"Здесь, разумеется, можно наблюдать, как индивидуумы зависят от окружающей среды, но, что особенно потрясает меня в плане психологическом и беспокоит в плане философском, это тот известный мне факт, что человека иногда создает другой человек, являющийся его вторым "я". Это происходит по воле случая каждое мгновение. Речь идет не о том, что данная среда навязывает мне те или иные условности или что человек является продуктом своего класса, как то полагает Маркс. Я хочу показать контакт человека с себе подобным, непосредственный, случайный и дикий характер этого контакта, показать, каким образом из этих случайных отношений рождается форма зачастую совершенно неожиданная и абсурдная... Разве вы не видите, что подобная форма есть нечто более могущественное, чем обычная социальная условность, что речь идет о некоем неподвластном элементе?" (Гомбрович. "Фердидурка")
   ВИРУСНОЕ ГОСТЕПРИИМСТВО
   Каждый является судьбой Другого, и, без сомнения, тайное предназначение каждого состоит в том, чтобы уничтожить Другого (или совратить его), прибегая при этом не к проклятию или какому-нибудь другому импульсу смерти, а к его собственному жизненному предназначению.
   Шницлер в книге "Связи и одиночество": "Может быть, позволительно представлять развитие инфекционного заболевания в теле человека как историю некоей разновидности микробов, имеющую свои истоки, свой апогей и закат. Историю, подобную истории человеческого рода, имеющую, безусловно, совсем другой масштаб, но по идее аналогичную ей. Эти микробы живут в крови, лимфе, тканях человеческого организма. Человек, которого настигла болезнь, является их ландшафтом, их миром, условием жизни, необходимым условием и смыслом существования этих мельчайших индивидуумов. У них возникает бессознательное, невольное стремление разрушить этот мир, и часто они действительно его разрушают. (Кто знает, может быть, различные индивидуумы в популяции микробов обладают различными талантами и волей, может, среди них существуют свои посредственности и гении?) Нельзя ли в таком случае представить себе, что человечество - это тоже некая болезнь, развивающаяся в каком-то огромном организме, который мы не можем охватить как единое целое и в котором оно обретает необходимые условия и смысл своего существования? Нельзя ли представить себе, что человечество стремится к разрушению этого организма и вынуждено совершать это разрушение по мере своего развития, в точности, как микроб жаждет уничтожения человеческого индивидуума, 'страдающего заболеванием'? Да будет нам позволено продолжить наши размышления и спросить себя, не является ли миссией всякого живого сообщества, будь то микробов или людей, постепенное разрушение мира, выходящего за их пределы независимо от того, представлен ли этот мир одним человеком или целой Вселенной. Даже если бы это предположение было близко к истине, наше воображение не позволило бы нам найти ему применение, поскольку наш разум способен постичь лишь движение вниз, но не вверх по склону Мы обладаем относительными знаниями, распространяющимися лишь на то, что ниже нас, и остаемся на уровне предчувствия, когда речь заходит о чем-то высшем. В этом смысле, быть может, нам будет позволено интерпретировать историю человечества как вечный бой с Божественным, которое, вопреки своему сопротивлению, мало-помалу и по необходимости разрушается человеческой природой. И, по той же схеме рассуждений, да будет нам позволено предположить, что превосходящий нас элемент, который мы представляем или ощущаем как Божественное, в свою очередь оказывается превзойденным другим, высшим по отношению к нему элементом, и так далее, до бесконечности".
   Между породой микробов и породой людей существует полный симбиоз и радикальное несходство. Нельзя сказать, что Другой, который есть у человека, - микроб: человек и микроб по самой своей сути не могут быть противопоставлены друг другу, они никогда не сталкиваются, но лишь связываются друг с другом, и эта связь является предназначением. Ни человек, ни микроб не могут воспринимать это иначе. Здесь нет демаркационной линии, поскольку эта связь отражается в бесконечности. Или же нужно определенно сказать, что здесь присутствует отличие: это Другой во всей своей неоспоримости, это микроб в своей радикальной нечеловечности, тот, о котором мы не знаем ничего и который не имеет с нами даже никаких различий. Скрытая, все искажающая форма, с которой невозможно ни договориться, ни примириться. И в то же время мы живем с ней одной жизнью, и как субстанция она умрет одновременно с нами; ее судьба та же, что и наша. Это похоже на историю о черве и водоросли. Червь подкармливается водорослью, без которой он не может переваривать пищу. Все идет хорошо до того дня, когда червь задумывает сожрать водоросль: он ее съедает и умирает (не будучи в состоянии даже усвоить ее, поскольку она уже не может поспособствовать его пищеварению).
   ОТКЛОНЕНИЕ ЖЕЛАНИЙ
   Секрет Другого состоит в том, что мне никогда не представляется возможность быть самим собой, и я существую лишь благодаря фатальному отклонению того, что приходит извне. В притче Шницлера человек живет жизнью, которую создает некая разновидность микробов, преследующая его и стремящаяся его изничтожить: они чужды друг другу, но судьба у них одна и та же. В главе "Преследование в Венеции" госпожа С. не знает ни кто она есть, ни куда идет: она следует за идущим и, сама того не ведая, разделяет его тайну. Итак, существование всегда обретает форму не иначе, как путем отклонения смысла или бессмысленности, отклонения чего-либо иного. Мы не обладаем собственной волей, и Другой не есть то, с чем мы сталкиваемся по собственной воле. Он являет собой вторжение чего-то приходящего извне; это совращение чуждого и его выбор. Итак, тайна философии, возможно, состоит не в познании самого себя, не в осознании направления собственного движения, не в размышлениях о самом себе или вере в себя, но в поисках пути Другого, в помыслах того, о чем помышляет Другой, в вере в тех, кто верит. Прецессия всех неясных и недоступных пониманию решений, пришедших извне, является маловажной; главное - принять чуждую форму любого события, любого объекта, любого случайного существа, поскольку так или иначе вы никогда не узнаете, кто вы есть. Сегодня, когда люди потеряли свою собственную тень, необходимо, чтобы за ними кто-то следовал. Сегодня, когда каждый теряет свои следы, возникает насущная необходимость, чтобы кто-то шел по этим следам, даже если местами он стирает их и вы исчезаете. Это игра формы исчезновения, предполагающей соучастие и символическое обязательство, загадочной формы связи и разрыва. Мы живем в культурной среде, стремящейся взвалить на каждого из нас ответственность за собственную жизнь. Моральная ответственность, унаследованная от христианской традиции, оказалась более четко обозначенной за счет современного механизма информации и коммуникации, при этом она стремится заставить каждого из нас обеспечить всю совокупность условий своего существования. Это равносильно экстрадиции Другого, который посреди этого программного управления существованием становится совершенно ненужным, ибо все способствует автаркии индивидуальной клетки. Но ведь это абсурдно. Никто не в состоянии вынести ответственность за свою жизнь. Эта идея, одновременно и христианская и современная, является тщетной и вызывающей. Более того, это утопия, не имеющая оснований. Для ее осуществления надо, чтобы индивидуум превратился в раба собственной идентичности, в раба своей воли, ответственности, желаний. Индивидуум должен бы был начать контролировать все свои круговые движения, как и те движения, что вершатся в мире и пересекаются в его генах, нервах, мыслях. Бремя неслыханное. Человеку гораздо естественнее вручить свою участь, желания, волю кому-то другому. Циркуляция ответственности, отклонение желаний, вечное перемещение форм. Моя жизнь, коль скоро она являет собой игру Другого, становится непостижимой для самой себя. Моя воля, коль скоро она передается Другому, становится тайной для самой себя.
   Реальность нашего наслаждения, наше волеизъявление всегда порождает некоторое сомнение. Парадокс в том, что мы никогда не бываем во всем этом уверены. Представляется, что наслаждение Другого не столь случайно. Находясь ближе к собственному наслаждению, мы с большей вероятностью сомневаемся в нем. Тезис, настаивающий на том, что каждый должен более охотно доверять своим собственным воззрениям, недооценивает противоположную тенденцию, согласно которой мы стремимся "подвесить" наше мнение рядом с мнением других людей, имеющих на него гораздо больше прав, чем мы. (Это напоминает китайскую эротику, когда один партнер откладывает свое собственное наслаждение с тем, чтобы обеспечить наслаждение другого и таким способом приобрести энергию и более глубокое познание.)
   Гипотеза существования Другого, возможно, всего лишь последствие этого радикального сомнения в отношении наших желаний. Если совращение основано на интуитивном представлении о чем-то таком, что в Другом остается вечной тайной для него самого, на том, чего я никогда о нем не узнаю и что в то же время тайно притягивает меня, тогда для совращения не остается слишком просторного поля деятельности, так как сегодня у Другого нет ничего, что не было бы для него явным. Каждому чертовски хорошо известно все, что касается его самого и его собственных желаний. Все настолько просто, что даже тот, кто пытается предстать в замаскированном виде, превращается в посмешище. Но в таком случае в чем же "покер" совращения? Где же иллюзия желания, если не считать теоретической иллюзии психоанализа и политической иллюзии революций? Мы уже не способны верить, но верим в того, кто верит. Мы уже не способны любить и любим лишь того, кто любит. Мы не знаем, чего хотим, и хотим лишь того, чего хочет кто-то. Происходит нечто вроде всеобщего уклонения, в процессе которого желания, способности, знания оказываются не то чтобы заброшенными, но отставленными для второй инстанции. Во всяком случае на экранах, на фотографиях, в видеофильмах и репортажах мы видим лишь то, что до нас видели другие. Мы уже не способны видеть ничего, кроме того, что уже было увидено. Машины, которым мы поручаем это, берут на себя роль зрителя, подобно тому, как вскоре мы предоставим возможность компьютерам принимать решения вместо нас. Все наши функции, даже органические и сенсорные, заменены сателлитом. Это имеет отношение и к физическому отрыву от наслаждения: как желание не является более потребностью, так и наслаждение не приносит удовлетворения. Коль скоро желание и наслаждение опираются на потребность и удовлетворение, приходится говорить о стратегии второй инстанции.
   Так или иначе, лучше, чтобы вас контролировал кто-то другой, нежели вы сами. Лучше, чтобы вас угнетал, эксплуатировал, преследовал, манипулировал вами кто-то другой, нежели вы сами. В этом смысле всякое освободительное или эмансипационное движение, нацеленное на увеличение автономии, то есть на углубленное внедрение всех форм контроля и принуждения под лозунгом свободы, является формой регрессивной. Что бы ни представляло собой приходящее к нам извне, будь это даже худшая эксплуатация, сам факт, что оно приходит извне, является позитивным фактором. Такова привилегия вторжения чужого, с такой горечью воспринимаемая людьми, которые перестают принадлежать самим себе; Другой становится при этом кровным врагом, ибо хранит в себе отчужденную часть нас самих. Отсюда и появление этой противоположной наивной теории отвержения чужого, основанной на том, что субъект вновь овладевает своей волей и своими желаниями. В свете этой теории хорошо все, что происходит с субъектом по его собственной воле и в связи с его собственной сущностью, ибо все это подлинно, в то время как все приходящее извне истолковывается, как нечто фальшивое, поскольку оно ускользает из сферы свободы субъекта. Но мы должны настаивать на точке зрения, противоположной данной, показывая тем самым всю глубину парадокса. Точно также, как человеку необходим контроль со стороны кого-то другого, лучше, чтобы и его радости и горести были связаны с кем-то другим, нежели с ним самим. В нашей жизни всегда лучше зависеть от чего-то, что не зависит от нас. Эта гипотеза освобождает меня от какой бы то ни было зависимости. Мне нет нужды подчиняться чему-то от меня не зависящему, в том числе и моему собственному существованию. Я освобожден от своего собственного рождения, и в том же смысле я могу быть свободен и от смерти. Никогда не существовало никакой другой истинной свободы, кроме этой. Именно из этого и рождается какая бы то ни было игра, цель, страсть, обольщение - из того, что чуждо нам и в то же время обладает какой-то властью над нами. Из того, что является Другим и что нам чрезвычайно важно обольстить. Эта этика права передачи заключает в себе философию изворотливости. Изворотливость, эта всеобщая уловка, состоит в том, что мы живем не за счет нашей собственной энергии или нашей собственной воли, а благодаря энергии, которую мы ловко крадем у мира, у тех, кого мы любим и ненавидим. Источник нашего существования - это энергия незаконная, украденная, совращенная. И Другой также существует лишь благодаря этому непосредственному и ловкому присвоению, обольщению и праву передачи. Полагаться на кого-то другого в смысле желаний, веры, любви, решений - это вовсе не означает отречения от самого себя, это просто стратегия: делая другого своей судьбой, вы извлекаете из этого самую утонченную энергию. Предаваясь какому-то знаку или событию, связанному с жизненными хлопотами, вы присваиваете себе его форму.
   Эта стратегия отнюдь не безобидна. И именно она присуща детям. Если взрослые заставляют детей считать себя взрослыми, то дети, в свою очередь, позволяют взрослым считать себя детьми. Из этих двух стратегий последняя является наиболее тонкой, так как если взрослые верят в то, что они взрослые, то дети отнюдь не склонны считать себя детьми. Будучи детьми, они попросту не верят в это. Они проплывают под флагом детства, словно под флагом снисходительности. Их хитрость и обольстительность безграничны. И в этом смысле они сродни разновидности микробов, описанной Шницлером, являя собой некую иную породу, жизненные силы и развитие которой подразумевают разрушение окружающего их высшего мира - мира взрослых. Дети движутся внутри пространства взрослых подобно какой-то изворотливой и убийственной субстанции. И в этом смысле ребенок - это Другой, сопровождающий взрослого, являющийся его судьбой и наиболее утонченной врожденной формой, которая неумолимо ведет к ниспровержению взрослого, продвигаясь в его мире с особым изяществом, присущим тому, что не имеет истинной воли. То же самое можно сказать, когда речь заходит о массах. Они тоже проплывают под своим названием, словно под стягом снисходительности. Взращенные во мраке политики как некая странная, враждебная, непонятная, почти биологическая разновидность, массы несут в себе спонтанный яд, разрушительный для любого порядка. Массы - это спутник власти, слепой исполнитель главной роли, неотступно ступающий по политическому лабиринту, некто, кого власти не в состоянии ни распознать, ни назвать, ни указать. И если массы обладают этой изворотливой способностью вершить изменения, то это потому, что они пользуются бессознательной стратегией, позволяющей желать, позволяющей верить. Они не отваживаются верить в свои собственные качества: коль скоро им возбраняются субъективность и слово, они никогда не проходили фазу политического зеркала. Этим они отличаются от какого бы то ни было политического класса, члены которого верят или похваляются своей верой в собственное превосходство. Их цинизм всегда будет несопоставим с объективным цинизмом масс в том, что касается их собственной сущности, которой они, впрочем, не обладают. Это заблаговременно обеспечивает массе продолжительное существование, так как другие верят, что она лишена рассудка, и она позволяет им верить в это. Сама женственность исходит из этой похотливой иронии. Женщины дозволяют мужчинам верить, что они мужчины, тогда как сами они втайне не считают себя женщинами (подобно тому, как дети не считают себя детьми). Тот, кто дозволяет верить, всегда выше тех, кто верит или принуждает верить. Сексуальная и политическая ловушка, предназначенная для женщины, в том и состояла, чтобы женщина поверила, что она женщина: это влечет за собой победу идеологии женственности, права, статуса, идеи, победу, сопровождающуюся верой в собственную сущность. Ныне "освобожденные", женщины желают быть женщинами, и высшая ирония, существовавшая в обществе, оказывается утраченной. Это злоключение не щадит никого: так, мужчины, полагая, что они свободны, впали в добровольное рабство.
   "... Человек, которого я хочу описать, создан извне; по своей сути он не является подлинным, ибо не имеет возможности быть самим собой и определяется той формой, которая возникает среди людей. Он, безусловно, вечно играет роль, но делает это совершенно естественно, так как его мастерство - врожденное, оно представляет собой одно из характерных свойств его существования как человека. Быть человеком - это значит быть актером, изображать человека, поступать как человек, не будучи таковым по своей сути, это значит рассуждать о человечестве. Речь не идет о том, чтобы посоветовать этому человеку сбросить маску (когда под этой маской пет никакого лица); все, что можно попросить у него, - это осознать искусственность своего состояния и признать его. Если я приговорен к искусственному состоянию... Если мне никогда не будет дано быть самим собой..." (Гомбрович)
   Имитация человека и его отказ от своей сущности предполагают великую аффектацию. Вся наша культура, воспевающая правду и искренность, осуждает аффектацию - этот изощренный способ устраивать свою судьбу на основе внешних знаков, которые нельзя считать "подлинными". Аффектация - это то необычное состояние души, при котором, как говорит Гомбрович, человек осознает искусственность своего положения и которое проявляется в стремлении создать себе нечто вроде искусственного двойника, проникнуть в его искусственную тень, создать искусственный автомат своей сущности и с помощью знаков уйти, подобно Другому, во внешний мир. Разве все наши автоматы, искусственные машины, технические устройства не являются проявлением великой аффектации? Когда Энди Вархоль заявляет: "Я хочу быть машиной", он выражает формулу максимального снобизма. Подключив свою особую машину к системе машин и изощренных механизмов и проявляя при этом лишь чуть больше мастерства имитации и искусственности, он расстраивает хитросплетенные замыслы. Там, где обычная машина производит объект, Вархоль производит конечную, тайную цель объекта, состоящую в том, чтобы быть воспроизведенным. Он воспроизводит этот объект в его сверхконечной цели, в его тайном отсутствии смысла, исходящего из самого процесса объектальности. Там, где другие ищут дополнительную духовную опору, он ищет дополнительные машины, там, где другие ищут дополнительный смысл, он занят поисками дополнительной искусственности. Постепенно он оказывается все более и более вовлеченным в этот процесс и приближается к инкарнации машины посредством воспроизведения банальной точности мира. Все в меньшей и меньшей степени подвластный желаниям, он все более и более приближается к небытию, свойственному объекту.
   ОБЪЕКТ КАК СТРАННЫЙ АТТРАКТОР
   В конечном итоге образы всего того, что нам чуждо, воплощаются в единственном образе - в образе Объекта. Неумолимость и ирредентизм объекта - единственное, что остается. Даже на горизонте науки Объект предстает как все более неуловимый, неразделимый внутри и тем самым недоступный анализу, извечно переменчивый, обратимый, ироничный, обманчивый, забавляющийся всевозможными манипуляциями. Субъект безнадежно пытается следовать за ним, принося в жертву постулаты науки, но Объект нельзя постигнуть даже ценой жертвы научного разума. Он являет собой неразрешимую загадку, поскольку не является самим собой и не в состоянии постичь самого себя. Он создает препятствия для какого-либо понимания. Его сила и самостоятельность, в отличие от нашей, состоит в отчужденности от собственной сути. Первое движение, совершенное цивилизацией, вероятно, заключалось в том, чтобы протянуть ему зеркало, но в этом зеркале он отражается только внешне, в действительности же он - сам по себе зеркало, то самое зеркало, глядя в которое субъект хватается за собственные иллюзии. Но в таком случае где же Другой, где спутник науки? Где ее объект? Она утратила своего собеседника. Подобно "дикарям", он представляется отнюдь не склонным к диалогу. Кажется, это не очень-то хороший объект, он не уважает "различия" и стремится тайно ускользнуть от попыток научной евангелизации - рациональной объективации. Он словно мстит за то, что его "поняли", мстит, в свою очередь разрушая обманным путем основы научного здания. Эта дьявольская гонка преследования Объекта и субъекта науки имеет свое продолжение. Только Объект можно рассматривать как странный аттрактор. Субъект же более таковым не является. Его слишком хорошо знают, как и сам он знает себя. Именно Объект предстает, как нечто захватывающее, являя собой горизонт моего исчезновения. Он - то, чем теория может стать для реальности: не отражением, но вызовом и странным аттрактором. Таковы устремления, диктуемые присутствием чуждого. Есть два способа, позволяющих пройти мимо отчуждения: либо отказ от самоотчуждения и обретение самого себя заново, что довольно скучно и в наши дни не подает больших надежд, либо же устремление к другому полюсу, к полюсу Другого в его абсолютном проявлении, к полюсу радикальной Экзотики. Альтернатива находится где-то в экспоненциальном пространстве, определенном полной эксцентричностью. Не следует ограничиваться отчуждением, нужно двигаться к тому, что еще более другое, чем сам Другой, - к радикальному отчуждению. Двойственная форма отчуждения предполагает необратимую метаморфозу внешнего облика и полное преображение. Со мной не произошло каких-либо изменений. Я стал другим окончательно и бесповоротно. Я теперь покоряюсь не закону желания, но полной искусственности правила. Я утерял всякий след желаний, которые были мне свойственны. Я подчиняюсь лишь чему-то нечеловеческому, что не зафиксировано внутри меня, но присутствует в объективных и произвольных случайностях знаков мира. Подобно тому, как высшее безразличие мира по отношению к нам порождает то, что при катастрофах принято считать фатальностью, фатальность нашего совращения является проявлением высшей отчужденности Другого. Той самой отчужденности, которая вторгается в нашу жизнь в виде жеста, лица, формы, слова, пророческого сна, меткого высказывания, предмета, женщины, пустыни во всей ее несомненной очевидности. Когда появляется Другой, он разом овладевает всем тем, что нам никогда не дано узнать. Он - вместилище нашей тайны, всего того, что живет в нас, но не может быть причислено к истине. Он не является вместилищем ни нашего подобия, ни нашего различия, как при отчуждении, ни идеальным воплощением того, что мы есть, ни скрытым идеалом того, чего нам недостает, - он вместилище того, что ускользает от нас, место, через которое мы ускользаем сами от себя. Этот Другой - не воплощение желания или отчуждения; он воплощение помутнения разума, затмения, появления и исчезновения, мерцания существа, если можно так сказать, но так говорить не нужно, ибо правило совращения есть тайна и тайна есть суть основного правила. Совращению ведомо, что понятие Другого никогда невозможно объяснить, прибегая к словам, выражающим желание; ведомо, что субъект ошибается, стремясь к тому, что он любит; ведомо, что каждое высказывание ошибочно в своей безнадежной попытке выразить то, что оно стремится выразить. Тайна всегда принадлежит искусственному. Это и вынуждает искать Другого не в ужасающей иллюзии диалога, но устремляться в своих поисках в иные места, следовать за ним подобно его тени, очерчивая вокруг него некую линию. Навсегда отказавшись быть самим собой, но не став при этом окончательно чуждым самому себе, оказаться вневписанным в образ Другого, в эту странную форму, пришедшую извне, в это тайное обличие, повелевающее событийными процессами и необычайными экзистенциями.
   Другой - это то, что позволяет мне не повторяться до бесконечности.