Андрей Битов.
 
Вид неба Трои

 
***
   Из книги "Человек в пейзаже".
   OCR: Юрий Бесков
 
***
 
   Как вспышка молнии
   Как исчезающая капля росы,
   Как призрак – Мысль о самом себе.
 

Принц Чиню

 
   Я единственный человек в мире, который мог бы пролить некоторый свет на загадочную кончину Урбино Ваноски. Но, увы, это не в моих силах. Легенда на то и легенда, что – неколебима. Он так и умер, а вернее, воскрес в сознании читателей и критики – в полной безвестности, не ведая о своей славе, бедный, как церковная крыса (я бы не пошел на такое сравнение, если бы оно не было буквально: по легенде, последние годы своей жизни он служил сторожем в костеле и торговал свечами). Могила его утеряна -это красиво: прижизненная неизвестность питает лучи его запоздалой славы, а они раскаляют его несуществующий надгробный камень. Крупнейшая литературная премия навсегда осталась посмертной, основоположив фонд его имени, на средства которого мы, его исследователи, ежегодно собираемся где-нибудь в Адриатике, а потом издаем нами же самими читаемый том наших прений, ничего не оставляя в пользу потенциальных гениев из церковных сторожей.
   Бум Ваноски, безвестного автора 30-40-х годов, пришедшийся на конец шестидесятых, есть целиком заслуга бессменного председателя Фонда В.
   Ван-Боока, и я буду с позором изгнан коллегами из наших сплоченных рядов, если попытаюсь пошатнуть им воздвигнутый миф. Мне никто не поверит, меня убедительно опровергнут, обвинят в фальсификации… И где будет тогда мой ежегодный летний отдых?
   Между тем Урбино Ваноски не был церковным сторожем – он был лифтером. И умер он (а может, и не умер еще…), зная о своей внезапной славе, и о своей гран-при – зная. Ибо это был я, кто нашел его перед смертью (а может, и не перед…), кто видел его последним, кто сообщил ему все эти радостные известия. И это мне он дал свое последнее интервью. Это было даже не интервью, а исповедь. Не всему в ней можно верить – я имею основания подозревать, что рассудок его уже не был вполне здрав. Но все равно это могло стать грандиозной сенсацией. Я был молод, мечтал о славе. Умный человек отсоветовал мне, впрочем угрожая потерей работы. Кто я был? Моя сенсация неизбежно разбилась бы о скалу с размахом возведенного мифа. Иногда мне кажется, что и сам бедный лифтер именно об нее и разбился. Его вполне могли и придушить…
   Может, все-таки получше – в храме, торгуя свечами, ни о чем не помышляя?.. Легкая, светлая смерть…
   – В этом еще нет ничего необычного, если в Гарден-парке к вам подсаживается незнакомый человек, толстый, лысый, потный, собственно, не подсаживается, а плюхается, будто – уф! наконец и успел!- успокаивается, подсыхает под апрельским солнышком и, отпыхтевшись, говорит: "Ну что ж, Урбино, много я не могу, но вашу фотографию могу вам показать…" Но если с вами случится такое, как случилось это со мной, не удивляйтесь и не раздумывайте, а сразу пошлите этого господина подальше. Кстати, послать подальше – это всегда лучшая философия, мудрость достоинства… Только понял я это значительно позднее. Только, и поняв, не стал я обладателем этой доблести по сей день…
   Так протяжно вздохнул старый Урбино Ваноски, подняв на меня свои прекрасные глаза,- ни у кого не встречал я такой прямоты и безответности во взоре, слитых воедино. Впрочем, он тут же прекрасный свой взор отвел в смущении, как бы я не подумал, что философия эта и ко мне имеет отношение, хотя как раз ко мне-то она и имела…
   Как корреспондент "Серсдэй ивнинг" и "Йестердэй ньюс" я брал у него интервью. Мы сидели в крохотной его каморке, но такой чистой и пустой, что как бы даже чересчур просторной. Всей мебели был один фанерный дырявый шкаф.
   Это была бы настоящая тюремная камера, если бы не какая-то покорность обстановки: комната была узницей его взгляда, а не он – ее узником. Комната обрамляла лицо хозяина, а лицо было рамкой его глаз. Эта вписанность друг в друга была как бы обратной: лица во взгляд, комнаты в лицо.
   Конура его находилась под самой крышей, и в скошенное оконце уже не были видны ни двор, ни крыши, а только клочок неба с вплывшим в раму облачком. Я сидел на единственном венском стуле, очень непрочно; Ваноски – на своей узкой откидной койке. Его очень бритое длинное лицо было таким чистым и даже младокожим, что почему-то подчеркивало его старость, придавало ей г л у б и н у. Ах, как пусто, как чисто, как подготовлено, чтобы покидать каждое мгновение в полном расчете с внешним миром! Ничего здесь не было, в этой комнате,- лишь я, с толстотою и неприличием своего здоровья и желания быть, ощущал не то кухонный жар своего тела, не то прохладу склепа: то ли я был здесь из другого пространства, то ли оно – было другим… Что-то сместилось в моем восприятии: я беспрестанно путал внешнюю и внутреннюю поверхность явлений и предметов – чувство из неуютных!- уже с неприязнью взглядывал на этого маньяка, написавшего, однако, "Последний случай писем" – книгу столь удивительную, что только я сам бы мог ее написать, если бы мог… С такой радостью схватился я за это безнадежное задание – отыскать могилу загадочного Ваноски! И вот на тебе, нашел! не могилу, а самого и живого! Но вот живого ли? Нашел – чтобы стынуть от соседства этого минус-человека, удивляться иронии провидения, посылающего способность, даже не способность – возможность, даже не возможность – случай возможности создания такой книги… такая сила – в мертвых чреслах неживого человека… наткнуться горячей, пульсирующей завистью на напрасность любой зависти и еще испытывать мучительное чувство неловкости оттого, что тормошишь добросовестно удалившегося от жизни человека, словно это твоя роль – доставить ему последнюю, еле живую, боль. Любое мое движение разрывало его ветхий пепельный кокон, похожий, по детской памяти, на опустевшее осиное гнездо! Теперь мне казалось, что с первого взгляда, как только я вошел к нему в лифт, старик признал во мне своего палача – столько тоски, в пределах воспитанности и приличия, но до краев заполнив площадочку этих пределов, выразил его первый взгляд. Не мог он вот так смотреть на каждого пассажира – значит, уже ждал… Но, в то же время, это было мне точно известно: меня-то он ждать не мог, потому хотя бы, что ничего уже не ждал от своих книг, никакого эффекта,- значит, он ожидал кого-то. Этим "кто-то" мог оказаться я, но не оказался – это я понял по тому, как быстро страх покинул его, когда я объяснил ему свою задачу. Но когда он его покинул, то было это, как мне показалось, не только облегчением, но в ту же секунду – разочарованием. Ему стало скучно, напрасно и досадно в той последней мере, о которой я мог бы лишь предполагать, но не иметь представления: не знал я о той пропасти отсутствия, в которую повергнут автор, воссоздающий близкие и понятные нам вещи…
   Ваноски сказал, что до конца дежурства не может уделить мне внимания, и это я тут же взялся уладить. Он пробовал остановить меня, испуганно и робко,- я заявил, что это решительно не составит мне никакого беспокойства.
   С самоуверенностью молодого болвана я предположил, что затерянному в нищете и безвестности гениальному старику будет приятен тот взрыв предупредительности и подобострастия, который последует от его хозяев непосредственно вслед за предъявлением моих мандатов могучих "Йестердэй ньюс". Действительно, все так и было, как я предполагал: хозяин засуетился – конечно, конечно! – и отпустил старика на весь день, без труда заменив его кем-то. Но той синей муки, что отразилась на лице старого Ваноски от всей этой суеты, от холуйски-любопытного взглядывания хозяина, от каннибальского облизывания перед бесплатностью чуда,- такой тоски во взгляде я не предполагал: так глядят из клетки на посетителей зоосада. Я разрушил весь энергетический баланс старика: это уже произошло, и было ему ясно.
   Сценарий, в который он угодил, был заранее определен: сенсация новой звезды – из нищего небытия в великие художники – затмевала и художника и нищету: сенсация – и была содержанием. Так что бедный старик уже никак не мог бы стать самим собой ни в одном отношении, а должен был быть лишь тем Ваноски, легенда о котором уже рождена без него,- она же и должна быть развита, пока есть для нее время, по весьма простым и заранее определенным сюжетным законам. Шедевр, созданный в нищете, подразумевал нищету, создавшую шедевр,- и позитивизм торжествовал. Я спросил его, как он сумел написать такое, и он ответил: "Не знаю". Я спросил его, что он будет делать с двадцатью тысячами долларов, он сказал: "Не помню".
   Собственно, я мог бы и уходить, потому что старик уже ничем не мог быть мне полезен. Ему ничего не было нужно, и, следовательно, подыграть мне, из соображений общей выгоды, он не мог, а ничто другое газету бы не интересовало. Истина могла интриговать лишь меня лично, но до нее было далеко и не было времени. И взгляду в этом вылизанном гробу остановиться было не на чем: лишь один предмет украшал комнату, впрочем достаточно странный, если отметить его вниманием,- застекленная, в тоненькой металлической рамочке фотография довольно большого формата. Но на фотографии, собственно, ничего не было отображено: она была, в основном, пустой, и лишь в одном углу помещалось что-то вроде облачка. Расположившись напротив окошка, над кроватью, над головой старика, она была как бы декорацией – вторым окошком, в которое я смотрел, в то время как старик, сидевший напротив, смотрел, выходит, в настоящее окно. Эта фотография еще могла бы мне послужить в качестве причуды гения: поместить над кроватью вид из собственного окошка, из которого, в свою очередь, ничего не видно, кроме небесного клочка! Под фотографией была медная табличка с кудряво-выгравированной надписью, как на дверной дощечке,- я еще подумал с ухмылкой: неужели у этой жалкой фотоработы есть тщеславный автор? Вторым предметом, который меня бы самого уж никак не заинтересовал, если б не поведение старика в его отношении, была некая кнопка наподобие звонка, расположенная тоже над кроватью, но несколько ниже "картины". Звонок этот был вмазан в стену, так что одна кнопка и торчала – круглая, гладкая, белая, довольно широкая для кнопки, со среднюю пуговицу. По-видимому, устройство было недавно установлено, потому что вокруг него просыхало, но еще не просохло, серое цементное пятно. Вот на эту кнопку изредка, будто с испугом, косился старик, но тут же и пытался этот свой испуг от меня скрыть, неумело придавая своему взгляду вид случайно брошенного. Кнопку я легко себе объяснил: что она установлена для вызова старика к лифту, а что он на нее косится, я тоже истолковал как затравленность несчастного и подчиненность.
   – Хозяин вас сегодня уже не будет беспокоить,- сказал ему я как можно мягче, с тем чтобы он хоть с этой кнопкой не дергался,- и так я отчаивался вытянуть из него что-нибудь мне пригодное.
   – Благодарю вас, это я понял,- сказал старик – все-таки поразителен был этот его вставленный в лицо взгляд!
   И я подумал: до чего же социально предопределено восприятие! ведь я же прекрасно знал, кого искал, пока искал… и так забыл, когда нашел… В этой конуре я отводил ему меру разумения, определенную низшей линейкой социальной лестницы. Господи! Ведь если он написал т а к о е, то как же он все видел, и меня видел… все это время. Мне стало тут настолько неловко моей снисходительности и покровительства, что я в замешательстве вскочил со стула, а чтобы как-то оправдать эту резкость движений, сделал вид, что поднялся прочитать подпись фотографа под картинкой. И то, что я прочел, было впрямь причудливо: "ВИД НЕБА ТРОИ".
   – Вы были в Трое?- глупо спросил я,
   – Как же я мог там быть?- Старик слабо ухмыльнулся.- Меня тогда не было.
   – Конечно, я имею в виду…- забормотал я, опять накнувшись на свою глупость.- Я говорю о том месте, которое, я читал, недавно отрыли, где была Троя… я современную Трою имел в виду…
   – Нет, это небо именно той Трои, т о небо,- монотонно произнес старик.
   Холодок прошел по моей спине. Как человек молодой я страшился встречи с безумием. Да что говорить! я ни одного мертвого за свою жизнь не видел, не считая жертв несчастных случаев – а это еще не мертвые, не т в о и мертвые.
   И безумных… лишь юмористические тени в уличной толпе. Но слабоумие – не безумие. Здесь же – я испугался Ваноски, отвел взор и уставился на его шкаф.
   У него в "Последнем случае писем" есть такое место. Ах, какое место! Не могу объяснить, почему именно оно так на меня каждый раз действовало, а я перечитал его уже много раз, заиграл, как пластинку с любимой мелодией, так… Там герой ждет письма, а его нет, и вот он, совсем уж раздерганный страхом и страстью, идет по пустоши на берегу моря; там стоит вдруг на дюне дырявый фанерный шкаф, видимо выкинутый прибоем, герой раздраженно и автоматически отворяет дверцу – там письмо. Он яростно вскрывает его, впивается, и в нем: "Дорогой Урбино!.."- а дальше не прочесть никак; словно бы и слова, и буквы, и ее почерк, и он прочитывает залпом, а опять – ничего не прочел, и он читает снова и снова – и не может прочесть. Он тут же спешит домой, садится и стремительно строчит ответ. И дальше – господи! как это там написано!..- клубятся слова, дымятся чернила, идет текст, который он страстно строчит, но в конце каждой строчки исчезает этот текст, страсть повисает, пропадает без обрыва за полями страницы, а вместо только что произнесенной фразы – на бумаге оказывается совсем другая, что-то про тетю Клару и ее попугая… И в бессилии рыдает бедный Урбино, смывая слезами тетю Клару, и когда, утешившись, поднимает свою прозрачную, проточную голову, то снова обретает силу и соответствие и пишет письмо уже спокойно и быстро, деловито, а на самом деле просто линеечки ведет – детское море… Тут к нему приходит сосед, и они начинают обсуждать одно их давнее дельце, очень толково сговариваются и едут в город Таунус. И так там написано, я каждый раз стремился схватить этот переход – и не схватывал: что и в книге больше не оказывалось этого места, сколько ни листай…
   Вот и сейчас мне показалось, что я стою на краю его безумия, и так плавно, так неуловимо и непрерывно, закручивается оно, так головокружительно – воронка, куда утекает сознание, как в песок,- что и не заметишь, как окажешься на внутренней поверхности явлений, проскользив по умопомрачительной математической кривизне, и выглянешь наружу оттуда, откуда уже нет возврата…
   – Да, да, понимаю, т о небо…- сказал я, как бы пятясь во взоре.
   Старик ухмыльнулся:
   – У меня есть вполне реальное основание верить, что это так. Вы молоды… И потом, разве не одно и то же небо накрывает и ту Трою и эту, и нас, и после нас… Вот вам хотя бы метафорически…
   – Это истина!- Я радостно закивал, успокоившись возвращением Ваноски в допустимый нами логический ряд.
   – Вот любопытно, почему вам отвлечение, образ, метафора своим удалением кажется приближением к истине, в то время как реальность, окружившая нас,бессмысленной, засоренной чем-то лишним, как бы недостаточно обобщенной и абстрактной и, в силу этого, не истинной… Все – наоборот! Вряд ли вам пора это понять… Я могу вас только предупредить – и, по-видимому, напрасно…
   Вряд ли вам пригодится мой частный опыт, опыт вообще не годится… Да и вряд ли вам достанется такая открытая форма судьбы… Во всяком случае, мой вам совет: никогда не соглашайтесь ни на какие заманчивые предложения, вы человек простодушный и бескорыстный (на первое определение я вздрогнул и надулся обидеться, на второе, кажется, согласно и ослабев, кивнул),- поэтому вы все предложенное всегда примете как подарок, или как авантюру, или как судьбу, вы вцепитесь, как нежадный человек, которому не достается…
   Отклоняйте любое предложение – это всегда дьявол. Поэтому-то это небо настоящей Трои…
   Тут-то он и произнес эту фразу про лысого толстяка в Гарден-парке, и я его, уже в очередной раз, не понял. Тут-то он и сказал, что посылать подальше – лучшая философия, соответственно взглянув с тоскою, что вот опять и уже – не послал…
   – Вам что-то от меня надо, потому что на самом деле я вам совершенно не нужен, а строго необходимо нечто заподозренное на моем месте. Все теперь – насильники реальности, практиканты прогресса… Считайте потому, что меня как бы и нет. Но поскольку вам что-то от меня, хотя и не меня, нужно, а я именно потому исключил вокруг себя жизнь, что считал всегда должным отвечать на нее, то и теперь считаю себя обязанным ответить, поскольку вы – жизнь, раз пришли ко мне… Но поскольку вам нет до меня дела, а есть дело лишь до того, что вам предполагаемо нужно, то и я вправе ответить вам тем, на что считаю себя способным. И это полное несоответствие, равное по весу, и есть – существо вопроса и ответа… Про эту картинку я вам расскажу, у меня есть повод приближать ее нынче,- он опять сделал вид, что не покосился на кнопку,- то есть я сам непрестанно думаю сейчас о ней, поэтому и расскажу вам про нее более или менее с легкостью. Нужно это вам или нет – ваше дело.
   Вы пришли ко мне сами и с самим собою, поэтому ничего удивительного, что перед вами именно я, никакого отношения к вам не имеющий…
   – Так это был дьявол?- спросил я, рассердившись на его поучения.
   – Зачем с рогами?..- удивился Ваноски.- И глаза у него были голубые-голубые – совсем не угли. И лысина – словно специально, чтобы подчеркнуть отсутствие рогов… Толстый. Толстый не внушает подозрения – это народное чувство. О, лишь потом я оценил всю меру его благодушия! Он совсем не напрягался. Он совсем меня не обманывал – искушение и не имеет ничего общего с обманом: искушаемся мы вполне самостоятельно. Пожалуй, он и впрямь присел просто так – отдышаться, слишком было жарко.
   Англичане, как известно, очень болтливы. Может, мы потому и распространили миф о нашей молчаливости и сдержанности, что стараемся скрыть этот порок. Я, во всяком случае, не преминул одернуть навязчивого незнакомца: мол, не имею чести, еtс.
   Он был как-то действительно весь некстати: и мне, и в данный момент, даже как-то и внешне так выглядел – некстати. Я был молод, как вы; мною владели сильные представления о себе: чем неопределенней, тем сильнее.
   Особенно, когда ни пенни в кармане. О любви, о славе… Я унесся в тот момент достаточно далеко. Тем неприятнее поймать себя на мысли… В этот момент некое неопределенно-прекрасное существо, почему-то в индийском сари, на берегу лазурного моря прижимало к груди мою розу… И я одернул его, с ледяным достоинством истого британца.
   – То есть как это вы – не Урбино?..- обиженно сказал толстяк.
   Тут только дошла до меня вся нелепость моей только что с таким достоинством произнесенной фразы, а именно, что никакой я не Урбино. А он уже раскрыл свой бесформенный обшарпанный портфельчик и запустил в него свою мясистую лапу вора. Так мне вдруг показалось, что он у себя в своем собственном портфеле ворует.
   – Может, и это не вы?- И он выдернул, не глядя, как из грядки, одну фотографию и торжествующе сунул мне под нос.
   Но это был действительно не я! То есть это кто угодно мог быть.
   Пол-лица было закрыто неким аппаратом, отчасти напоминавшим фотографический, отчасти некое фантастическое оружие с дулом наподобие ружья,- во всяком случае, этот тип с фотографии как бы целился, и те пол-лица, что не были скрыты аппаратом, были прищурены и перекошены. И одет он был как бы не по-нашему причудливо. И я сказал, торжествуя над недавним своим смущением, что это уж никак не я.
   – Не вы?- удивился толстяк, наконец взглянув на фотографию.- Ах, я старый дурак! – Огорчение его было столь неподдельным!- Простите меня ради…- Тут его стало корежить от досады, и будто он даже пытался сам себе дать пощечину этой фотографией.
   – Прекратите вашу неприличную клоунаду!- холодно сказал я.
   – Вы даже не представляете, какой непростительный я совершил промах и как мне за это попадет! – сокрушался он.- Сроду со мной такого не случалось!
   Действительно, это не ваша… Это фотография одного вашего будущего знакомого… Но есть и ваша… Честное… Клянусь… Не иначе как бес попутал…- Он опять замахнулся сам на себя., но как-то уже ласково.- Не сердитесь, я сейчас… Уж теперь не ошибусь…
   Он рылся и рылся в своем портфеле, извлекая толстые кипы фотографий разного формата и возраста, словно наворованные из многочисленных любительских и семейных альбомов,- недодержанные и передержанные, в подтекстах проявителя, с лохматыми пятнышками клея и оборванными углами.
   – Куда же она задевалась…- Редкий набор неумелости проплывал перед моими глазами: то клиент без головы, зато в рыцарских доспехах, то одна рука со стаканом, то куст с одной размазанной ветвью, словно хотели снять птичку, а она улетела.- Вы очень наблюдательны,- сказал он, продолжая поиски,почему я, собственно, и подсел к вам… Редко кто сразу находил на этой фотографии птичку. Для этого надо родиться поэтом! А такое три-четыре раза за век… Вот, как вы, или… Впрочем, вы ведь не любитель озерной школы…
   Между тем именно эта птичка вдохновила… Впрочем, ладно, это ни к чему… Я ведь что хочу вам сказать: это все абсолютно случайные отпечатки, они бессмысленны и ничего не значат… Вот, например, это – Шекспир… И это вовсе не момент написания монолога "Быть или не быть…", и не свидание со смуглой леди, и не встреча с Френсисом Бэконом… это он, усталый после спектакля…- На фотографии стоял фаянсовый таз с отбитым краешком, действительно как бы и устаревшей формы, но из него торчали две нормальные голые ноги, не то кривоватых, не то криво туда поставленных, один палец высунулся так, как, когда там, в тазу, ими шевелят, и струйка воды лилась из правого угла фотографии в таз – и все.- Нет, я не сумасшедший, не фотограф, не фантаст – не все, что вы сейчас по очереди заподозрили, куда ниже собственных возможностей фантазии. Все, что у меня в руках, это чистые исторические подлинники, хотите верьте, хотите нет… А вот это уже прекрасная ваша мысль: с чего бы исторический факт должен выглядеть точнее или привлекательнее, чем тот, что у меня в руках. История происходит всегда на наших глазах, тут я с вами не могу не согласиться…- Он и впрямь с легкостью угадывал все мои мысли, причем успевал ровно в тот момент, когда я либо собирался наконец его одернуть и поставить на место или попросту встать и уйти, таким образом прервав его невыносимую навязчивость. Этот поворот, который позднее вы назовете крупным планом, показался мне и впрямь занимательным с поэтической точки зрения – тут легко и головокружительно наклевывалась поэтическая строка: грязь под копытами войска Александра Македонского, волны, сомкнувшиеся над "Титаником", облака, проплывавшие над Гомером… Что знала эта грязь о победном копыте? что было воде до сокровищ испанской армады? что небу-о стихах?.. – "Вот щель в полу, откуда бьется свет…"- пробормотал он про себя, но в то же время со мною строку, только что вошедшую мне в голову.- Не плохо, не плохо… Видите, я вполне мог довериться именно вам. Возможно, что в наше время – только вам… Нет, это не лесть, и я не простой медиум и жулик. Честно говоря, что там такого особенного – в любой голове, чтобы считать чудом угадать это? потом, сами посудите, какая мне корысть? поморочить доверчивую голову из чистой любви к собственному искусству?..- это уже соображение, но я не так мелочен в своем тщеславии. Есть ведь и более спокойные, хотя и менее романтичные, объяснения, чем непременно Мефистофель или Калиостро. Сейчас у вас в моде фантастика, Герберт Уэллс, к примеру, "Машина времени"… Нет, это вы по молодости так строги: у него совсем неплохой слог; я бы даже сказал, приятен его именно английский привкус. Это теперь редкость. Такое детское удовольствие… Не Диккенс, конечно. Ну, так, знаете, извините, конечно, но и мы с вами не Диккенсы. Ну, почему же хамство, когда правда… Хотя не могу не согласиться, в правде всегда водился этот оттеночек. Потому что не всякий вправе, хотя, с другой стороны, не каждому и дано… Вот лучше взгляните, прелюбопытный отпечаток: ящичек с головой Марии Стюарт. За подлинность ручаюсь. Как ящичка, так и головы. Нет же, это не просто ящичек из-под головы. Голова в этот момент, когда было снято, там, внутри. Ладно, не сердитесь уж так. Ну, представьте хотя бы в духе бедной фантазии нелюбимого вами Уэллса, что такое возможно, что я именно изобретатель подобной машины… Так знаете ли вы, с какими трудностями столкнется он, пока достигнет чего-либо путного? Материалов никаких, средств никаких, с квартиры гонят, в первый полет не то что фотоаппарата приличного, хотя бы и школьного… бутерброда с собой не на что купить!.. Вот наконец-то! Только я вас предупреждаю… Нет, все-таки я вам лучше не буду показывать, это я зря, вы все равно не так все поймете…
   И он попытался вырвать у меня фотографию из рук, но я уже рассердился не на шутку, я мог бы уже и прибить этого непристойного джентльмена.
   – А вот этого не надо, этого не надо, молодой человек!А то я вам могу ведь и не показать. Но, так и быть, я не изменю своему обещанию, если вы изволите меня внезапно выслушать и запомнить, что я скажу. И обязательно вы должны мне поверить. Клянусь, не знаю даже чем, настолько вы мне во всем отказываете, клянусь, я вас не обманываю. У меня сейчас в руках ваша фотография. Из вашего будущего, не такого далекого. Когда? – я знаю, но этого вам не скажу, а то вы будете ждать, а я не хочу вам портить вашего будущего – оно у вас есть. Я знаю и год, и число. Что значит, когда? как же вы, юные, нетерпеливы! Ну, не через пять… Вам сейчас двадцать один без малого. Вы мечтаете о любви и о славе. О, я знаю, какого качества! Самого!