Так будет, во всяком случае, до тех пор, пока общество не перестанет возлагать на переживаемые им бедствия заботу о сохранности документов и не согласится, наконец, разумно организовать и свою память, и познание самого себя. Это ему удастся лишь в тяжкой борьбе с двумя главными виновниками забвения и невежества: с небрежностью, которая теряет документы, и, что еще более опасно, со страстью к тайнам (дипломатическим. деловым, семейным), которая прячет документы или их уничтожает. Естественно, что нотариус обязан не разглашать деловые операции своего клиента. Но когда ему разрешается окружать такой же непроницаемой тайной контракты, заключавшиеся клиентами его прадедушки (меж тем как ему всерьез ничто не грозит, если бумаги эти у него истлеют), наши законы в этой области поистине отдают плесенью. Что касается мотивов, побуждающих большинство крупных предприятий отказаться от публикации статистических данных, столь необходимых для разумного ведения национальной экономики, то мотивы эти очень редко бывают достойны уважения. Наша цивилизация сделает огромный шаг вперед в тот день, когда скрытность, возведенная в принцип поведения и почти в буржуазную добродетель, уступит место желанию сообщать о себе, т. е. обмениваться такими сообщениями.
   Вернемся, однако, к нашей деревне. Обстоятельства, которые в данном конкретном случае являются решающими для утраты или сохранности, //44// для доступности или недоступности свидетельств, порождаются историческими силами общего характера. В них нет ни одной черты, которую нельзя было бы понять, но в них начисто отсутствует какая-либо логическая связь с предметом наших розысков, судьба которого зависит от них. В самом деле, почему, например, изучение жизни маленькой крестьянской общины в средние века должно быть более или менее полным в зависимости от того, вздумалось ли несколько веков спустя ее владельцу украсить своим присутствием сборища в Кобленце? Такое несоответствие встречается слишком часто. Если мы знаем римский Египет бесконечно лучше, чем Галлию того же времени, то причина тут не в том, что египтяне интересуют нас больше, чем галло-римляне,-- просто в Египте сухой климат, пески и погребальные ритуалы, связанные с бальзамированием, сохранили рукописи, тогда как климат Запада и его обычаи, напротив, способствовали их быстрому истлеванию. Между причинами успеха или неудачи в нашей погоне за документами, и мотивами, вызывающими наш интерес к этим документам, обычно нет ничего общего, таков иррациональный и никак не устранимый элемент, придающий нашим изысканиям внутренний трагизм, в котором, возможно, столь многие создания духа находят не только собственные границы, но и одну из тайных причин своей гибели.
   В приведенном примере судьба документов в той или иной деревне оказывается решающим фактом, который хотя бы можно предусмотреть. Но так бывает не всегда. Порой конечный результат поисков зависит от такого множества каузальных цепочек, одна от другой совершенно независимых, что почти всякое предвидение оказывается невозможным. Я знаю, что четыре пожара, а затем разграбление опустошили архивы древнего аббатства Сен-Бенуа-сюр-Луар. Могу ли я, приступая к изучению его фондов, заранее угадать, какие типы источников пощадили эти катастрофы? То что называют миграцией рукописей, представляет собой чрезвычайно интересный предмет изучения: странствия литературного произведения по библиотекам, снятие копий, аккуратность или небрежность библиотекарей и копиистов -- все это явления, в которых живо отражаются судьбы культуры и прихотливая игра ее великих течений. Но мог ли самый знающий эрудит заявить с уверенностью, до обнаружения этого факта, что единственная рукопись "Германии" Тацита окажется в XVI в. в монастыре Герсфельд? Короче, всякие поиски документов таят в себе долю неожиданности и, следовательно, риска. Один коллега, мой близкий друг, рассказывал мне, что в Дюнкерке, когда он на побережье, подвергавшемся бомбежке, ожидал вместе с другими погрузки на суда, не выказывая особого нетерпения, кто-то из товарищей с удивлением заметил: "Странно, у вас такой вид, словно опасность вас не пугает!" Мой друг мог бы ответить, что, вопреки обычному предрассудку, привычка к научным поискам вовсе не так неблагоприятна для спокойного принятия пари с судьбой.
   Выше мы спросили себя, существует ли между познанием прошлого и настоящего противоположность в технических приемах. На это был дан //45// ответ. Конечно, исследователь современности и исследователь далеких эпох обращаются с орудиями каждый по-своему. И каждый имеет определенные преимущества. Первый соприкасается с жизнью непосредственно второй в своих изысканиях располагает средствами, иногда недоступными для первого. Так, вскрытие трупа, открывая биологу немало тайн, которых он не узнал бы при изучении живого тела, умалчивает о многих других тайнах, которые может обнаружить только живой организм. Но к какому бы веку человечества ни обращался исследователь, методы наблюдения, почти всегда имеющие дело со следами, остаются в основном одинаковыми. В этом с ними сходны, как мы увидим дальше, и правила критики, которым должно подчиняться наблюдение, чтобы быть плодотворным.
   ГЛАВА ТРЕТЬЯ. КРИТИКА
   1. Очерк истории критического метода.
   Даже самые наивные полицейские прекрасно знают, что свидетелям нельзя верить на слово. Но если всегда исходить из этого общего соображения, можно вовсе не добиться никакого толку. Давно уже догадались, что нельзя безоговорочно принимать все исторические свидетельства. Опыт, почти столь же давний, как и само человечество, научил: немало текстов содержат указания, что они написаны в другую эпоху и в другом месте, чем это было на самом деле; не все рассказы правдивы, и даже материальные свидетельства могут быть подделаны. В средние века, когда изобиловали фальшивки, сомнение часто являлось естественным защитным рефлексом. "Имея чернила, кто угодно может написать что угодно",-- восклицал в XI в. лотарингский дворянчик, затеявший тяжбу с монахами, которые пустили в ход документальные свидетельства. Константинов дар-- это поразительное измышление римского клирика VIII в., подписанное именем первого христианского императора,-- был три века спустя оспорен при дворе благочестивейшего императора Оттона III . Поддельные мощи начали изымать почти с тех самых пор, как появился культ мощей.
   Однако принципиальный скептицизм -- отнюдь не более достойная и плодотворная интеллектуальная позиция, чем доверчивость, с которой он, впрочем, легко сочетается в не слишком развитых умах. Во вре?ля первой мировой войны я был знаком с одним бравым ветеринаром, который систематически отказывался верить газетным новостям. Но если случайный-знакомый сообщал ему самые нелепые слухи, он прямо-таки жадно глотал их.
   Точно так же критика с позиций простого здравого смысла, которая одна только и применялась издавна и порой еще соблазняет иные умы, не могла увести далеко. В самом деле, что такое в большинстве случаев этот пресловутый здравый смысл? Всего лишь мешанина из необоснованных постулатов и поспешно обобщенных данных опыта. Возьмем мир физических явлений. Здравый смысл отрицал антиподов. Он отрицает //47// эйнштейновскую вселенную. Он расценивал как басню рассказ Геродота о том, что, огибая Африку, мореплаватели в один прекрасный день увидели, как точка, в .которой восходит солнце, перемещалась с правой стороны от них на левую 2. Когда же идет речь о делах человеческих, то хуже всего то, что наблюдения, возведенные в ранг вечных истин, неизбежно берутся из очень краткого периода, а именно -- нашего. В этом -- главный порок вольтеровской критики, впрочем, часто весьма проницательной. Не только индивидуальные странности встречаются во все времена, но и многие некогда обычные душевные состояния кажутся нам странными, потому что мы их уже не разделяем. "Здравый смысл" как будто должен отрицать, что император Оттон I мог подписать в пользу пап акт, содержавший неосуществимые территориальные уступки, поскольку он противоречил прежним актам Оттона I, а последующие с ним никак не согласовывались. И все же надо полагать, что ум у императора Оттона устроен не совсем так, как у нас,-- точнее, что в его время между тем, что пишется, и тем, что делается, допускали такую дистанцию, которая нас поражает: ведь пожалованная им привилегия бесспорно подлинная.
   Настоящий прогресс начался с того дня, когда сомнение стало, по выражению Вольнея, "испытующим"; другими словами, когда были постепенно выработать объективные правила, позволявшие отделять ложь и правду. Иезуит Папеброх, которому чтение "житий святых" внушило величайшее недоверие ко всему наследию раннего средневековья, считал поддельными все меровингские дипломы, хранившиеся в монастырях. Нет, ответил ему Мабильон, хотя бесспорно есть дипломы, целиком сфабрикованные, подправленные или интерполированные. Но существуют и дипломы подлинные и их можно отличить. Таким образом, год 1681 -- год публикации "De Re Diplomalica" -- поистине великая дата в истории человеческого разума: наконец-то возникла критика архивных документов.
   Впрочем, и во всех других отношениях это был решающий момент в истории критического метода. У гуманизма предшествующего столетия были свои попытки, свои озарения. Дальше он не пошел. Что может быть характерней, чем пассаж из "Опытов", где Монтень оправдывает Тацита в том, что тот повествует о чудесах. Дело теологов и философов, говорит он, спорить о "всеобщих верованиях", историкам же надлежит лишь "излагать" их в точном соответствии с источниками. "Пусть они передают нам историю в том виде, в каком ее получают, а не так, как они ее оценивают". Иначе говоря, философская критика, опирающаяся на концепцию естественного или божественного толкования, вполне законна. Из остального текста ясно, что Монтень отнюдь не расположен серить в чудеса Веспасиана, как и во многие другие. Но, делая чисто исторический разбор свидетельства как такового, он, видимо, еще не вполне понимает, как этим методом пользоваться. Принципы научного исследования были выработаны лишь в течение XVII века, чье истинное величие //48// связывают не всегда с тем периодом, с каким следует, а именно, со второй .его половиной.
   Сами люди того времени сознавали его значение. Между 1680 и 1690 гг. изобличение "пирронизма в истории" как преходящей моды было общим местом. "Говорят,-- пишет Мишель Левассер, комментируя это выражение,-- что сущность ума состоит в том, чтобы не верить всему подряд и уметь многократно сомневаться". Само слово "критика", прежде означавшее лишь суждение вкуса, приобретает новый смысл проверки правдивости. Вначале его употребляют в этом смысле лишь с оговорками. Ибо "оно не вполне в хорошем вкусе", т. е. в нем есть какой-то технический привкус. Однако новый смысл постепенно приобретает силу. Боссюэ сознательно от него отстраняется. Когда он говорит о "наших писателях-критиках", чувствуется, что он пожимает плечами. Но Ришар Симон вставляет слово "критика" в названия почти всех своих работ. Самые проницательные, впрочем, оценивают его безошибочно. Да, это словно возвещает открытие метода чуть ли не универсальной пригодности. Критика -- это "некий факел, который нам светит и ведет нас по темным дорогам древности, помогая отличить истинное от ложного". Так говорит Элли дю Пен. А Бейль формулирует еще более четко: "Г-н Симон применил в своем новом "Ответе" ряд правил критики, которые могут служить не только для понимания Писания, но и для плодотворного чтения многих других сочинений".
   Сопоставим несколько дат рождения: Папеброх (который, хоть и ошибся в отношении хартий, заслуживает места в первом ряду среди основоположников критики в отношении историографии) родился в 1628 г.; Мабильон-- в 1632 г.; Ришар Симон (чьи работы положили начало библейской экзегезе)-- в 1638. Прибавьте, помимо этой когорты эрудитов в собственном смысле слова, Спинозу (Спинозу "Богословско-политического трактата", этого подлинного шедевра филологической и исторической критики), который родился также в 1632 г. Это было буквально одно поколение, контуры которого вырисовываются перед нами с удивительной четкостью. Но надо их еще больше уточнить: это поколение, появившееся на свет к моменту выхода "Рассуждения о методе".
   Мы не скажем: поколение картезианцев. Мабильон, если уж говорить именно о нем, был благочестивым монахом, ортодоксально простодушным, оставившим нам в качестве последнего сочинения трактат о "Христианской смерти". Вряд ли он был хорошо знаком с новой философией, в те времена столь подозрительной для многих набожных людей, Более того, если до него случайно и дошли кое-какие ее отзвуки, вряд ли он нашел в ней так уж много мыслей, достойных одобрения. С другой стороны,-- вопреки тому, что пытаются внушить нам. несколько страниц Клода Бернара, не в меру, быть может, знаменитых, очевидные истины математического характера, к которым, по Декарту, методическое сомнение должно проложить дорогу, имеют мало общих черт со все более приближающимися к истине гипотезами, уточнением которых, подобно лабораторным наукам, довольствуется историческая критика. Но для того, //49// чтобы какая-либо философия наложила отпечаток на целый период ее воздействие вовсе не должно соответствовать ее букве, и большинство умов может подвергаться ее влиянию как бы посредством часто полубессознательного осмоса. Подобно картезианской "науке", критика исторического свидетельства ставит на место веры "чистую доску". Как и картезианская наука, она неумолимо сокрушает древние устои лишь для того, чтобы таким путем прийти к новым утверждениям (или к великим гипотезам), но уже надлежащим образом проверенным. Иными словами, вдохновляющая ее идея -- почти полный переворот в старых концепциях сомнения. То ли их язвительность казалась чем-то болезненным, то ли в них, напротив, находили какую-то благородную усладу, но эту критику прежде рассматривали как позицию чисто негативную, как простое отсутствие чего-либо. Отныне же полагают, что при разумном обращении она может стать орудием познания. Появление данной идеи можно датировать в истории мысли очень точно.
   С тех пор основные правила критического метода были в общем сформулированы. Их универсальную значимость сознавали так хорошо, что в XVIII в. среди тем, чаще всего предлагавшихся Парижским университетом на конкурсе философских работ, мы видим тему, звучащую до странности современно: "О свидетельствах людей по поводу исторических фактов". Разумеется, последующие поколения внесли в это орудие много усовершенствований. А главное, они сделали его гораздо более обобщающим и значительно расширили сферу его приложения. ***
   Долгое время технические приемы критики употреблялись-- я имею в виду последовательно -- почти исключительно кучкой ученых, экзегетов и любителей. Писатели, создавшие широкие исторические полотна, не стремились поближе познакомиться с этими лабораторными предписаниями, на их взгляд слишком мелочными, и почти не желали знать о результатах такой работы. Но, как говорил Гумбольдт, нет ничего хорошего в том, что химики "боятся замочить руки". Для истории опасность подобного расхождения между подготовкой и свершением -- двоякая. Прежде всего, и очень жестоко, страдают крупные работы, интерпретирующие историю. Авторы их не только нарушают первостепенный долг -- терпеливо искать истину; лишенные тех постоянно возникающих неожиданностей, которые доставляет только борьба с источником, они, вдобавок, не могут избежать беспрерывного колебания между несколькими навязанными рутиной стереотипами. Но и техническая работа страдает не меньше. Без высшего руководства она рискует погрязнуть на неопределенный срок в проблемах незначительных или даже неверно поставленных. Нет худшего расточительства, чем растрачиваемая впустую эрудиция, нет более неуместной гордыни, чем самодовольство орудия, считающего себя целью.
   Против этих опасностей отважно боролось сознание XIX в. Немецкая школа, Ренан, Фюстель де Куланж вернули исторической эрудиции ее //50// интеллектуальную высоту. Историк был возвращен к верстаку. Но окончательно ли выиграна игра? Утверждать это было бы чрезмерным оптимизмом. Слишком часто исследование все еще ведется как попало без разумного выбора точек приложения. Главное же-- потребность в критике еше полностью не овладела умами "честных людей" (в старом смысле этих слов), чье признание, нужное, конечно, для моральной гигиены всякой науки, особенно необходимо в нашей. Ведь предмет нашего изучения -- люди, и если люди не будут нас понимать, не возникнет ли у нас чувство, что мы выполнили свою миссию лишь наполовину?
   Впрочем, мы, возможно, и в самом деле выполнили ее не до конца. Отпугивающая таинственная замкнутость, в которой иногда пребывают лучшие из нас; преобладание в нашей популярной литературной продукции .унылого учебника, где навязчиво царит дух школярского обучения вместо настоящего синтеза; странная стыдливость, мешающая нам, когда мы выходим из своих кабинетов, показать непосвященным благородные пробы наших методов -- все эти дурные привычки, порожденные скопищем противоречивых предрассудков, вредят, несомненно, благому делу. Все они сообща толкают беззащитную массу читателей к фальшивым брильянтам мнимой истории, где отсутствие серьезности, пестрота мишуры, политические пристрастия дополняются нескромной уверенностью: Моррас, Бамвиль или Плеханов категоричны там, где Фюстель де Куланж или Пиреня высказали бы сомнение. Бесспорно существует противоречие между историческим исследованием, каково оно есть или каким стремится стать, и читающей публикой. Как пример забавных доводов, к которым прибегают стороны, приведем великий и весьма показательный спор о примечаниях.
   Нижние поля страниц вызывают у многих эрудитов нечто вроде головокружения. Конечно, нелепо заполнять, как они обычно делают, эти белые полоски библиографическими ссылками, которых в большинстве случаев можно избежать, поместив в книге указатель; еще хуже втискивать туда длинные рассуждения, место которых прямо указано в основном тексте. Таким образом, самое полезное, что есть в этих трудах, часто приходится искать в подвале. Но когда некоторые читатели жалуются, что от любой строчки, одиноко чернеющей под текстом, у них туманятся мозги, когда некоторые издатели заявляют, что для их клиентов -- конечно, отнюдь не таких сверхчувствительных, как они изображают,-- сущая пытка глядеть на такую обезображенную страницу, эти неженки доказывают лишь свою неспособность понять даже элементарные правила научной этики. Ибо, не беря в расчет свободную игру фантазии, утверждение не имеет права появляться в тексте, если его нельзя проверить; и для историка, приводящего какой-то документ, указание на то, где его скорее всего можно найти, равносильно исполнению общеобязательного долга быть честным. Наше общественное мнение, отравленное догмами и мифами, даже когда оно не враждебно просвещению, утратило вкус к контролю. В тот день, когда мы, сперва позаботившись о том, чтобы не отпугнуть его праздным педантизмом, сумеем его убедить, //51// что ценность утверждения надо измерять готовностью автора покорно ждагь опровержения, силы разума одержат одну из блистательнейших своих побед. Чтобы ее подготовить, и трудятся наши скромные примечания, наши маленькие, мелочные ссылки, над которыми, не понимая их" потешаются нынешние остряки. * * *
   Изучавшиеся первыми эрудитами источники были чаще всего произведениями, либо рекомендовавшими сами себя, либо по традиции-- как написанные таким-то автором в такое-то время и в расчете на читателя рассказывавшие о таких-то событиях. Правду ли они говорили? Принадлежат ли книги, называемые "Моисеевыми", действительно Моисею, а дипломы, носящие имя Хлодвига, этому самому Хлодвигу? Достоверно ли рассказанное в "Исходе" или в "житиях святых"? Такова была проблема. Но по мере того, как история научилась все больше пользоваться невольными свидетельствами, она уже не ограничивалась оценкой нарочитых утверждений, содержавшихся в источниках. Ей пришлось исторгнуть у них сведения, которых они не собирались давать.
   Критические правила, выдержавшие испытание в первом случае, оказались не менее эффективными и во втором. Вот передо мной лежит стопка средневековых грамот. Одни датированы, другие-- нет. Там, где дата указана, надо ее проверить: опыт учит, что она может быть ложной. Даты нет? Надо ее установить. В обоих случаях я воспользуюсь одними и теми же средствами. По характеру письма (если это оригинал), по состоянию латыни, по учреждениям, которые там упоминаются, и по общему ходу изложения данный акт, предполагаю я, соответствует легко отличимому стилю французских нотариусов периода около 1000 г. Если он выдает себя за документ меровингской эпохи, обман, таким образом, разоблачен. Итак, дата примерно установлена. Точно так же археолог, желая классифицировать по эпохам и цивилизациям доисторические орудия или распознать поддельные памятники древности, изучает, сопоставляет, уточняет формы и приемы -- по правилам для обоих случаев в сущности своей похожим.
   Историк все реже и реже предстает тем ворчливым следователем, чей непривлекательный образ пытаются нам навязать некоторые учебники для первокурсников. Разумеется, он не стал легковерным. Он знает, что свидетели могут ошибаться или лгать. Но прежде всего он старается вынудить их говорить, чтобы он мог их понять. Одна из прекрасных черт критического метода -- то, что он сумел, ничего не меняя в основных принципах, направить исследование в более широкое русло.
   Было бы, однако, неблагодарностью отрицать за неверным свидетельством его заслугу как стимула, вызвавшего попытки создать технику поисков истины. Кроме того, оно остается тем простейшим случаем, от которого эта техника непременно должна отправляться в своих рассуждениях. //52//
   2. Разоблачение лжи и ошибок. Из всех ядов, способных испортить свидетельство, самый вредоносный -- это обман. Он, в свою очередь, может быть двух видов. Прежде всего обман, связанный с автором и датой: фальшивка в юридическом смысле слова. Все письма, опубликованные за подписью Марии-Антуанетты, не были написаны ею; среди них есть сфабрикованные в XIX в. Тиара, проданная в Лувр в качестве скифско-греческого памятника III в. до нашей эры, названная тиарой Сайтоферна, была отчеканена в 1895 г. в Одессе. Кроме того, существует обман в самом содержании. Цезарь в своих "Комментариях", где его авторство нельзя оспаривать, сознательно многое исказил, многое опустил. Статуя, которую показывают в Сен-Дени как изображение Филиппа Смелого,-- бесспорно, надгробное изваяние этого короля, исполненное после его смерти, но по всему видно, что скульптор ограничился воспроизведением условной модели и от портрета здесь осталось только имя.
   Эти два вида обмана порождают различные проблемы, решение которых не влияет друг на друга.
   Большинство письменных документов, подписанных вымышленным именем, лживы также и по содержанию. "Протоколы сионских мудрецов" не только не написаны сионскими мудрецами, но и по существу крайне далеки от истины22. Предположим, что мнимый диплом Карла Великого окажется на самом деле документом, сфабрикованным два-три века спустя. Можно держать пари, что великодушные деяния, приписываемые в нем императору, также вымышлены. Однако категорически этого утверждать нельзя. Ибо некоторые акты были изготовлены с единственной целью воспроизвести подлинники, которые были утеряны. В виде исключения фальшивка может говорить правду.
   Кажется, не стоило бы упоминать о том, что, напротив, свидетельства, самые бесспорные по происхождению (которое указано в них самих, вовсе не обязательно правдивы. Но ученым, устанавливающим аутентичность источника, приходится так тяжко трудиться, взвешивая его на своих весах, что у них, потом не всегда хватает духа оспаривать его утверждения. В частности, сомнение легко отступает перед документами, предстающими под сенью внушительных юридических гарантий: актами публичной власти или частными контрактами, в случае, если последние должным образом заверены. Однако и те и другие не слишком заслуживают почтения. 21 апреля 1834 г., еще до начала процесса тайных обществ, Тьер писал префекту департамента Нижний Рейн: "Предписываю вам приложить все усилия, чтобы обеспечить с вашей стороны наличие документов для начинающегося главного следствия... Важно надлежащим образом выявить корреспонденцию этих анархистов, выяснить тесную связь событий в Париже, Лионе, Страсбурге-- одним словом, существование обширного заговора, охватывающего всю Францию". Вот бесспорно хорошо подготовленная официальная документация. Что же до миража, каким морочат нас долж //53// ным образом припечатанные и датированные грамоты, то достаточно самого скромного житейского опыта, чтобы он рассеялся. Всякому известно, что составленные по всем правилам нотариальные акты полны умышленных неточностей; я вспоминаю, как сам однажды, повинуясь приказу, датировал задним числом свою подпись под протоколом одного из высоких правительственных учреждений. Наши отцы были в этом отношении не более щепетильными. "Составлено такого-то дня в таком-то месте",-- читаем мы в конце королевских дипломов. Но загляните в книгу расходов по поездке государя, Вы там не раз обнаружите, что в указанный день он на самом деле находился за несколько лье от того места. Бесчисленные акты освобождения сервов от личной зависимости в подлинности которых не сомневался ни один здравомыслящий человек, утверждают, что они будто бы продиктованы соображениями чистого милосердия,-- мы же можем положить рядом с ними счета по оплате свободы. ***