Адольфо Биой Касарес
Ad porcos[1]

   В то субботнее утро, возвратившись в отель, чтобы собрать вещи и оплатить счет накануне отъезда из Монтевидео, я повстречал соотечественника. То был старый ловелас из Росарио, открывший на своей мельнице фонтан вечной молодости. По крайней мере, он все время выглядел довольно-таки моложаво, сохраняя если не свежий, то самоуверенный вид, – благодаря необычному цвету кожи вокруг висков. Я не раз получал от него уверения, что «весь секрет – в ростках пшеницы». Этот господин, от чьей фамилии в памяти едва всплывают слоги «ми» и «ни», отвел меня к одной из колонн холла и прошептал доверительно:
   – Плохие новости. Кажется, правительство собирается запретить выезды в Уругвай. Идиоты. Что хотят, то и творят. Нарушение конституции. Но похоже, что правда.
   Может быть, он произнес «заезды». Я спросил, из надежного ли источника новость. Он ответил:
   – Из надежного.
   И тут же перевел разговор на пшеничные ростки. Я отошел, не имея никакого желания выслушивать его. Но отправился не к окошку банка в отеле, а на улицу. Одна мысль о том, что я лишусь поездок в Уругвай, пробудила во мне стремление повременить с возвращением домой. Я не мог задержаться надолго – только на сутки или двое (и все-таки какая бездна времени…). Пока что мне доставляло удовольствие не уточнять дату отъезда. Бродя бесцельно по Старому городу, я обводил прощальным взглядом живописные уголки. Интересно знать, думалось мне, эти романтические порывы возникают непроизвольно или же в таких местах мы испытываем волнение, так как воображаем себя героями приключенческих книг?
   Обед в хорошем отеле, полноценная сиеста, – и я отправился в фаэтоне по улицам Поситос и Карраско. Когда возница захотел мне показать аэродром Карраско, я приказал:
   – Возвращаемся.
   Камнем преткновения был вечер. При других обстоятельствах я зашел бы в кино – но не сейчас. Кроме того, те два-три фильма, которые могли не дойти до Буэнос-Айреса, я уже видел. Выйдя из фаэтона в Пасиве, я немного размялся, поглазел на витрины, потом заказал себе королевский ужин в ресторане «Агила». Другой в моем положении подумал бы о театре «Солис», но внутренний голос подсказывал, что это не для меня. Говорите что угодно, – я не войду в театральный зал. Много лет я старался обходить далеко стороной спектакли: и французские классические пьесы, и тем более испанские. Если бы вкусы человечества совпадали с моими, оперные певцы давно бы замолкли. Я говорю это не из высокомерия, а, напротив, смиренно признавая собственную ограниченность.
   Мои глаза пробежали программу. Давали «Осуждение Фауста,[2] легенда в четырех частях Гектора Берлиоза». Внутренний голос не обманывал: речь шла об опере, а значит, надо держаться подальше. Как тот герой Эстанислао дель Кампо,[3] если помните.
   Однако «Осуждение Фауста» не было оперой. Я понял это из слов одной сеньоры интеллектуального вида, с растрепанными волосами, ободрявшей возле билетной кассы какого-то человека – наверное, моего собрата по несчастью:
   – Тебе нечего опасаться. Здесь нет, как в опере, ни действия, ни той искусственности, которой ты не принимаешь. Оратория на музыку Берлиоза – чего же лучше?
   Невзирая на сказанное выше, я не считаю себя imbecille musicale.[4] Более того: не чуждый снобизма, я люблю подчеркнуть свою слабость к музыке. Снобизм нечувствительно указывает нам путь к вершинам культуры.
   – Гм, – быстро сообразил я, – Берлиоз. Разумеется, изысканно. Разумеется, незабываемо. Подходит, чтобы достойно завершить пребывание в этом городе. А также шанс пополнить культурный багаж.
   Я знал, что еще немного – и случится непоправимое, но не сделал ни шага к спасению. Вы скажете: Мефистофель из оратории – или кто-то на его месте – уже расставил свои сети. Все же я попытался защищаться:
   – Поразмыслим обстоятельно, – сказал я себе с притворной невозмутимостью. – Ну-ка, в котором часу начало? Nulla da fare:[5] в половине девятого. Слишком рано. Не успею поужинать. А еда – дело святое.
   Несомненно, Мефистофель или его адвокат занялись мной всерьез, потому что я немедленно заспорил с самим собой:
   – Если я хочу, чтобы эта ночь была непохожа на другие, почему бы не поужинать после театра, следуя традициям великих повес прошлого?
   И вот я стою в очереди у кассы; наконец билет куплен. Не понимаю, что заставило меня в тот момент уподобиться дрессированной обезьяне. Впрочем, чаще всего мы ведем себя именно как дрессированные животные.
   Усевшись в кресло, я с пугающей ясностью оценил всю глубину допущенной ошибки. Бог знает, сколько часов проведу я, как привязанный, в этой ложе. Что удерживало меня на месте? Отчасти цена билета (порядочная, хотя и не астрономическая). Еще мне не хватало смелости подойти к билетеру и потребовать возврата денег. Я не мог, бравируя, на глазах у изумленной публики встать и с видом громадного облегчения направиться к выходу. Уйти сразу после начала – не безумие ли это? Те из читателей, которые часто бывали вдали от дома, должно быть, открыли – как и я, – что одиночество, с его бесконечными внутренними монологами и вереницей мелких решений (сейчас сделаю то, потом это…), опасным образом граничит с сумасшествием.
   Мое кресло располагалось в середине ряда, так что, уходя, я потревожил бы немало народу. Место слева от меня пустовало, и я собрался было проследовать в этом направлении, как заметил, что с другого конца ряда приближается сеньора в белом. Сеньора уселась рядом со мной. «Жребий брошен, – мелькнула мысль. – Я остаюсь».
   Затем я начал размышлять, по какой причине мое сознание причислило Берлиоза к вечным ценностям и его имя можно было свободно спрягать без боязни совершить оплошность. Да, это Сесилия рассказывала о нем: Сесилия, превосходящая меня по уму настолько же, насколько гиганты Ренессанса превосходят людишек наших дней. Сколько я помню себя, между нами существовала дружба, и однажды она едва не переросла в нечто большее… но этот шанс мы упустили, уже не помню как. Второго такого, – объяснила сама Сесилия, – уже не будет. Сейчас мы видимся очень редко, так как живем на разных континентах. Сесилия ездит повсюду с мужем, служащим Министерства иностранных дел, не так давно назначенным на мелкую должность где-то в Центральной Европе. Но время бежит быстро: теперь он, вероятно, продвинулся по службе, стал послом, созревшим для отставки и сдачи в утиль. Когда мужа призовут обратно в министерство (о, невыносимая пытка: его заставят работать и – верх унижения – получать зарплату в национальной валюте!), я махну рукой на всех и сделаю Сесилию своим единственным собеседником. Вот к какому заключению пришел я тем вечером в театре «Солис»: «Ясно, что Сесилия отличается для меня от других женщин, как человек из плоти и крови – от фигур, нарисованных на бумаге. Она – женщина моей жизни, пусть даже между нами только дружба». Тут же на ум пришли ее слова: «Для кого-то Берлиоз – второразрядный композитор; для нас, кто знает в этом толк, – единственный и неповторимый».
   Оркестранты закончили настройку инструментов и прочие приготовления. Меня же охватило сомнение, вновь сделавшее пребывание в театре подлинным мучением. Я не был теперь так уверен в возможности увеличить культурный багаж, потому что фраза Сесилии вроде бы относилась к Глюку. Следовательно, в моем мозгу случилась путаница, хотя и простительная. Вспомнилось неизвестно что насчет войны между глюкистами и пиччиннистами[6] – только Сесилия могла разговаривать со мной об этом. А если Берлиоз не заслуживал восхищения, зачем было приходить в театр? Чтобы молча страдать? Чтобы изводиться по поводу того, нравится мне эта музыка или нет?
   Здравое желание отвлечься от подобных раздумий направило мой взгляд на соседку. Не только ее одежда, но и вся она была белой. Бледная, слишком бледная кожа; мне известно, что многих такая бледность заставляет осуждающе кривить губы. Но я устал притворяться, честное слово, я не настолько разборчив! В моих глазах этот род красоты – разновидность Вечной Женственности Гете, и не менее интересная, чем остальные.
   Сесилия, прикрывающая миловидностью и внешним легкомыслием острый, незаурядный ум, говорила не однажды, что зрение и осязание – две разновидности одного и того же чувства. Я вижу ее как сейчас, чеканящую слова с очаровательным педантизмом: «Когда на тебя часто смотрят, ты ощущаешь прикосновение. В книгах об этом не упоминается, и все же человек располагает особым чутьем, тонким, но безошибочным, подсказывающим, что на него смотрят». Поведение моей соседки подтверждало эту истину. Меняя позу, она взглянула на меня – едва взглянула. Я загорелся. В своей белизне она была на редкость хороша собой. Хороша на свой особенный, необычный и утонченный, манер. И способная – как мне тогда показалось – возбудить скорее мгновенный приступ страсти, чем длительное чувство. Посмотрев на нее, я прикрыл глаза, чтобы успокоиться, воображая женские силуэты на фризе с иероглифами, египетскую царицу, чье лицо появлялось в бесчисленных журналах, и киноактрису, ее сыгравшую – а может быть, не ее, а Клеопатру? Вернемся, однако, к девушке в белом: красота ее была слишком редкостной для женщины моей жизни. Но одновременно столь неповторимой и совершенной, что, потеряй я ее снова в этом мире, не сжав в объятиях, не узнав, кто она, это сделало бы меня безутешным до конца моих дней. И правда: рассуждая сам с собой, впадаешь в безумие.
   С неистовостью молодого жеребца я приступил к осаде, решив раз и навсегда: если соседка будет холодно наблюдать за мной, то я пропал, ведь все мои усилия покажутся смешными со стороны. Интуиция подсказывала, что единственное спасение – в том, чтобы объект моего внимания оценил его как следствие почтительного восхищения, без неуместной иронии в мой адрес. Сперва я без оглядки ринулся в атаку, но сразу же сдержал себя. Те, кто сидел слева от соседки, – не явились ли они с ней вместе? Да, она вошла одна, но уйти может в компании. Уже только мысль о недоразумении угнетала меня. Однако люди в зале переговаривались между собой, а женщина молчала. Окрыленный, я начал новый штурм. Тогда сомнение вонзило свой кинжал с другой стороны. А вдруг она пришла с мужем, женихом или еще с кем-то, кто засел, невидимый, в дальнем уголке зала? В таком случае я рискую совершить ложный шаг и стать жертвой насмешливых взглядов этой парочки, издевательских замечаний, если не чего-нибудь похуже. Между тем оркестр заиграл. Мы проглотили изрядный кусок пения и музыки, и один я среди зрителей не следил за действием. Внезапно в глазах у меня потемнело, сердце заколотилось, по телу распространился сильный жар. Помню, я подумал: «Не может быть». Что произошло? На тонких губах соседки обозначилась улыбка, признававшая мое существование, приглашавшая к беседе. Беседа! Прямая или окольная – но дорога, ведущая к цели! Чтобы пуститься по ней, надо было дождаться, пока упадет занавес. Какая-то непобедимая уверенность – больше того: вера – придавала ожиданию прелесть. Я словно подчинялся по доброй воле правилам игры, смутно предугадывая, что выигрыш – за мной, а сами правила и временные трудности скоро станут частью награды. Затем я заметил легкий кивок головой, втайне от всех призывавший меня следить за действием. Не желая выглядеть упрямцем, я повиновался. Думая, что выполнить просьбу не составит труда, я быстро обнаружил свою ошибку. Мой взгляд бессознательно устремлялся на это белое, чистое, круглое лицо, кое-где покрытое нежными розоватыми пятнами. Бессознательно? На деле меня уже грызла новая тревога: не сидит ли рядом со мной, – как ни трудно в это поверить, – та, для которой любовь – ремесло? Подозрения обладают необыкновенной способностью находить доводы в свою пользу. Она пришла одна, рассуждал я, потому что ищет клиента. Вы спросите: если меня бесконечно привлекали чуть розоватая белизна ее лица, океанская глубина синих глаз, так ли уж важно, что они были доступны за деньги? Но каждый мужчина в глубине души – обитатель каменного века, исполненный грубого самодовольства, движимый низменными побуждениями: желанием выделиться, страстью к охоте и завоеванию… «Способна ли профессионалка играть так тонко? – подумал я, глядя на руки женщины в белом. – А впрочем, за границей – кто их знает!»
   В антракте подозрениям настал конец. Мы проследовали беспечными шагами в разные стороны, чтобы вновь встретиться в углу фойе. Разговор завязался с непостижимой легкостью. Я покорился его течению, не желая ни наблюдать за новой знакомой, ни оценивать ее, ни даже следить за собственными успехами. Удача плыла мне в руки, и я предложил:
   – Давайте поужинаем вместе.
   – Когда?
   – Прямо сейчас.
   Она объяснила, что «Осуждение Фауста» – вещь редкой красоты:
   – Не прослушать ее до конца – преступление. Останемся на третью и четвертую часть.
   При этих словах тема продажной женщины снова пришла мне на ум, но по другому поводу. Это было воспоминание о полуразвалившемся кинематографе на площади Доррего, давно снесенном. Женщины, подстерегавшие клиента, никогда не досиживали до конца сеанса. Правда, и фильмы, исключая редкие порнографические сцены, показывали знакомую им неприглядную действительность: совершенно ничего про другую жизнь, способную завлечь, воспламенить… Противоположностью мрачному экрану был зал под шатким навесом, наполненный движениями, борьбой за кресла – удары звучали, как барабанная дробь, – и приглушенным смехом. Воспоминание облегчило душу и возымело практическое действие: я понял необходимость не выглядеть дураком и по возможности остроумными шутками скрывать то, чего жаждало мое самолюбие. Не хватало только отправной точки для беседы, – исключая слова тенора: «Маска, ты мне знакома».
   Меня отвлекли комментарии девушки относительно деталей представления. Я также оценил их; но мысли все более спутывались, я не мог произнести ничего членораздельного, кроме восклицания: «Прекрасно! Прекрасно!» – и повторял его до изнеможения. Мое отупение все же не стало полным. Благодаря мощи своего голоса я завладел беседой. Признаться, я не помню сейчас, кто из нас двоих что говорил: кто, например, отметил достоинства строки (или действия, ее сопровождавшего):
 
Его я видела во сне.
 
   Эти слова – совершенно точно – звучали в партии Маргариты: Мефистофель послал ей сны, в которых она видела Фауста, еще не зная его. Теперь тоска по тому далекому дню все перемешала в моей памяти: пассажи, слышанные до и после антракта, сказанное нами в театре и затем в других местах, той удивительной ночью. Не считайте, что я совершенно потерял голову. Я держался до конца. Пришлось приспособиться к обстоятельствам: когда девушка сообщила мне, что ее зовут Перла,[7] готовый вырваться наружу поток острот застыл у меня на губах. Я не собирался неуместными шутками испортить приключение, обещавшее быть – по крайней мере, пока – благоприятным для меня. Для людей утонченных шутки по поводу имен – признак плохого воспитания. Что до меня, то имя «Перла», носимое девушкой с такой внешностью, – это добило меня окончательно. Если честно, в тот момент я был просто потрясен. Сейчас мне это кажется даже странным. Перла – это Перла, и назвать ее любым другим именем было бы смешно. Еще раз: я не терял головы и отметил ее манеру разговаривать. Иностранный акцент дополнялся словами и выражениями, выдававшими в ней аргентинку.
   После окончания спектакля мы оставались в зале Бог знает сколько времени: Перла не переставая аплодировала. Я пристально наблюдал за этим выразительным исступлением. Она объяснила мне, что не плакала только потому, что потекла бы тушь на ресницах. «Тебе нравится эта Перла, – сказал я сам себе, – если ты без труда подавляешь раздражение, не вертишься на месте и не пытаешься ее оборвать». Наконец мы вышли из театра; я взял новую подругу под руку и отважно повел ее по направлению к ресторану. Никогда еще мой желудок не был пуст так долго. Мы шли не спеша, стараясь подобрать подходящие слова, чтобы оценить и восславить искусство Берлиоза. Мысленно я решил не заказывать сложных блюд, приготовляемых часами, а ограничиться холодной закуской и куриным жарким. Но при этом чутко прислушиваться к советам метрдотеля: вдруг он предложит что-нибудь сытное и не требующее времени. Увы, это мое слабое место: еда должна подаваться сразу же, и любая задержка приводит меня в уныние. Вообразите же мое состояние, когда я услышал из уст Перлы одну из тех небрежных фраз, которые предвещают ни больше ни меньше, как крушение судьбы. Фраза небрежная, но не допускающая возражений. Я неважно разбираюсь в женщинах, но знаю, когда с ними можно спорить, а когда нет. В таком положении единственный выход – полностью забыть о себе, о своих желаниях, о своем упрямстве и воскликнуть, как будто хлопая в ладоши: «Браво!» Перла сказала:
   – Куда мы идем? В ресторан? Поесть? Какой ужас! Повернем обратно.
   Действительно, мы повернули на девяносто градусов и пошли прочь от ресторана. Но ее рука сжала мой локоть, моментально превратив меня из взрослого мужчины в восторженного подростка. Взволнованный, я едва сдержал свою признательность. Вместо того чтобы очутиться в гостеприимном зале «Агилы», мы вышли на громадную площадь, – и неизвестно, какая минутная фантазия заставила меня увидеть нас обоих как бы со стороны, издалека: трогательная пара, затерянная в пространстве. Все подробности той ночи в Монтевидео видятся мне так ясно, как если бы это было недавним сном.
   Мы беззаботно пускаемся в плавание по бурному морю чувств, и лишь затем нас охватывает тревога. Меня уже не пугала прогулка по ночному городу. Я весь погрузился в несравненную игру – постепенное покорение женщины, и тут эта женщина снова заговорила:
   – Пойти в ресторан? Какая глупость. Ненавижу закрытые помещения.
   И тут же замолчала, чтобы через некоторое время продолжить:
   – А может, вы из тех, кто придает большое значение еде? Из тех, кому необходим обед из двух блюд, за столом, покрытым скатертью?
   Как будто она была знакома со мной не один год. И дальше, безапелляционным тоном:
   – Мне хватает бутерброда в забегаловке!
   Пожалуйста, не считайте меня женоненавистником на том основании, что временами мой гнев обращается против женщин. Минутные вспышки проходят сквозь всю нашу жизнь, но остаются без заметных последствий. Я восхищаюсь женщинами, одновременно срывая с них маску: это анархистки, повергающие в прах цивилизацию. Верьте мне, если каждый человек станет внимателен к мелочам, в нашем суетном мире воцарится хотя бы видимость порядка. Женщины – возмутительницы спокойствия, цыганки, им не понять необходимости принимать пищу четыре раза в день. Давая волю раздражению, скажу, что такого рода пост – признак не столько возвышенности, сколько боязни растолстеть. Я вспоминаю одну из поклонниц голодания, с ее культом пустого желудка, из-за чего ночи напролет моим единственным блюдом был чай с лимоном; и вот однажды утром я обнаружил ее на кухне, поглощавшую с тигриным аппетитом кремовые пирожные.
   Нет, я не лицемер, отрицающий значение еды. Сделав отступление, замечу, что неутоленный голод был не единственной причиной моей досады. Пребывание в «Агиле», кроме обильного ужина, давало еще и отличную – почти незаменимую – возможность поговорить, узнать друг друга поближе, – так что предложение провести ночь вместе прозвучало бы естественно. Без ресторана – какой курс избрать, чтобы привести корабль к месту назначения? Наверно, я предложил самое разумное:
   – Тогда выпьем немного виски и потанцуем?
   Не считайте, что я сгорал от желания отвести Перлу в одно из сверхдорогих кабаре. Однако настоящего мужчину узнают именно по тому, сколько он готов потратить ради женщины в такие моменты. Кроме того, здесь были свои преимущества: безошибочное действие алкоголя, темноты и танцев, плюс возможность перехватить, опять же под покровом темноты, что-нибудь вроде оливок, сыра или арахиса. Итак, проект обладал немалыми достоинствами, не требующими лишних объяснений. Представьте же мое удивление от слов Перлы:
   – Пригласить меня в boоte! Что за первобытный способ обольщения! Настоящий ребенок, чистая душа! Я в восхищении, но запереться в четырех стенах – вас от этого не коробит? Какой ужас!
   Вы, конечно, понимаете, что я всерьез рассердился. Про себя я сыпал проклятиями, но к моим губам как бы приросла широкая улыбка. Речь шла уже не о самолюбии, а о том, как спасти ночь. Эта женщина своими презрительными восклицаниями расправлялась с любым из моих планов в зародыше. Одетый легко, я начинал дрожать. Значит, оставались улицы города. Прогулка пешком – в такой час! – или поездка в такси, куда глаза глядят, с болтливым шофером? Этот выбор между двумя путями парализовал мой ум, особенно потому, что существовал третий – и последний: просто и бесцеремонно исключить все промежуточные стадии. Признаться, у меня недостаточно смелости для откровенных предложений. И не подавленное до конца сомнение относительно рода ее занятий… Сомнение, переросшее в уверенность: я стою в полушаге от роковой ошибки. Я чувствовал, что слово «отель» превратит меня в чужака, в нежелательного спутника. Если бы еще я обронил громкое название, из тех, что тешат наше тщеславие, – «Риц», «Пласа», «Карлтон», «Кларидж», – но убогий приют, чье имя совестно произносить вслух… В предвидении этого я оцепенел: в уме нарисовалась гнусная дыра, набитая мимолетными парами, объятия на рваных простынях, угрюмый привратник у входа, собирающий деньги… Как можно заставить женщину пройти через это? Любовь все поймет и простит? Да, но на это нужно время. Времени у меня как раз не было.
   – Отлично, – бросил я. – Мы не пойдем в ресторан. Мы не пойдем в boоte. Будем голодать. Все, что хотите, только не оставаться на улице.
   Перед тем как составить в уме следующую фразу – и чтобы перевести дух, – я остановился: нужно было объяснить, что время, отведенное нашей – как сказать: связи, дружбе? – было страшно коротким: два, три дня, не больше. Неожиданно возникшая – кто знает этих женщин! – боязнь совершить тактическую оплошность и услышать в ответ: «Тогда давайте расстанемся!» – удержала готовые вырваться слова. Я не пожалел о своем промедлении. Перла заметила:
   – Наконец-то я слышу от вас что-то стоящее. Ободренный, но растерянный, я задал вопрос:
   – Куда же мы отправимся?
   – Все равно. Куда-нибудь.
   – Куда-нибудь?
   – Именно так.
   А потом непредсказуемая действительность подарила мне то, что я не раздумывая назову вершиной жизни, моей самой необыкновенной ночью. Пожалуй, не каждый сможет остаться на высоте положения в такие пугающие и великолепные минуты. Я сам то и дело отвлекался, на вершине блаженства не теряя из виду циферблата и размеряя удовольствие так, чтобы успеть в ресторан до двух часов – времени закрытия. В океане страсти, в буре взаимного проникновения, я не забывал о своей маленькой хитрости: ни звука о скором отъезде из Монтевидео. Даже больше: пока я жадно ласкал эти неповторимые руки, это родное мне лицо, ложная дальновидность подсказывала мне, что задерживаться в Уругвае не стоит. Главное было оказаться победителем; а «еще один день» не будет ли значить попросту «следующий день»? Улететь завтра, первым же утренним рейсом! Читатель возразит: постоянные расчеты не позволяют назвать то, что я испытывал, любовью. И ошибется: память сохранила только ощущение полноты. Ее нужно сильно напрячь, чтобы вспомнить досадные пустяки, – а без них тоже не обошлось. Трудно убить червя, что сидит у каждого внутри: мы охотнее отдаемся нетерпению, чем большому горю или большой радости. Жизнь слишком плотно набита событиями, чтобы прожить ее без воспоминаний. И все же воспоминания обманчивы. Говоря о часах, проведенных вместе с Перлой, я не могу – еще один провал в памяти? – ничего сказать о голоде. Его упорная и медленная работа привела меня в расстройство, которое, должно быть, усилило почти неземное волшебство той ночи. Нет, не принимайте это за простое увлечение девушкой. С беспощадной ясностью я осознал: эта неописуемая белизна, эта лишенная красок кожа, способные вызвать у иного насмешку, сотворены для меня; эту красоту моя душа тщетно искала с незапамятных времен. Потом были истории о далекой стране, замке в моравских лесах, матери-англичанке, вспыльчивом отце-охотнике; а также тайны Лиги Освобождения, предлагавшей, – если я правильно расслышал, – возврат к прошлому. Да простит меня Бог, но я упорно доказывал себе: секреты, выданные первому встречному, не следует принимать всерьез. Разве мог я представить, что не был первым встречным; и тем более, что мое непонимание этого скоро освободит меня от верности Перле. В общем-то, я узнал о просторных и светлых комнатах (размером с наши загородные дома), где жила та самая англичанка, намного больше, чем о тайных собраниях и слежке.