Страница:
Les Fleurs du Mal
Шарль Бодлер
Цветы Зла
Непогрешимому Поэту
всесильному чародею
французской литературы
моему дорогому и уважаемому
учителю и другу
Теофилю Готье
как выражение полного преклонения
посвящаю
ЭТИ БОЛЕЗНЕННЫЕ ЦВЕТЫ
Ш. Б.
Предисловие
Безумье, скаредность, и алчность, и разврат
И душу нам гнетут, и тело разъедают;
Нас угрызения, как пытка, услаждают,
Как насекомые, и жалят и язвят.
Упорен в нас порок, раскаянье – притворно;
За все сторицею себе воздать спеша,
Опять путем греха, смеясь, скользит душа,
Слезами трусости омыв свой путь позорный.
И Демон Трисмегист, баюкая мечту,
На мягком ложе зла наш разум усыпляет;
Он волю, золото души, испепеляет,
И, как столбы паров, бросает в пустоту;
Сам Дьявол нас влечет сетями преступленья
И, смело шествуя среди зловонной тьмы,
Мы к Аду близимся, но даже в бездне мы
Без дрожи ужаса хватаем наслажденья;
Как грудь, поблекшую от грязных ласк, грызет
В вертепе нищенском иной гуляка праздный,
Мы новых сладостей и новой тайны грязной
Ища, сжимаем плоть, как перезрелый плод;
У нас в мозгу кишит рой демонов безумный.
Как бесконечный клуб змеящихся червей;
Вдохнет ли воздух грудь – уж Смерть клокочет в ней
Вливаясь в легкие струей незримо-шумной.
До сей поры кинжал, огонь и горький яд
Еще не вывели багрового узора;
Как по канве, по дням бессилья и позора,
Наш дух растлением до сей поры объят!
Средь чудищ лающих, рыкающих, свистящих
Средь обезьян, пантер, голодных псов и змей,
Средь хищных коршунов, в зверинце всех страстей
Одно ужасней всех: в нем жестов нет грозящих
Нет криков яростных, но странно слиты в нем
Все исступления, безумства, искушенья;
Оно весь мир отдаст, смеясь, на разрушенье.
Оно поглотит мир одним своим зевком!
То – Скука! – облаком своей houka[1] одета
Она, тоскуя, ждет, чтоб эшафот возник.
Скажи, читатель-лжец, мой брат и мой двойник
Ты знал чудовище утонченное это?![2]
СПЛИН И ИДЕАЛ
I. Благословение
Когда веленьем сил, создавших все земное,
Поэт явился в мир, унылый мир тоски,
Испуганная мать, кляня дитя родное,
На Бога в ярости воздела кулаки.
«Такое чудище кормить! О, правый Боже,
Я лучше сотню змей родить бы предпочла,
Будь трижды проклято восторгов кратких ложе,
Где искупленье скверн во тьме я зачала!
За то, что в матери уроду, василиску,
На горе мужу Ты избрал меня одну,
Но, как ненужную любовную записку,
К несчастью, эту мразь в огонь я не швырну,
Я Твой неправый гнев обрушу на орудье
Твоей недоброты, я буду тем горда,
Что это деревце зачахнет на безлюдье
И зачумленного не принесет плода».
Так, не поняв судеб и ненависти пену
Глотая в бешенстве и свой кляня позор,
Она готовится разжечь, сойдя в Геенну,
Преступным матерям назначенный костер.
Но ангелы хранят отверженных недаром,
Бездомному везде под солнцем стол и кров,
И для него вода становится нектаром,
И корка прелая – амброзией богов.
Он с ветром шепчется и с тучей проходящей,
Пускаясь в крестный путь, как ласточка в пол" т
И Дух, в пучине бед паломника хранящий,
Услышав песнь его, невольно слезы льет.
Но от его любви шарахается каждый,
Но раздражает всех его спокойный взгляд,
Всем любо слышать стон его сердечной жажды
Испытывать на нем еще безвестный яд.
Захочет он испить из чистого колодца,
Ему плюют в бадью. С брезгливостью ханжи
Отталкивают все, к чему он прикоснется,
Чураясь гением протоптанной межи.
Его жена кричит по рынкам и трактирам:
За то, что мне отдать и жизнь и страсть он мог,
За то, что красоту избрал своим кумиром,
Меня озолотит он с головы до ног.
Я нардом услажусь и миррой благовонной,
И поклонением, и мясом, и вином.
Я дух его растлю, любовью ослепленный.
И я унижу все божественное в нем.
Когда ж наскучит мне весь этот фарс нелепый
Я руку наложу покорному на грудь,
И эти ногти вмиг, проворны и свирепы,
Когтями гарпии проложат к сердцу путь.
Я сердце вылущу, дрожащее как птица
В руке охотника, и лакомым куском
Во мне живущий зверь, играя, насладится,
Когда я в грязь ему швырну кровавый ком.
Но что ж Поэт? Он тверд. Он силою прозренья
Уже свой видит трон близ Бога самого.
В нем, точно молнии, сверкают озаренья,
Глумливый смех толпы скрывая от него.
«Благодарю, Господь! Ты нас обрек несчастьям,
Но в них лекарство дал для очищенья нам,
Чтоб сильных приобщил к небесным сладострастьям
Страданий временных божественный бальзам.
Я знаю, близ себя Ты поместишь Поэта,
В святое воинство его Ты пригласил.
Ты позовешь его на вечный праздник света,
Как собеседника Властей, Начал и Сил.
Я знаю, кто страдал, тот полон благородства,
И даже ада месть величью не страшна,
Когда в его венце, в короне первородства,
Потомство узнает миры и времена.
Возьми все лучшее, что создано Пальмирой,
Весь жемчуг собери, который в море скрыт.
Из глубины земной хоть все алмазы вырой, —
Венец Поэта все сиянием затмит.
Затем что он возник из огненной стихии
Из тех перволучей, чья сила так светла,
Что, чудо Божие, пред ней глаза людские
Темны, как тусклые от пыли зеркала».[3]
II. Альбатрос
Когда в морском пути тоска грызет матросов,
Они, досужий час желая скоротать,
Беспечных ловят птиц, огромных альбатросов,
Которые суда так любят провожать.
И вот, когда царя любимого лазури
На палубе кладут, он снежных два крыла,
Умевших так легко парить навстречу бури,
Застенчиво влачит, как два больших весла
Быстрейший из гонцов, как грузно он ступает!
Краса воздушных стран, как стал он вдруг смешон!
Дразня, тот в клюв ему табачный дым пускает,
Тот веселит толпу, хромая, как и он.
Поэт, вот образ твой! Ты также без усилья
Летаешь в облаках, средь молний и громов,
Но исполинские тебе мешают крылья
Внизу ходить, в толпе, средь шиканья глупцов.[4]
III. Полёт
Высоко над водой, высоко над лугами,
Горами, тучами и волнами морей,
Над горней сферой звезд и солнечных лучей
Мой дух, эфирных волн не скован берегами,
Как обмирающий на гребнях волн пловец,
Мой дух возносится к мирам необозримым;
Восторгом схваченный ничем не выразимым,
Безбрежность бороздит он из конца в конец!
Покинь земной туман нечистый, ядовитый;
Эфиром горних стран очищен и согрет,
Как нектар огненный, впивай небесный свет,
В пространствах без конца таинственно разлитый
Отягощенную туманом бытия,
Страну уныния и скорби необъятной
Покинь, чтоб взмахом крыл умчаться безвозвратно
В поля блаженные, в небесные края!..
Блажен лишь тот, чья мысль, окрылена зарею,
Свободной птицею стремится в небеса, —
Кто внял цветов и трав немые голоса,
Чей дух возносится высоко над землею![5]
IV. Соответствия
Природа – строгий храм, где строй живых колонн
Порой чуть внятный звук украдкою уронит;
Лесами символов бредет, в их чащах тонет
Смущенный человек, их взглядом умилен.
Как эхо отзвуков в один аккорд неясный,
Где все едино, свет и ночи темнота,
Благоухания и звуки и цвета
В ней сочетаются в гармонии согласной.
Есть запах девственный; как луг, он чист и свят,
Как тело детское, высокий звук гобоя;
И есть торжественный, развратный аромат —
Слиянье ладана и амбры и бензоя:
В нем бесконечное доступно вдруг для нас,
В нем высших дум восторг и лучших чувств экстаз![6]
V. Люблю тот век нагой, когда, теплом богатый...
Люблю тот век нагой, когда, теплом богатый,
Луч Феба золотил холодный мрамор статуй,
Мужчины, женщины, проворны и легки,
Ни лжи не ведали в те годы, ни тоски.
Лаская наготу, горячий луч небесный
Облагораживал их механизм телесный,
И в тягость не были земле ее сыны,
Средь изобилия Кибелой взращены —
Волчицей ласковой, равно, без разделенья,
Из бронзовых сосцов поившей все творенья.
Мужчина, крепок, смел и опытен во всем,
Гордился женщиной и был ее царем,
Любя в ней свежий плод без пятен и без гнили,
Который жаждет сам, чтоб мы его вкусили.
А в наши дни, поэт, когда захочешь ты
Узреть природное величье наготы
Там, где является она без облаченья,
Ты в ужасе глядишь, исполнясь отвращенья,
На чудищ без одежд. О мерзости предел!
О неприкрытое уродство голых тел!
Те скрючены, а те раздуты или плоски.
Горою животы, а груди словно доски.
Как будто их детьми, расчетлив и жесток,
Железом пеленал корыстный Пользы бог.
А бледность этих жен, что вскормлены развратом
И высосаны им в стяжательстве проклятом
А девы, что, впитав наследственный порок
Торопят зрелости и размноженья срок!
Но, впрочем, в племени, уродливом телесно,
Есть красота у нас, что древним неизвестна,
Есть лица, что хранят сердечных язв печать, —
Я красотой тоски готов ее назвать.
Но это – наших муз ущербных откровенье.
Оно в болезненном и дряхлом поколенье
Не погасит восторг пред юностью святой,
Перед ее теплом, весельем, прямотой,
Глазами, ясными, как влага ключевая, —
Пред ней, кто, все свои богатства раздавая,
Как небо, всем дарит, как птицы, как цветы,
Свой аромат и песнь и прелесть чистоты.[7]
VI. Маяки
Река забвения, сад лени, плоть живая, —
О Рубенс, – страстная подушка бренных нег,
Где кровь, биясь, бежит, бессменно приливая,
Как воздух, как в морях морей подводных бег!
О Винчи, – зеркало, в чем омуте бездонном
Мерцают ангелы, улыбчиво-нежны,
Лучом безгласных тайн, в затворе, огражденном
Зубцами горных льдов и сумрачной сосны!
Больница скорбная, исполненная стоном, —
Распятье на стене страдальческой тюрьмы, —
Рембрандт!.. Там молятся на гноище зловонном,
Во мгле, пронизанной косым лучом зимы…
О Анджело, – предел, где в сумерках смесились
Гераклы и Христы!.. Там, облик гробовой
Стряхая, сонмы тел подъемлются, вонзились
Перстами цепкими в раздранный саван свой…
Бойцов кулачных злость, сатира позыв дикий, —
Ты, знавший красоту в их зверском мятеже,
О сердце гордое, больной и бледноликий
Царь каторги, скотства и похоти – Пюже!
Ватто, – вихрь легких душ, в забвенье карнавальном
Блуждающих, горя, как мотыльковый рой, —
Зал свежесть светлая, – блеск люстр, – в круженье бальном
Мир, околдованный порхающей игрой!..
На гнусном шабаше то люди или духи
Варят исторгнутых из матери детей?
Твой, Гойя, тот кошмар, – те с зеркалом старухи,
Те сборы девочек нагих на бал чертей!..
Вот крови озеро; его взлюбили бесы,
К нему склонила ель зеленый сон ресниц:
Делакруа!.. Мрачны небесные завесы;
Отгулом меди в них не отзвучал Фрейшиц…
Весь сей экстаз молитв, хвалений и веселий,
Проклятий, ропота, богохулений, слез —
Жив эхом в тысяче глубоких подземелий;
Он сердцу смертного божественный наркоз!
Тысячекратный зов, на сменах повторенный;
Сигнал, рассыпанный из тысячи рожков:
Над тысячью твердынь маяк воспламененный;
Из пущи темной клич потерянных ловцов!
Поистине, Господь, вот за твои созданья
Порука верная от царственных людей:
Сии горящие, немолчные рыданья
Веков, дробящихся у вечности твоей![8]
VII. Больная муза
О муза бедная! В рассветной, тусклой мгле
В твоих зрачках кишат полночные виденья;
Безгласность ужаса, безумий дуновенья
Свой след означили на мертвенном челе.
Иль розовый лютен, суккуб зеленоватый
Излили в грудь твою и страсть и страх из урн?
Иль мощною рукой в таинственный Минтурн
Насильно погрузил твой дух кошмар проклятый?
Пускай же грудь твоя питает мыслей рой,
Здоровья аромат вдыхая в упоенье;
Пусть кровь твоя бежит ритмической струёй,
Как метров эллинских стозвучное теченье,
Где царствует то Феб, владыка песнопенья,
То сам великий Пан, владыка нив святой.[9]
VIII. ПРОДАЖНАЯ МУЗА
Любовница дворцов, о, муза горьких строк!
Когда метет метель, тоскою черной вея,
Когда свистит январь, с цепи спустив Борея,
Для зябких ног твоих где взять хоть уголек?
Когда в лучах луны дрожишь ты, плечи грея,
Как для тебя достать хотя б вина глоток, —
Найти лазурный мир, где в жалкий кошелек
Кладет нам золото неведомая фея.
Чтоб раздобыть на хлеб, урвав часы от сна,
Не веруя, псалмы ты петь принуждена,
Как служка маленький, размахивать кадилом,
Иль акробаткой быть и, обнажась при всех,
Из слез невидимых вымучивая смех,
Служить забавою журнальным воротилам.[10]
IX. Дурной монах
На сумрачных стенах обителей святых,
Бывало, Истина в картинах представала
Очам отшельников, и лед сердец людских,
Убитых подвигом, искусство умеряло.
Цвели тогда, цвели Христовы семена!
Немало иноков, прославленных молвою,
Смиренно возложив свой крест на рамена,
Умели славить Смерть с великой простотою.
Мой дух – могильный склеп, где, пОслушник дурной,
Я должен вечно жить, не видя ни одной
Картины на стенах обители постылой…
– О, нерадивый раб! Когда сберусь я с силой
Из зрелища моих несчастий и скорбей
Труд сделать рук моих, любовь моих очей?[11]
X. Враг
Моя весна была зловещим ураганом,
Пронзенным кое-где сверкающим лучом;
В саду разрушенном не быть плодам румяным —
В нем льет осенний дождь и не смолкает гром.
Душа исполнена осенних созерцаний;
Лопатой, граблями я, не жалея сил,
Спешу собрать земли размоченные ткани,
Где воды жадные изрыли ряд могил.
О новые цветы, невиданные грезы,
В земле размоченной и рыхлой, как песок,
Вам не дано впитать животворящий сок!
Все внятней Времени смертельные угрозы:
О горе! впившись в грудь, вливая в сердце мрак
Высасывая кровь, растет и крепнет Враг.[12]
XI. Неудача
О если б в грудь мою проник,
Сизиф, твой дух в работе смелый,
Я б труд свершил рукой умелой!
Искусство – вечность, Время – миг.
К гробам покинутым, печальным,
Гробниц великих бросив стан,
Мой дух, гремя как барабан,
Несется с маршем погребальным.
Вдали от лота и лопат,
В холодном сумраке забвенья
Сокровищ чудных груды спят;
В глухом безлюдье льют растенья
Томительный, как сожаленья,
Как тайна, сладкий аромат.[13]
XII. Предсуществование
Моей обителью был царственный затвор.
Как грот базальтовый, толпился лес великий
Столпов, по чьим стволам живые сеял блики
Сверкающих морей победный кругозор.
В катящихся валах, всех слав вечерних лики
Ко мне влачил прибой и пел, как мощный хор;
Сливались радуги, слепившие мой взор,
С великолепием таинственной музыки.
Там годы долгие я в негах изнывал, —
Лазури солнц и волн на повседневном пире.
И сонм невольников нагих, омытых в мирре,
Вай легким веяньем чело мне овевал, —
И разгадать не мог той тайны, коей жало
Сжигало мысль мою и плоть уничтожало.[14]
XIII. Цыганы
Вчера клан ведунов с горящими зрачками
Стан тронул кочевой, взяв на спину детей
Иль простерев сосцы отвиснувших грудей
Их властной жадности. Мужья со стариками
Идут, увешаны блестящими клинками,
Вокруг обоза жен, в раздолии степей,
Купая в небе грусть провидящих очей,
Разочарованно бродящих с облаками.
Завидя табор их, из глубины щелей
Цикада знойная скрежещет веселей;
Кибела множит им избыток сочный злака,
Изводит ключ из скал, в песках растит оаз —
Перед скитальцами, чей невозбранно глаз
Читает таинства родной годины Мрака.[15]
XIV. Человек и Море
Как зеркало своей заповедной тоски,
Свободный Человек, любить ты будешь Море,
Своей безбрежностью хмелеть в родном просторе,
Чьи бездны, как твой дух безудержный, – горьки;
Свой темный лик ловить под отсветом зыбей
Пустым объятием и сердца ропот гневный
С весельем узнавать в их злобе многозевной,
В неукротимости немолкнущих скорбей.
Вы оба замкнуты, и скрытны, и темны.
Кто тайное твое, о Человек, поведал?
Кто клады влажных недр исчислил и разведал,
О Море?.. Жадные ревнивцы глубины!
Что ж долгие века без устали, скупцы,
Вы в распре яростной так оба беспощадны,
Так алчно пагубны, так люто кровожадны,
О братья-вороги, о вечные борцы![16]
XV. Дон Жуан в Аду
Лишь только дон Жуан, сойдя к реке загробной
И свой обол швырнув, перешагнул в челнок, —
Спесив, как Антисфен, на весла нищий злобный
Всей силой мстительных, могучих рук налег.
За лодкой женщины в волнах темно-зеленых,
Влача обвислые нагие телеса,
Протяжным ревом жертв, закланью обреченных,
Будили черные, как уголь, небеса.
Смеялся Сганарель и требовал уплаты;
А мертвецам, к реке спешившим из долин,
Дрожащий дон Луис лишь показал трикраты,
Что дерзкий грешник здесь, его безбожный сын.
Озябнув, куталась в свою мантилью вдовью
Эльвира тощая, и гордый взор молил,
Чтоб вероломный муж, как первою любовью,
Ее улыбкою последней одарил.
И рыцарь каменный, как прежде, гнева полный,
Взрезал речную гладь рулем, а близ него,
На шпагу опершись, герой глядел на волны,
Не удостаивая взглядом никого.[17]
XVI. Воздаяние гордости
В те дни чудесные, когда у Богословья
Была и молодость и сила полнокровья,
Один из докторов – как видно по всему,
Высокий ум, в сердцах рассеивавший тьму,
Их бездны черные будивший словом жгучим,
К небесным истинам карабкаясь по кручам,
Где он и сам не знал ни тропок, ни дорог,
Где только чистый Дух еще пройти бы мог, —
Так дико возопил в диавольской гордыне,
Как будто страх в него вселился на вершине:
«Христос! Ничтожество! Я сам тебя вознес!
Открой я людям все, в чем ты не прав, Христос,
На смену похвалам посыплются хуленья,
Тебя, как выкидыш, забудут поколенья».
Сказал и замолчал, и впрямь сошел с ума,
Как будто наползла на это солнце тьма.
Рассудок хаосом затмился. В гордом храме,
Блиставшем некогда богатыми дарами,
Где жизнь гармонии была подчинена,
Все поглотила ночь, настала тишина,
Как в запертом на ключ, заброшенном подвале.
Уже не различал он, лето ли, зим
На пса бродячего похожий, рыскал он,
Не видя ничего, оборван, изможден,
Посмешище детей, ненужный и зловещий,
Подобный брошенной и отслужившей вещи.[18]
XVII. Красота
О смертный! как мечта из камня, я прекрасна!
И грудь моя, что всех погубит чередой,
Сердца художников томит любовью властно,
Подобной веществу, предвечной и немой.
В лазури царствую я сфинксом непостижным;
Как лебедь, я бела, и холодна, как снег;
Презрев движение, любуюсь неподвижным;
Вовек я не смеюсь, не плачу я вовек.
Я – строгий образец для гордых изваяний,
И, с тщетной жаждою насытить глад мечтаний,
Поэты предо мной склоняются во прах.
Но их ко мне влечет, покорных и влюбленных,
Сиянье вечности в моих глазах бессонных,
Где все прекраснее, как в чистых зеркалах.[19]
XVIII. Идеал
Нет, ни красотками с зализанных картинок —
Столетья пошлого разлитый всюду яд! —
Ни ножкой, втиснутой в шнурованный ботинок,
Ни ручкой с веером меня не соблазнят.
Пускай восторженно поет свои хлорозы,
Больничной красотой прельщаясь, Гаварни —
Противны мне его чахоточные розы;
Мой красный идеал никак им не сродни!
Нет, сердцу моему, повисшему над бездной,
Лишь, леди Макбет, вы близки душой железной,
Вы, воплощенная Эсхилова мечта,
Да ты, о Ночь, пленить еще способна взор мой,
Дочь Микеланджело, обязанная формой
Титанам, лишь тобой насытившим уста![20]
XIX. Великанша
В века, когда, горя огнем, Природы грудь
Детей чудовищных рождала сонм несчетный,
Жить с великаншею я стал бы, беззаботный,
И к ней, как страстный кот к ногам царевны, льнуть.
Я б созерцал восторг ее забав ужасных,
Ее расцветший дух, ее возросший стан,
В ее немых глазах блуждающий туман
И пламя темное восторгов сладострастных.
Я стал бы бешено карабкаться по ней,
Взбираться на ее громадные колени;
Когда же в жалящей истоме летних дней
Она ложилась бы в полях под властью лени,
Я мирно стал бы спать в тени ее грудей,
Как у подошвы гор спят хижины селений.[21]
XX. Маска
Эрнесту Кристофу,
скульптору
Аллегорическая статуя в духе Ренессанса
Смотри: как статуя из флорентийской виллы,
Вся мускулистая, но женственно-нежна,
Творенье двух сестер – Изящества и Силы —
Как чудо в мраморе, возникла здесь она.
Божественная мощь в девичьи-стройном теле,
Как будто созданном для чувственных утех —
Для папской, может быть, иль княжеской постели.
– А этот сдержанный и сладострастный смех,
Едва скрываемое Самоупоенье,
А чуть насмешливый и вместе томный взгляд,
Лицо и грудь ее в кисейном обрамленье, —
Весь облик, все черты победно говорят:
«Соблазн меня зовет, Любовь меня венчает!»
В ней все возвышенно, но сколько остроты
Девичья грация величью сообщает!
Стань ближе, обойди вкруг этой красоты.
Так вот искусства ложь! Вот святотатство в храме!
Та, кто богинею казалась миг назад,
Двуглавым чудищем является пред нами.
Лишь маску видел ты, обманчивый фасад —
Ее притворный лик, улыбку всем дарящий,
Смотри же, вот второй – страшилище, урод,
Неприукрашенный, и, значит, настоящий
С обратной стороны того, который лжет.
Ты плачешь. Красота! Ты, всем чужая ныне,
Мне в сердце слезы льешь великою рекой.
Твоим обманом пьян, я припадал в пустыне
К волнам, исторгнутым из глаз твоих тоской!
– О чем же плачешь ты? В могучей, совершенной,
В той, кто весь род людской завоевать могла,
Какой в тебе недуг открылся сокровенный?
– Нет, это плач о том, что и она жила!
И что еще живет! Еще живет! До дрожи
Ее пугает то, что жить ей день за днем,
Что надо завтра жить и послезавтра тоже,
Что надо жить всегда, всегда! – как мы живем![22]
XXI. Гимн Красоте
Скажи, откуда ты приходишь, Красота?
Твой взор – лазурь небес иль порожденье ада?
Ты, как вино, пьянишь прильнувшие уста,
Равно ты радости и козни сеять рада.
Заря и гаснущий закат в твоих глазах,
Ты аромат струишь, как будто вечер бурный;
Героем отрок стал, великий пал во прах,
Упившись губ твоих чарующею урной.
Прислал ли ад тебя иль звездные края?
Твой Демон, словно пес, с тобою неотступно;
Всегда таинственна, безмолвна власть твоя,
И все в тебе – восторг, и все в тебе преступно!
С усмешкой гордою идешь по трупам ты,
Алмазы ужаса струят свой блеск жестокий,
Ты носишь с гордостью преступные мечты
На животе своем, как звонкие брелоки.
Вот мотылек, тобой мгновенно ослеплен,
Летит к тебе – горит, тебя благословляя;
Любовник трепетный, с возлюбленной сплетен,
Как с гробом бледный труп сливается, сгнивая.
Будь ты дитя небес иль порожденье ада,
Будь ты чудовище иль чистая мечта,
В тебе безвестная, ужасная отрада!
Ты отверзаешь нам к безбрежности врата.
Ты Бог иль Сатана? Ты Ангел иль Сирена?
Не все ль равно: лишь ты, царица Красота,
Освобождаешь мир от тягостного плена,
Шлешь благовония и звуки и цвета![23]