сыпанул по завалу такой густой очередью, что они сунулись головами под дерево и лежали так минут пять, не решаясь высунуться. И именно в это время Левчук услышал слабый крик Колобова и понял, что с командиром случилось наихудшее.
   Пулемет захлебывался в своей слепой ярости, огненными потоками пуль осыпая завал, строчили патрули из-за насыпи, а Левчук через выворотины и суковины бросился на ту сторону, к линии. Потеряв рукавицы и разодрав рукав телогрейки, он выбрался наконец из завала и сразу наткнулся на Колобова, лежащего в окровавленном маскхалате возле суковатой рогатины-елки, перебраться через которую у него уже не хватило сил. Левчук молча ухватил его под мышки, обполз ель, под шквалом огня перевалил его через другое, косо поваленное дерево. Колобов постанывал, сжав зубы, из одной штанины его маскхалата лилась на снег черная кровь. Взмокнув на морозе от пота, Левчук за четверть часа все же одолел этот проклятый завал, выполз на его лесную сторону и не нашел там ребят. Он подумал, что, может, они отбежали в тут же начинавшийся лес, взвалил на себя Колобова и под непрекращавшимся огнем из бункера шатко побежал между деревьев — подальше от этого огненного ада.
   Все время он ждал, что Филиппов с Крюком вот-вот встретят его, но он брел в сосняке с полчаса, а их нигде не было. Вконец умаявшись, он упал на снег и не скоро поднялся. Стрельба сзади будто стихала, хотя пулемет еще и трещал очередями, но тут, в лесу, его огненных трасс уже не было видно, и это вселяло надежду. Колобов все молчал, изредка поскрипывал зубами, и Левчук думал, что, видно, командиру досталось. Едва отдышавшись, он решил посмотреть раненого и расстегнул его брюки, но там все было так залито быстро густевшей на морозе кровью, что он испугался. Он снял с себя тонкий свой брючный ремешок и два раза обмотал им раненое бедро Колобова, пытаясь хотя бы остановить кровь. Затем, все прислушиваясь к звукам этой злосчастной ночи, долго нес командира через притихший, настороженный лес, а ребят так нигде и не встретил. Сначала он злился, подумав, что те убежали, но так далеко убегать, наверное, не было надобности. Значит… Значит, они навсегда остались все в том же завале.
   Примерно в середине ночи он выбрался из леса. Ельник кончился, начались какие-то кустарники, мелколесье, стала совсем тихо. В безмесячном небе роями сверкали звезды, входил в силу мороз. Его рождественскую хватку Левчук давно уже ощущал прежде всего по своим рукам, которыми он держал Колобова, — руки мерзли так, что казалось, отмерзнут совсем. Телу и ногам в валенках было жарко, грудь горела от усталости, горячий пар валил изо рта, а руки зашлись так, что он едва мог терпеть. С Колобовым они не разговаривали, кажется, тот был без сознания или просто не мог вымолвить ни слова.
   Неизвестно, как далеко он отошел от железной дороги и который был час, но ему казалось, что где-то должна была появиться деревня. Он все пристальнее вглядывался в сокрытую сумерками местность и не узнавал ее. Он просто не знал, куда шел, потому что в этих краях никогда не был, и брел наугад, надеясь все же прибиться к какой деревне.
   Шло время, остановки его делались все продолжительнее, усталость брала свое, руки отмерзали, и он ничего не мог с этим сделать. Он выбивался из сил. До слез в глазах он вглядывался в ночной серый сумрак и все думал, что, может, где покажутся хоть какие-нибудь признаки близкой деревни. Только деревня могла спасти их обоих. Но его надежда на это таяла, как льдинка во рту, — местность вокруг лежала диковатая, малообжитая, в такой не скоро найдешь деревню, тем более ночью. И он в который уже раз, став на колени, взваливал на себя страшно отяжелевшее тело Колобова и куда-то брел в перелесках — в ту сторону, где, казалось ему, была пуща. Хорошо еще, что снег был неглубокий и особенно не затруднял ходьбу.
   Он заметил их во время очередной остановки, как только опустил на снег Колобова и рукавом разодранного маскхалата вытер вспотевший лоб. В морозных сумерках показалось сначала, что это человек, но, всмотревшись, он понял: волк! Тот стоял среди мелколесья в полсотне шагов от него и настороженно вглядывался, будто дожидаясь чего-то. Левчук, однако, мало испугался — подумаешь, волк! У него была винтовка да еще автомат Колобова, что ему какой-то зимний оголодавший волк. Приподнявшись, он даже взмахнул на него рукой — мол, пошел прочь, дурак! Но волк только шевельнул ушами и слегка повел мордой в сторону, где появился еще один, а затем и два таких же, как и первый, подтянутых, настороженных, готовых к чему-то хищников. Левчук почувствовал, как похолодело в его разгоряченном сознании: четыре волка в его положении — это уже не шутка. Подумав, что они бросятся на него, Левчук взялся за автомат, висевший на его груди, одубевшими пальцами нащупал рукоятку затвора. Однако волки как будто не проявляли никакого враждебного к нему намерения и продолжали стоять в редком кустарнике — трое впереди и один на два шага сзади. Все чего-то ждали. Чего только?