В первое мгновение Гордин онемел.
   — Послушайте… — Его голос сорвался. — Мне обещали, что ещё этим летом… И в заявке упомянуто…
   — Тут сказано. — Палец собеседника упёрся в бумагу. — “По мере возможности”. А мне, простите, видней, есть такая возможность в текущем финансовом году или её нет.
   — Но существует же резерв!
   — Существует. — Очки снисходительно блеснули. — Для проведения внеплановых, срочных, важных для народного хозяйства экспериментов. Ваш, насколько я понимаю, к таковым не относится.
   Очки снова блеснули — холодно и все-таки чуть-чуть сожалеюще. Весь вид сидящего напротив человека как бы говорил, что он все прекрасно понимает — и нетерпение молодого учёного, и его разочарование, но что этот молодой учёный, увы, не единственный: все хотят побыстрей, а это невозможно.
   — Значит, договорились, — услышал Гордин, который с ужасом и не к месту думал о времени, которое уже ушло, и о времени, которое ещё уйдёт, пока…
   — Одну минуточку! — спохватился он, когда перо уже нацелилось на бумагу. — Одну минуточку! Дело в том, что быстрейшее проведение эксперимента имеет не только научное, но и существенное прикладное, народно-хозяйственное значение.
   — Разве?
   — Да! Миллионы лет назад в полярных широтах росли тропические леса. Другой климат, допустим. Но ведь и тогда была долгая полярная ночь! Как же растения её выносили?
   — И как же?
   — Их обогревали и освещали полярные сияния.
   — Обогревали, значит, и освещали. А теперь не обогревают и не освещают. Извините, я не поклонник научной фантастики.
   — Никакой фантастики здесь нет! Нет! Есть расчёты, которые показывают, что в определённых условиях полярные сияния могут давать почве столько же тепла и света, сколько их даёт солнце. Вот отзывы крупнейших специалистов. Вот…
   С быстротой, удивившей его самого, Гордин выхватил листки из папки и подал их так поспешно, что они рассеялись по столу.
   Человек за столом на них даже не глянул. Крякнув, он как бы в недоумении снял очки, и когда их льдистый заслон исчез, Гордин увидел пытливые, недоверчивые, некогда, должно быть, ярко-голубые, теперь изрядно выцветшие глаза, которые смотрели на него с нескрываемым любопытством.
   — Очень интересно. Вы что же, собираетесь обогреть Север?
   — Нет, там это было бы губительно для природы, — заторопился Гордин. — Но города! Большие города, чьё отопление обходится так дорого. С помощью сияний можно будет избирательно, без ущерба для климата, смягчать морозы. Где угодно! И такое отопление, заодно освещение будут стоить дёшево.
   — Ну и ну! Однако все это пока на бумаге…
   — Вот и надо поскорей проверить.
   — …И даже не отражено в заявке, то есть фактически не существует.
   — Но…
   — Молодой человек, хотите совет? Если вам нужна скрепка, заказывайте оборудование для целого машбюро.
   — Спасибо. Я только хотел заметить, что теоретические предпосылки моих экспериментов уже изложены в статье, и…
   — Пожалуйста, не говорите, что вас могут опередить за границей! Я слышал это тысячи раз. Ваши фантастические замыслы… Постойте! Речь идёт о создании настоящего, искусственно вызванного полярного сияния, или я плохо понял?
   — Да, — удивлённо ответил Гордин. — Все так.
   — Не об этих имитациях, средства на которые я выделяю уже не первый год?
   — Что вы! Сияние, которое мы создадим, даже превзойдёт природное. В заявке…
   — В заявке! Все эти бумаги на одно лицо, в них что железобетон, что сияние… Так вот чего вы хотите! Ну, молодой человек, бить вас некому.
   — Это хорошо или плохо?
   — Плохо! Помолчите, мне надо подумать.
   Гордин вжался в кресло. “И черт меня дёрнул!…” Сухие стариковские пальцы нехотя двинулись к дужкам очков, которые все ещё лежали на полированной глади стола. Пошевелили их.
   — Скажите… Сияние действительно так красиво, как об этом говорят и пишут?
   Вопрос был явно обращён к Гордину, однако глаза управляющего смотрели куда-то вдаль, и в них была рассеянность каких-то далёких от этого кабинета мыслей.
   — Нет, оно выше определений, — ловя тонкую нить скрытого смысла, тихо сказал Гордин. — Сияние… Его нельзя описать. Невозможно. Вам никогда не доводилось видеть?
   — Как-то вот не пришлось. Мальчишкой, конечно, мечтал, все мы тогда бредили Севером… Значит, это что же получается: если ваш опыт удастся, города можно будет обогревать и освещать полярным сиянием?
   — Да.
   — И, выйдя, скажем, на балкон, можно будет увидеть… — Да.
   — Чудеса! Прямо так, значит, с балкона? — Управляющий задумчиво покачал головой. — И какая, если представить, экономическая польза… Ладно! — Его рука энергично прихлопнула бумагу. — Средства получите из резерва.
* * *
   В будке телефона-автомата было душно. Здесь накопилось множество запахов тех, кто торопливо или небрежно, тяжело дыша или весело щурясь, крутил диск, царапал карандашом на стене прыгающие цифры телефонных номеров, топал ногами от нетерпения, хохотал, проклинал частые гудки, судачил, не замечая мрачнеющей очереди. Вряд ли во всем городе можно было найти другое столь наполненное следами людских переживаний место. Ещё в будке почему-то пахло собакой.
   Наконец в трубке щёлкнуло.
   — Да? — мягко отозвался голос.
   Куда подевалась решимость! В горле сразу пересохло, Гордин не мог выговорить ни слова.
   — Да? — уже недоуменно повторил голос. — Я слушаю.
   — Ира, это я…
   — Ты?! — Голос сбился, но тут же обрёл себя. — Здравствуй, полярник. Может быть, ты…
   Пауза бросила Гордина в пот.
   — Ира, — сказал он, не давая опомниться себе и ей. — Я хочу тебя видеть.
   — Заходи, завтра вечером я буду…
   — Нет! Давай встретимся на холмах. Сегодня! Без четверти десять, хорошо?
   — Сумасшедший. — Она засмеялась. — Ты врываешься так, как будто… А мне, между прочим, завтра сдавать композицию и…
   — Прошу тебя… Очень! Это важно. К черту композицию! Придёшь?
   — Подожди… Где, ты сказал, будешь меня ждать?
   — Там, где мы впервые встретились.
   — О!
   — Ещё я тебя попрошу: оденься, как… как на бал.
   — В вечернее платье? — Трубка фыркнула.
   — Да!
   — Может быть, в белое?
   — Это было бы чудесно.
   — Да? А как насчёт фаты? — По её голосу нельзя было понять, сердится она или смеётся.
   — Отставить, — буркнул он. — Обойдёмся.
   — Так важно?
   — Да. Да!
   — Но у меня нет вечернего платья!
   — Я же не об этом… Ирка!
   — Что?
   — Просто… ну… Я хочу тебя видеть, вот и все. Сегодня. Если можешь — выкинь из головы свою композицию.
   — Хорошо, — сказала она серьёзно. — Я буду ровно без четверти десять.
   Она появилась ровно без четверти десять. Гордин ахнул, увидев, как она спускается к нему по тропинке. Вместо неизменных брючек на ней было белое платье, вероятно, то самое, которое было однажды сшито на выпускной вечер, а потом запрятано куда подальше. Изменилась, стала неторопливой сама её походка. В вырезе платья темнела цепочка алых кораллов.
   — Вот я, здравствуй.
   Она подошла, не подавая руки, замерла в ожидании.
   “Нравлюсь?” — говорил весь её вид. “Нравлюсь?” — несмело спрашивали её глаза.
   “Очень”, — ответил он взглядом.
   — Подожди, — сказал он смущённо. — Вот.
   В далёком отсвете фонарей гвоздика, как и цепочка кораллов, казалась почти чёрной. Неловкими пальцами он тут же попытался утвердить стебель в мягком облачке её волос.
   — Дай я сама. — Она вынула цветок и воткнула его в причёску. — Спасибо. Ну рассказывай. Где был, почему так мало писал, и… вообще…
   — Все узнаешь, — сказал он. — Потом.
   Робко, словно боясь измять платье, он обнял её за плечи и повёл по тропинке вверх.
   — Куда ты меня ведёшь?
   — Увидишь.
   Она коротко вздохнула. Деревья расступились прогалом. Отсюда ничто не заслоняло город.
   — Может быть, все-таки объяснишь…
   — Нет, подождём.
   — Чего?
   — Ш-ш…
   Она умолкла. Украдкой он посмотрел на часы. Без пяти десять. С аллей внизу доносились негромкие голоса гуляющих. В листве сонно цвиркнула какая-то пичуга. На реке, колыша маслянистые отсветы набережной, пыхтела тяжеловесная баржа. За рекой теснились скопища фасадов и крыш, в просветах улиц там скупо тлел неон. Точечная отсюда пестрядь окон выделяла заслоняющие друг друга прямоугольники зданий. Оттуда исходил мерный пульсирующий гул. Небо вверху было чистым, но лишь самые яркие звезды удерживались в бледном отсвете города, которое даже здесь, на холмах, делало тени прозрачными.
   — Тебе не холодно?
   — Нет. Чего мы ждём?
   — Угадай.
   — Пытаюсь — и не могу.
   — Тогда жди.
   — И сбудется?
   — Да. Закрой глаза.
   — Закрыла. Ещё долго?
   — Скоро.
   Он снова взглянул на часы. Десять. Теперь его била дрожь. Он даже отстранился, чтобы она не заметила. Опустив руки, она стояла с зажмуренными глазами, и было непонятно, улыбается ли она втайне, доверчиво ждёт или, насупясь, тяготится томительным ожиданием.
   “Что обо мне думают сейчас на полигоне, что? Сорвался, убежал, исчез… Бросил все… Я — сумасшедший”.
   “Я — сумасшедший”, — повторил он и не ощутил раскаяния. Только секунды стали бесконечными, бешено колотилось сердце, и он с отчаянием смотрел на тёмную воду внизу, словно она могла стать прибежищем, если ничего не произойдёт, если ребята подведут, если все сорвётся и не будет уголка, куда бы он мог скрыться от позора.
   “Все не важно, не важно, — лихорадочно молил он. — Пусть только удастся, ведь удавалось же, и теперь все рассчитано, пусть больше никогда не удастся…”
   Внезапно его сжатые в кулак пальцы накрыла узкая прохладная ладонь. Он пошатнулся, как от удара. Тотчас далеко в небе вспыхнуло зарево. Поплыло, гася свечение города.
   — Смотри! — ликующе закричал Гордин. — Видишь, видишь?!
   Тёмное небо распалось и ушло куда-то в бархат подслоя. Вверх от зенита пучком взметнулись дрожащие алмазные стрелы. Они пульсировали, переливаясь. Листва бросала на землю двойную, тройную радужную тень. Споткнулся на полутакте мотор баржи, широкая корма которой вот-вот готова была скрыться за излучиной. Откуда-то донёсся недоуменный вой собак, но и он смолк.
   Горизонт опоясали порхающие извивы. Река, просверкав, вернула небу его сполохи. Кто-то, ойкнув, зашуршал неподалёку в кустах. Массив зданий преобразился, как груда кристаллов, с которых смахнули пыль. Точки тёмных, неосвещённых окон теперь пылали осколками радуг. В белых плоскостях стен метался трепещущий, каждое мгновение иной перелив порхающих красок.
   А потом небо и землю облил зелёный, поразительно чистый свет, и все стало весенним, как первая трава на лугу.
   Но Гордин уже не смотрел туда, он видел только бледное лицо Иринки, её широко раскрытые глаза, в которых жил сияющий отблеск неба.
   “Вот, вот что я могу! — кричал он мысленно. — Я это сделал, я!!!”
   Её лицо под крылом упавших на лоб волос казалось ему летящим.
   Таким же новым, прекрасным почудился ему родной город, когда он мельком взглянул туда. Ритм цвета сменился, побагровел, теперь там все пламенело красками Рериха.
   Так длилось секунду, может, две.
   Затем что-то неуловимо сдвинулось, стало бездымно меркнуть. Краски потухли, потускнели, радужный дождь завес падал не так густо, и лишь влажный блеск глаз Иринки ещё хранил прежнее чудо.
   Торопливо, с досадой на промедление взревел двигатель баржи, и сразу как по команде все оборвалось мраком, в котором тускло, как угли из-под пепла, проступали огни заречья.
   Но и это длилось недолго. Когда зрение восстановилось, все вокруг оказалось таким, каким было прежде.
   — Вот… — только и сказал Гордин. Его губы ожёг быстрый поцелуй.
   — Спасибо, спасибо, что ты утащил меня, а то бы я занавесилась и прозевала случай…
   — Случай? — потрясённо переспросил Гордин.
   — Разве нет? Я где-то читала, что сияние в наших широтах…
   — А-а! — ликующе догадался Гордин. — Так ты не жалеешь?
   — Не знаю. Раз это больше никогда не повторится… Но я была дурой! Увидеть такое… Бедные мои краски!
   — Возьми другие, — торжествуя, сказал Гордин. — Эти! Ты уверена, что я просто рассчитал день и час случайного полярного сияния. Нет. Нет, Ирочка, нет! Я его создал. Вот оно! — Он сжал кулак. — Могу вызвать его завтра, послезавтра, когда захочу.
   — Ты… ты…
   — Да! Мне помог твой медвежонок, но к черту игрушки, мне нужна ты, ты!
   Не дожидаясь ответа, в том же приливе торжества и всемогущества он сгрёб её, стиснул, закрыл поцелуем что-то беззвучно шепчущий рот, приподнял, подхватил, ломая сопротивление, понёс.
   — Пусти сейчас же! — вскрикнула она придушенно, и прежде чем он успел понять, как это произошло, она уже была на земле, встрёпанная, тяжело дышащая, а он, ещё не веря тому, что случилось, сжимал пустоту.
   — Ты славный, ты гений, я глупая, — выпалила она срывающимся шёпотом. — И не надо! Спасибо за все — только не надо, не надо!
   Прежде чем он успел опомниться, она схватила его руку, прижалась к ней мокрой от слез щекой. Потом её белое платье мелькнуло и исчезло в темноте.
* * *
   Он брёл от университета по раскисшей аллее. Все вокруг было осенним, жёлтым и мокрым от мелко сеющего дождя, и это напоминало какой-то фильм, отзвук фильма… Словно из другой жизни. Гордин слабо мотнул головой, когда щеку задел упавший с берёзы лист.
   Это не из другой жизни, это — с ним. И хорошо, что погода такая, потому что под сияющим небом все было бы куда тяжелей и горше. А так — ничего.
   Ведь известно: чем ярче взлёт… Громкая слава успеха, затем вот это — один посреди парка, где за поникшими деревьями алюминиево сереют башенки обсерватории. Так приходит смирение. И понимание. Ещё сегодня он по инерции боролся, горячился, доказывал, потом сразу, будто кончился завод, понял: не надо. Ничего не надо, у жизни свой ритм.
   С той минуты и до конца обсуждения он сидел, отрешённо слушая, как кто-то повторял правильные, уже много раз сказанные слова: “Научное значение данной работы бесспорно, но коль скоро побочным следствием нового метода является сильная помеха в широком диапазоне радиосвязи, то ни о каком использовании искусственного полярного сияния в населённых зонах, конечно, не может быть и речи до тех пор, пока…”
   “Пока техника не перейдёт на какую-нибудь там лазерную связь, — кивнул Гордин. — Или пока кто-то не найдёт способа нейтрализации вредных последствий. Словом, оформляй диссертацию и трудись без печали…”
   Никто даже не упрекает за мальчишество, за поспешность опыта, за то, что вовремя не обратил внимания, не посоветовался… Ах, если бы они знали!
   Хорошо, что никто не знает.
   Не о чем волноваться. Все будет в своё время, все. И “праздники неба” станут устраивать, и о нем, быть может, вспомнят: “Глубокоуважаемый профессор, не могли бы вы рассказать телезрителям о том, как…”
   Никогда ни о чем он рассказывать не будет. Или будет? С внезапной отчётливостью Гордин вдруг увидел, как рвутся, трепещут над городом сполохи, как люди высовываются из окон, как празднично ликуют улицы. И как дети, жена тянут его на балкон… Его жена, его дети, в той, другой жизни, которая будет.
   Из-под ноги брызнула лужа. Он круто, не глядя, свернул на обочину, пошёл напролом. По плащу дробно застучали ветви кустов.
   Почему-то вспомнилось, как в детстве он мечтал много ездить в автомобиле и много летать на самолёте. Теперь, когда это сбылось, все желанней стала казаться неспешная ходьба, да только на неё уже не хватало времени. А если бы и хватало, то без торопливого стремления к цели он, верно, почувствовал бы себя неуютно.
   Приближался шум улицы. Скоро она открылась вся, в сумятице движения, в сизых выхлопах, в слитном беге грязнобоких машин. Он помедлил в двух шагах от людского водоворота, затем повернулся, почти побежал назад, туда, где шуршали листья.
   Так ослепнуть в тот, все решивший миг! Так самонадеянно, не желая, унизить… Ведь он же потребовал, потребовал немедленной, тут же оплаты! Вот что двигало им, и она это поняла сразу. Какое-то страшное, неистовое затмение… Не спрашивая ничего, с торжеством победителя так обрушиться, смять, будто все уже решено, ничего другого просто быть не может! Словно и воли нет, кроме его собственной, да и быть не должно.
   А ведь все могло сбыться, как он не понял тогда, что могло! Настолько ничего не заметить, ничему не поверить, думать совсем о другом, казалось бы, важнейшем, а на деле существенном не тогда и не в том.
   Вот и заслужил…
   Точно выскочив из-за куста, на уровне груди внезапно простёрся корявый, морщинистый сук. Гордин замер, опешив. Куда он забрёл? Серело. Под ногами была нетоптаная земля, всюду мокро отсвечивал палый лист. С верхушки дуба, коротко прошуршав, сорвались тяжёлые капли. Помедлив, Гордин рукой упёрся в неподатливый сук и, чувствуя, как нарастает тугое сопротивление, продолжал гнуть, пока одолевающая сила мускулов не налила плечо болью. Тогда он напряг вес тела, ощутив наконец, как уступает, подаётся преграда.
   — Сломаешь, — тихо послышалось сзади.
   Сук дёрнулся в ослабевшей руке, толчком развернув Гордина. Отворот плаща пересёк грязный след удара.
   — Видишь — он отомстил…
   — Ира!
   — Я. Спасибо эта палка тебя задержала, а то бы я совсем запыхалась. И куда ты бежал?
   — Никуда.
   Она кивнула, словно ждала такого ответа. Две-три капли скатились с прозрачного капюшона, светлыми бусинками осев в её волосах. Сам плащик был небрежно расстегнут. Она стояла, сунув озябшие руки за пояс; на тугой ткани джинсов медленно проступали тёмные крапинки дождя.
   — Промокнешь, — сказал он глухо.
   — Взгляни лучше на свои колени.
   — Пустое!
   — Вот и я так думаю.
   Оба замолчали. Её глаза рассеянно и спокойно смотрели куда-то мимо Гордина.
   — Дальние прогулки при любой погоде? — резко и с вызовом спросил он. — Мечты в одиночестве?
   — Да. — Она перевела взгляд. — А что?
   — Ничего. Я вот тоже решил прогуляться.
   — Вижу.
   — А ты, как всегда, ищешь свежих художественных впечатлений?
   — Как всегда.
   — Ясно! Осень, увядание, грусть. Живописно и трогательно, чем не сюжет? Что делать, праздников больше не предвидится. Все, точка.
   — Праздник, — сказала она, как бы не замечая тона его слов. — Смешно. Праздник — вот…
   Она выставила ладонь под мелко сеющий дождь.
   — Щекочет… Я сюда шла просто так. Нет, ты прав не совсем. Впечатления, говоришь? Да, я хотела проверить. Листья летом — сплошная масса, листва; взгляду не до подробностей, все воспринимается слитно. А осенью каждый лист становится самим собой, когда падает. Грустно? Может быть, и так. Я смотрела, как они падают, а потом увидела тебя. Вот.
   — Понятно. Читала, значит, в газетах…
   — Читала. Глупо! Если что-то было, то уже не исчезнет. Все равно будет.
   — Конечно. Вроде мамонтов.
   — Мамонтов?
   — Ага. Были — нет, только память осталась. И все.
   — Ты уверен?
   — В том, что вижу тебя, — да.
   — Подожди… Мамонты. Что-то писали об инженерной генетике. Не так?
   — М-м… Допустим. Может, мамонтов и воскресят в каком-нибудь двадцать первом веке.
   — Вот видишь!
   — Какая разница! Просто неудачный пример.
   — Нет, почему же… Они красивые?
   — Кто?
   — Мамонты.
   — А кто их знает… Лохматые, грязнющие, наверно. Не чета кошкам.
   — При чем тут кошки?
   — Так, вообще… Не знаю. А при чем тут мамонты?
   — Это ты говорил о мамонтах.
   — Ну и что? Мамонты-папонты, бродили по лугам, пили-ели, спали-жирели. “Пройдёт и наше поколенье, как след исчезнувших родов”. Слышала такую песенку?
   — Нет. Странно… Другое странно.
   — Что?
   — Все! Знаешь, почему я здесь оказалась?
   — Ты сказала.
   — Кроме главного. Только что в студии жутко разругали один мой рисунок, и я… я сбежала.
   — Кто не получал двоек…
   — Не в этом дело! Просто… просто в том рисунке мне показалось, что мне кое-что удалось, своё. Выходит — нет.
   — Ну, это ещё ни о чем не говорит. У вас все зависит от вкусов: нравится — не нравится, не оценки — дым!
   — Не совсем так, но пожалуй. И все-таки… Я вот что хотела спросить…
   — Да?
   — У тебя никогда не было ощущения, что тебе — именно тебе! — предназначено что-то выразить, осуществить… Никому другому, только тебе. И все остальное не важно.
   — Бывало что-то похожее.
   — И?…
   — А кто его знает! Самообман, должно быть.
   — Возможно, что и самообман. А все равно порой возникает такая отдалённость…
   — Отдалённость?
   — Да. Как бы это выразить… Будто ты не совсем принадлежишь себе, что-то надо беречь больше всего остального, чему-то не поддаваться, даже когда очень хочешь… Ну, словно кто-то тобой распоряжается. Не бывало так?
   — Хм. — Гордин потёр подбородок. — Не замечал такой мистики.
   — Правда? Значит, ошиблась.
   — В чем?
   — Ни в чем! А у тебя метка…
   — Какая метка?
   — Да на лице! Ты потёр подбородок, а рука у тебя измазана веткой, которую ты пытался согнуть. Я же говорила, дуб памятлив.
   — Ну и черт с ним!
   — Так ты сильней размажешь. Дай лучше я.
   Достав платок, она неуверенным движением провела им по его мокрому, сразу и жёстко закаменевшему от этого прикосновения лицу.
   — Все. — Её рука, помедлив, упала. — Знаешь, у тебя глаза… Не злые, нет…
   — Какие есть, — буркнул он поспешно. — По вкусу их выбирать не умею.
   — Да, конечно… Смерклось уже.
   — Разве?
   — Темнеет. Надо идти.
   — Куда?
   — Туда. — Она вяло мотнула головой. — Туда.
   — Я провожу.
   — Не стоит, мне ещё надо побродить.
   — В сумерках?
   — А в сумерках цвет глохнет, это интересно.
   — Да? Застегнулась бы все-таки…
   — Мне не холодно, и дождь почти перестал.
   — Это тебе так кажется… Постой!
   — Стою.
   — А то ещё простудишься, шедевр не напишешь…
   Досадуя на свои нелепые слова, спеша и путаясь, он кое-как застегнул неподатливые пуговицы. Она стояла с безучастным видом. Теперь в прозрачном пластике плаща её фигура казалась обёрнутой в целлофан, незнакомой, чужой.
   — Пока. — Она слабо помахала рукой. — Счастливо.
   — Пока, — ответил он машинально, зная и не веря, что это все.
   Он смотрел, как она бредёт, удивляясь, и не чувствовал потери, ничего, кроме огромной отрешающей пустоты. Сумрак ещё не успел её скрыть, когда она, словно освобождаясь, рванула застёжки плаща, и его откинутые полы обвисли, как подбитые крылья. Из-под них мелькнул белый комок забытого в руке и теперь выпавшего платка.
   Тогда он побежал. Она не обернулась, не замедлила шаг, только отстранилась, и он также молча двинулся рядом по узкой тропке, уже бессмысленно сжимая поднятый платок и не зная, что теперь говорить и надо ли говорить вообще.
   А когда её озябшая рука сама собой очутилась и замерла в его ладони, он безраздельно понял, что слова излишни, а нужно просто идти, отогревая доверившуюся ему руку и не спрашивая, что будет дальше. Ведь как ни грозны великие тайны земли и неба, они ничто перед тайной любви.