Могла находиться, тут же остерег я себя. - Вот ты и дома... - сказал я Эе. Ответом было молчание. Ноздри Эи раздувались, словно она принюхивалась, вид у нее был скорее хмурый, чем радостный. - В чем дело? - встревоженно спросил я. Лицо девушки, по которому скользила зыбкая тень листвы, казалось вырезанным из потемнелого дерева. Я схватил бинокль. Что ее повергло в столбняк? Люди покинули стойбище? Мы попали не в ту осень? Изображение прыгало, от волнения я не сразу поймал то, что хотел. Наконец мне удалось справиться с оптикой.
   Постройки оказались сложнее, чем это виделось издали, каждая хижина представляла собой равноугольную спираль, такая геометрия благоприятствовала сохранению тепла очага и оттоку дыма наверх. Там, где серые слеги стен, сходились на конус, они были черны от сажи и копоти. Машинально я отметил поразившую меня деталь: последовавшие за палеолитом тысячелетия отвергли эту спиралевидную, как у ракушек, планировку жилищ, зато ее возродило наше время, на совершенно ином, разумеется, качественном уровне, ведь наши эмбриодома тоже обрели сходство с ракушками...
   Возле одной из хижин не то дрались, не то возились лопоухие собаки. Затем в поле зрения вдвинулись самые обычные, грубо сколоченные качели. Далее за кустами просматривался резной столб, очевидно, какой-то тотем; глубокие затесы создавали свирепое подобие человеческого лица, провалы губ, похоже, были измазаны кровью. Я содрогнулся при мысли, чья это может быть кровь, и поспешил подавить отчаяние.
   Люди здесь были. На тропинке возникла похожая на бабу-ягу старуха в облезлой, мехом наружу, накидке с мотающимся на дряблой шее костяным ожерельем и с палкой в руках. Спекшееся морщинами лицо глядело маской, так густо его покрывала черно-багровая то ли раскраска, то ли татуировка. Старуха приостановилась, ее подбородок затрясся, по-лягушачьи приоткрывая провал беззубого рта. Прослеживая ее взгляд, я сместил бинокль и увидел голого пузатого ребятенка, который справлял малую нужду и, заслышав голос, стремглав припустил к хижине. Туда же заковыляла старуха. Нет, отвернула к другой, самой высокой хижине. Стойбище жило, там вроде бы все было в порядке.
   Я опустил бинокль и нетерпеливо взглянул на Эю. Ее глаза темно блестели, руки, точно сдерживая крик, были прижаты к груди.
   - Иду, - сказала она отрывисто. - Жди! - Снежка... Она... - Увижу, увижу! - Твои близкие там? - Да, да! Она дрожала от нетерпения, мыслями была уже там, в хижинах, все остальное, казалось, ее ничуть не волновало, но это было не совсем так. - Твой враг не нападет? - спросила она внезапно. - Нет, ответил я со всей уверенностью, на которую был способен. - А что? - Тогда жди. Не показывайся. - Хорошо. Когда ты вернешься? - Не знаю. День ежа укрытен и долог! Лингвасцет все переводил исправно, но был ли это разговор на одном и том же языке? Я не успел ничего уточнить, Эя скользнула вниз, сбежала бесшумно, как тень, и тут же пропала, будто растворилась в воздухе.
   Снова я обнаружил ее, когда она уже плыла по озеру. Одежду она, видимо, скинула на берегу, потому что на ней, когда она вылезла, не оказалось ни лоскута. Выйдя, Эя отряхнулась и, вопреки моим ожиданиям, не взбежала наверх. Некоторое время она зачем-то принюхивалась к своим струящимся волосам, затем нарвала какую-то траву, втерла ее в волосы, прополоскала, потом, сев на корточки, принялась разрисовывать себя глиной. Я ожидал, что появление Эи будет замечено и на берег высыплют ее соплеменники. Никто не показался. Эя наконец закончила свой ритуальный, надо полагать, туалет и медленно, каким-то непонятным зигзагом, двинулась к самой большой и высокой хижине, куда было прошла старуха.
   Наблюдая в бинокль, я ждал, что будет дальше. Крики изумления, радостный шум? Эя скрылась. Все было тихо.
   Впрочем, так длилось недолго. Несколько минут спустя по тропинке просеменила уже знакомая мне баба-яга. Гортанно, с надрывом прокричала что-то, лингвасцет ничего не перевел. Задохнулась от усилия, старчески обмякла. Ей могло быть и сто, и сорок лет, люди ее времени стареют быстро. Наконец она перевела дыхание и прошла к идолу. Куст мешал видеть, что она там делает. Похоже, старуха разожгла костер, так как вскоре там взвился дымок. И, словно это была команда, стойбище ожило. К идолу потянулись люди. Трудно было различить, кто молод, кто стар, кто мужчина и кто женщина, так одинаково были разрисованы лица и однотипны одежды. Все шли с оружием в руках. Кое-кто вроде бы с беспокойством поглядывал на небо. Детей в этой толпе не было.
   Все сгрудились возле костра. Сомкнувшиеся спины, вдобавок кустарник, не позволяли видеть, что там происходит. Отдельных слов нельзя было разобрать. Дым стал гуще, повалил клубами. Иногда в бинокле возникали отдельные, ничего мне не говорящие из-за раскраски лица, словно там двигались не люди, а какие-то непостижимые насекомые, которые приняли облик людей. От нетерпения я переходил с места на место, даже залез на дерево, но там мне помешала листва. Впрочем, Снежка вряд ли могла участвовать в этом таинстве. Вообще надо было набраться терпения, только так и можно в этой неспешной теперь жизни.
   Дым тем временем опал, все стали молча расходиться. Кучка людей двинулась к той хижине, куда зашла Эя. Вскоре снаружи не осталось никого.
   Чужая жизнь - загадка, доисторическая - вдвойне, я так ничего и не понял. Шло время, в поселке ничего не менялось. Лишь изредка пробегали собаки, похоже, еще не научившиеся взбалмошным лаем доказывать свою бдительность и холопскую преданность хозяевам.
   Солнце неспешно клонилось к вершинам, так же неспешно росли и удлинялись тени, сонно покачивались лапы сосен, во всем был невозмутимый покой осени, когда сама природа словно убаюкивает себя перед долгим зимним забвением. Первое время я беспокойно ходил взад и вперед, затем присел на поваленный ствол. Солнце еще пригревало, в ветвях тонко серебрилась паутина, дятел куда-то убрался, было тихо, лишь в озере иногда, будто нехотя, плескалась рыба. Дышалось здесь иначе, чем в моем времени, и думалось иначе, пространство не пронизывал обычный и потому незаметный, как фон, ток мыслей и чувств миллиардов людей, который ощущался всегда и везде, в самом глухом и укромном уголке моей Земли. Здесь его не было. Думалось расслабленно. Незаметно для себя я уже смирился с крахом надежд, не терзался загадками, которые так напугали меня, все это осталось в прошлом, и скорбеть о потерях не имело смысла, надо было мириться с настоящим. С тем, что этот мир теперь мой навсегда. Мой и Снежки. Только бы она была жива!
   Иное время, несчитанное, вековечное, завладело мною. Оно незримо присутствовало во всем, было столь же реально, как смиренный опад листьев, как их желтая круговерть в косом предвечернем свете, как последнее тепло солнца в беспечальном небе, где даже суровая нагота снежных вершин смягчилась кротко голубеющей дымкой простора. Прежде я бежал, ежеминутно бежал, только сейчас я это почувствовал. Бег жил в моей крови всегда, до всех потрясений, мною всегда владел стремительный ритм эпохи, прежде я этого не замечал, как не замечают постоянного биения пульса, надо было вылететь на обочину, расстаться со всеми своими замыслами и надеждами, чтобы почувствовать это.
   Мы гнали не одно столетие, гнали так, что ноги прикипели к педалям. Иначе мы не могли. В спину жалили болезни и голод, дорогу грозил перекрыть обвал экологической катастрофы, от многого надо было уйти, мы спешили уйти и ушли. Откормленный золотом монополий генерал - такая же фигура музея, как закованный в металл рыцарь и троглодит с шипастой дубинкой. О социальном неравенстве, о всех антагонистических формациях учебник рассказывает как о предыстории человечества. Хлеб не проблема, когда его можно делать из всего, в чем есть элементы жизни. У конвейера производства давно уже стоят не люди, а киберы, обременительная для Земли индустрия вынесена в космос, и воздух планеты свеж, как на заре человечества. Чего же еще? - сказали бы предки. Мечта осуществилась, живи и радуйся.
   Будто когда-нибудь можно достичь всего... Будто мечта не бежит впереди человека. Когда есть хлеб, нужны звезды, близкие и далекие, небесные и земные. А где желания, там и проблемы, там трудности, там бег. Нам бы ваши заботы! - снова могли бы сказать наши предки. Да, возможно. Но когда выясняется, что немыслимые для прошлого ресурсы энергии тем не менее вскоре могут иссякнуть, то одна эта малость не позволяет сладко вздремнуть у речки, и надо штурмовать какой-нибудь вакуум не только ради познания и чисто духовного им наслаждения. А сколько еще подобного, как непросто управление земной природой, как желанна, трудна и необходима эстетизация Земли, как трудно удержать, хотя бы удержать достигнутое равновесие! Нужны Атланты, а человек не рождается Атлантом, уж я-то знаю, насколько я сам далек от идеала, я, воспитатель. А тут еще законное и такое естественное желание человечества замедлить чрезмерный бег прогресса, спокойно насладиться его плодами. Только мы пожелали дать себе роздых после всех перевалов и круч, "только нас поманил такой ровный, казалось бы, в весенних цветах, луг, как все рванулось из-под ног и грянуло хроноклазмами. Так и бывает, когда расслабляешься, когда очень хочешь сочетать достигнутое с тихой безмятежностью древнего, слитного с природой, бытия на земле, такого, как здесь, в этой тишине, в этой невозмутимости дремлющего на солнце селения. Грянувшее не рок, но и не случайность. Или все же случайность?
   Напрасные мысли. Что мне до них теперь? Я никогда не узнаю ответа. Отныне мне жить здесь, среди этих сосен и гор, в мире, где незаметен бег минут и дней, где все соразмерно движению солнца, росту травы, опаду листьев. Ты хотел покоя? Вот он, в шорохе сосен, в косом и неярком свете, который золотит все, к чему прикоснется, в запахах нетронутой земли, в светлом и безбрежном небе, знающем одних только птиц. Отныне это твой мир, твой и Снежки, если все закончится хорошо.
   Золотистый свет расплылся перед глазами, я обнаружил, что плачу. Все, что жгучим комом застряло в душе, - и горечь утрат, и мука долга, и невозможность иной судьбы, и собственное бессилие, и подавленный страх перед неизвестным - все вылилось теперь слезами. Я не вытирал их. С прошлым надо было проститься наедине, с прошлым, которое еще так недавно представлялось мне единственно возможным настоящим и будущим.
   Не помню, сколько я так просидел. Тени уже накрыли склон, воздух похолодел, только озеро, вбирая последний свет, червонно и ало пылало внизу. Прохладным касанием по щеке скользнул опадающий лист. Я вздрогнул. Где Эя?
   В поселке мертвела тишина. Просматривались не все тропинки и хижины, какое-то движение могло ускользнуть, однако любое громкое слово отозвалось бы и на этом берегу. Но слышен был только бухающий плеск рыбы.
   Надвигалась ночь, а с ней неизвестность. Как же я мог забыться?
   Я вскочил. Не зная, что делать, я закружился на месте. Во мне все заторопилось. Ждать? Идти самому? Почему Эя не показалась хотя бы на миг? Ее задержали?
   Я порывисто оглянулся, крадучись отступил к машине, вгляделся в неясный сумрак леса. Никого, ничего, кроме серой глыбы хроноскафа, такой внушительной и чуждой всему вокруг. Нет, нет, нелепо подозревать Эю в измене! Никто украдкой не зайдет сзади, не набросится на меня с тыла, это все ложные страхи, детские призраки одиночества и боязни.
   Что же все-таки делать и надо ли? Ведь Эя не оговорила срок своего возвращения. Вдобавок внутреннее чувство подсказывало, что Снежка жива. Я продолжал верить в это, хотя, возможно, лишь потому, что ничего другого мне не оставалось. Но где же Эя, куда делись ее соплеменники?
   Я так мало знал о ее мире, что не мог ни на что решиться. Может быть, все идет как надо, что для них лишний час...
   Хотя был уже вечер, нигде так и не занялся дымок очага. Никто не выходил наружу, не выпускал детей, все точно вымерло или уснуло. Нет, что-то во всем этом было не так, очень даже не так. Селение притаилось, замерло не к добру.
   "День ежа". Как я мог забыть эти слова Эи, не придать им значения! Еж свертывается, выставляя колючки, замирает, пока длится опасность, все очень и очень похоже. Это мне наблюдение за домами ничего не сказало, но Эя сразу уловила неладное, насторожилась, почуяла тревогу своих близких.
   Не выдержав, я сбежал к озеру, но оттуда все видно было хуже, чем сверху. Круто поднимался противоположный скат, темная у берегов вода ходила кругами, будто ее поставили на огонь, всплескивалась с шумом, колыхала глянцевые листья кувшинок, жемчужно розовела там, куда еще не дотянулись тени, жила своей жизнью, столь же далекой от человеческих забот, как первая искра звезды в синеющем крае неба.
   Делать мне здесь было нечего, я поспешно вскарабкался наверх.
   И тут я увидел Эю. Она уже спустилась к воде, странно измененным шагом брела по песчаному намыву, шла так, будто вокруг была непроглядная тьма. Однако глаза ее не были слепы, незрячи скорей были сами движения, ноги ступали врозь, обвисшие, словно лишенные мускулов, руки колыхались не в такт шагам, в этой рассогласованности было что-то нечеловеческое, более похожее на походку поврежденного робота. В воду Эя вошла так, будто собиралась пересечь озеро пешком, и поплыла, когда другого выхода не осталось. Я смотрел, обомлев. Выходя на берег и поднимаясь по склону, она ни разу не замедлила шаг, не оступилась, но и не уклонялась от сомкнутых ветвей, не поднимала рук, чтобы отвести хлещущие удары, мерно шла напролом, и чем ближе она подходила, тем было очевидней, что движется не сам человек, а его подобие. Это было страшно, но в те мгновения во мне перегорел всякий испуг. Один! Я остался один среди смыкающихся теней ночи, потому что меня уже оставила всякая надежда увидеть Снежку, а в том, что ко мне приближалось, ничто не напоминало прежнюю Эю. - Что с тобой? - отступая, прошептал я. Ничто не изменилось в ее походке. Теперь нас разделяло всего несколько шагов, я отчетливо различал белое, как снег, лицо Эи, мертвенно пустые глаза, капли воды на щеках. Она остановилась, как шла, губы не шевельнулись в ответ.
   Шагнув, я судорожно сжал ее мокрые безвольные плечи, повернул лицо девушки к свету. Голова Эи запрокинулась, в зрачках пусто и призрачно качнулось вечернее небо, такое же стылое и чужое, как их взгляд.
   - Что с тобой? - закричал я прямо в эти слепые неподвижные глаза.
   - Я умерла, - прошелестел едва различимый голос. В дрогнувшие зрачки вкатилась прозрачная, крохотная в них луна. Мои сжатые пальцы осязали тепло человеческого тела, но это было все, что в нем осталось от жизни. То, что в детстве однажды глянуло на меня с могил, снова близко и жутко смотрело в упор, но там стояли наделенные бесплотным существованием, понятные мне нелюди, а здесь был живой мертвец.
   Тут провал, дальнейших секунд я не помню. Возможно, минут? Что-то кинуло меня к машине. Я всем телом вжимаюсь в холодный металл, словно в нем избавление от того ужаса, который стоит за плечами. Бок машины дышит горелой окалиной, в нем, знакомом, несомненность и моего существования. Там, внутри, четвертая в левом подлокотнике кнопка, крайняя: она от всего, от забвения и от безумия, от призраков и от страхов; возможно, она еще и от черной магии, которая живого человека обращает в ходячий труп. Я вламываюсь в машину, навстречу мне плещется тихий, такой родной и надежный, свет приборов.
   Я валюсь на сиденье, зализываю невесть откуда взявшуюся ссадину на пальце. Все в порядке, кнопка подождет. Меня колотит озноб, руки трясутся, но я быстро нахожу то, в чем нуждается Эя. Наука против колдовства, пусть так. И мне не помешает. В общем-то, все равно, на что мне теперь жизнь? Может быть, она и ни к чему, но прежде разберемся. Эю в обиду я не дам. Не дождетесь, сволочи!
   Глоток, этого достаточно. Теперь наружу.
   Все серо, безвидно в сумерках. Эя тенью стоит там, где стояла, человек, из которого вынули душу. И кто? Сородичи, близкие. Какая нелепая, чудовищная, непостижимая магия! Наш век близок к тому, чтобы вдохнуть разум в неживое, ее век, похоже, решил обратную задачу.
   Что ж, поборемся. Вынуть-то душу вынули, а все-таки Эя вернулась ко мне. Все-таки вернулась...
   Я поднес стимулятор к ее губам. Она их не разжала. Зачем мертвецу пить? Все верно. А зачем ему куда-то идти? Говорить? - Пей!
   Робот повинуется приказам, Эя повиновалась. Глоток перехватил ей дыхание, она закашлялась, согнулась пополам. Так, хорошо, мертвец не кашляет, вегетативка не поражена, ну, маленькая, ну, сестричка, оживай, наша магия посильней, психовит - это тебе не наговоры...
   Я обнимал Эю, подбадривал, чувствовал, как под ладонями оживают мускулы, как теплеет изнутри худое озябшее тело, как деревенелая кукла снова становится человеком, могущественная психохимия исправно делала свое доброе дело.
   Потребуется ли еще внушение? Я вернулся к машине, достал запасную одежду и стал натягивать ее на Эю, чтобы девушку не доконал ночной холод. Она повиновалась, как ребенок, дышала мне в шею, казалось, безучастно принимала заботу, но стоило мне отодвинуться, чтобы затянуть молнию на куртке, как она рванулась, прижалась всем телом и, спрятав лицо на груди, заплакала молча, безнадежно, потерянно.
   - Ну что ты, что ты, - шептал я, гладя ее вздрагивающие плечи. - Все обошлось, все хорошо...
   - Я мертвая. - Она прижалась еще сильней. - Мертвая, мертвая...
   - Глупости! - Я повернул ее лицо к себе. - Чушь! Ты дышишь, ты плачешь, ты живая. Живая! Я тебя расколдовал, понятно?
   - Нет. - Голос ее опять сник. - Ты не можешь. - Почему? Запинаясь, она объяснила почему. И пока объясняла, из ее голоса уходила жизнь, лицо гасло, она удалялась от меня, точно и не плакала вовсе, не искала помощи и сочувствия, не была прильнувшим ко мне, как к матери или отцу, ребенком, таким не похожим ни на прежнюю Эю-воительницу, ни на недавнюю Эю-робота. Не все было ясно в ее словах, но кое о чем я мог бы и сам догадаться.
   Родовое сознание - вот слова, которые объясняли многое, если не все. Человек в отличие от многих других существ не способен долго и без ущерба жить в одиночестве, этим он похож на пчелу или на муравья, ибо общество столь же властвует над душой, как земное тяготение над телом. Это так же верно для нас, как и для наших далеких предков. Вне общества посреди самых райских кущ для нас расстилается незримая и неосязаемая, но не менее страшная, чем любая Сахара, пустыня жизни. До нее не надо далеко идти, она рядом, и только близость людей оградой встает меж ней и человеком. Но эта ограда может быть и фасадом дворца, и стеной каземата. Причем сразу тем и другим одновременно.
   Для меня семьей было все человечество, для Эи - одно ее племя, и разница здесь не только количественная. Для историков памятен тот испуг, который возник в первые десятилетия научно- технической революции. Бездушная техника, к которой человек привязан, не лишает ли она души его самого? Роботизация - не роботизирует ли она человека? Не будет ли он стандартизирован, как машина? Не превратится ли в винтик, серийно штампуемый по всем правилам изощренной науки? Смятенному сознанию рисовались бесконечные, от полюса до полюса, шеренги людей, запрограммированных, как киберы.
   Они не туда смотрели, эти встревоженные: то, что виделось им в грядущем, находилось в прошлом. В том времени, где немногие приравнивали многих к скоту, к предмету хозяйства и обихода, а это состояние повсеместно длилось не век и даже не тысячелетие. Там же, где дело до этого не дошло, там было другое. Свобода? Да, Эя, конечно же, не была рабой...
   Она была членом родовой общины.
   За пределами оазиса человека ждет жажда и смерть. За пределами рода может не быть ни жажды, ни голода, все равно участь отщепенца трагична. Того, кто надолго исчез и как-то сумел вернуться, род может счесть оборотнем, мертвецом, для него не найдется ни еды, ни крова, там, где он был счастлив, от него отшатываются мать и отец, дом, куда он из последних сил стремился, отвергает его, как зловещего призрака. И что бы живой мертвец ни говорил, ни делал, для него все бесполезно, он отторгнут и обречен, хуже чем прокаженный.
   Это не правило, но и не исключение, это черта родового сознания, дичайшая и нелепейшая для нас, вполне понятная для людей далекого прошлого. Одиночка долго прожить не сможет, его погубит не голод, так хищники, не хищники, так что-то еще, это всем известно, не раз подтверждено опытом, а раз так, значит, после какого-то срока возвращается не человек, а дух. Нет жизни вне рода! Нет и не может быть, как в гиблой, за чертой оазиса, пустыне. А дух погибшего, оборотень, так же реален для древнего сознания, как вкрадчивый ход змеи, как удар небесного грома. Оборотня надо заклясть и изгнать, чтобы он увел с собой смерть, лишь так можно обезопасить род. Ну а в колдовское заклятье каждый верит настолько, что внушение убивает не хуже яда.
   Эя вернулась слишком поздно. Вдобавок, если я правильно понял, особую роль сыграли зловещие обстоятельства ее исчезновения. Так или иначе род счел Эю мертвецом. И она в это поверила. Не могла не поверить! Вот этого я постичь не мог, хотя знал, что именно так должно быть, хотя сама Эя, еще живая, еще говорящая, чувствующая, стояла передо мной в такой прострации, что даже могущий поднять покойника психовит вызвал в ней лишь краткую вспышку бодрости.
   Но уж если это могучее средство оказалось бессильным... Моя наука могла заменить кровь - всю, до последней капли, могла дать другое сердце, другие глаза, но средства заменить психику я не знал. Неужели, ну, неужели эта сильная, смышленая, своенравная малышка и прежде была лишь оболочкой человека, маской, сквозь глазницы которой на меня смотрела не личность, а родовая душа? Душа, которую вот сейчас племя вынуло с той же легкостью, с какой мы вынимаем платок из кармана? Неужели все так просто, и в этом - вся тайна психики, кажущаяся нам безмерной, как звездное небо над головой?
   Нет, подумал я с мрачной решимостью, еще не все средства испробованы. Но первоочередное сейчас не это...
   - Ты меня слышишь, слышишь? - Да. - Ты видела Снежку? - Нет. - Узнала о ней что-нибудь? - Да. - Она жива? - Нет. - Ее убили?! - Нет. - Сама умерла? - Нет. - Так где же она? Что с ней? - Ее принесли в жертву. Я закрыл глаза. Рука сама собой дернулась к разряднику. Спокойно, осадил я себя, спокойно. Здесь нет извергов и убийц, здесь, на этой земле, есть только прошлое твоего рода. - Где, когда и кому она принесена в жертву? - Дракону. - Какому дракону?! - Тому, в горах. - За что?! - Так велел род. - Эя, ты можешь объяснить? Что плохого сделала Снежка? Почему ее принесли в жертву? При чем тут дракон?
   - Дракон летал и жег. Дракона надо было умилостивить. Я вытер охолодевший пот.
   - Когда это случилось? - Вчера. - Дракон... как он выглядит? - Он ярче солнца и страшнее пожара. - Дракон принял жертву? - Да. - Откуда ты знаешь? - Он успокоился. - К нему можно подойти? - Нет. - Как же тогда... как же ему доставили жертву? - Положили перед ним на скалу. - Живую? - Да. - Хватит! Летим к дракону. Эя промолчала, ей было все равно. Она и отвечала, как говорящий автомат. Так же безропотно она дала себя усадить в машину. Мне тоже было уже все равно. Мы взлетели.
   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
   Видел ли я что-нибудь, когда машина проносилась над гребнем скал и черной щетиной леса? Все было чужим и мрачным. Небо, лишенное привычных огней внеземных поселений; сам наш полет над сумрачной в лунном свете землей; дракон, к которому мы мчались и который издали давал о себе знать багрово пульсирующим сиянием; мы сами, два безмолвных робота, которым уже все было безразлично.
   Багровое свечение разгоралось. Его источник был скрыт за гребнем котловины, чьи угрюмые в складках теней утесы, приближаясь, все отчетливей выступали из мрака. Я был в том состоянии, когда мне ничего не стоило с ходу ринуться на любое, хоть из прошлого, хоть из будущего, чудовище, но испечься в лаве, которая, очевидно, и полыхала за гребнем, - до этого я еще не дошел. Прожекторами осветив склон, я осторожно замедлил ход и, приглядевшись, выбрал среди скал удобную для посадки площадку. Эя на все смотрела так же безучастно, как раньше, в ее темно неподвижных глазах глохли красноватые мятущиеся из-за скал отблески. Она была не здесь, не со мной, если вообще была. Я вышел один и, не поднимая головы, медленно, как приговоренный, взошел на гребень.
   Как описать то, что открылось за ним?
   Я ждал, что внизу, у моих ног, окажется спокойно пламенеющая лава, которую воображение соплеменников Эи наделило жизнью грозного в миг извержения, все испепеляющего существа. В лицо точно дохнул жар и свет, но до его источника было далеко. Вдоль всей продолговатой котловины, окаймляя ее, мрачным блеском пылали скалы, так что небо над этим зубчатым венцом казалось непроницаемо черным, предельным для самого света. Главный свет исходил не от лавового озерца, которое тоже было, и не от его добела раскаленных краев, а от того, что, касаясь береговых камней, висело над маревом расплава.
   Оно-то и было неописуемым. Бесформенный сгусток плазмы? Нет, оно имело форму столь, однако, изменчивую, что ее не успевал зафиксировать глаз. А может быть, просто непривычную. Оно, это огненное, размыто высящее, пульсировало, как... Как что? Как бешено крутящийся хаос? Нет, в нем угадывалась структура. Как вихревые, преобразующиеся друг в друга сгустки, стяжения, кристаллы огня? Все это понятия человеческого опыта, они тут не годились. То, что видели мои изнемогающие глаза, было и чистым светом, сквозь толщу которого проглядывали дальние скалы, и клубящейся материей солнц, и белой озаренностью алмазных, чередой протаивающих в глубине пещер, всем этим сразу и чем-то еще. Излучаемый свет радужно кольцевал воздух, плавно переливался из ярко-белого в голубизну, а затем, минуя промежуточные цвета, желтел. Но скалы при этом неизменно отливали розовым и багровым, чего вроде не должно было быть, если только сам воздух не приобрел иные физические свойства.