— Это тоже гость, — сказал Аверьян.
   — Гостей веревкой связывать — русский обычай? И меня свяжете? — спросил Тосана.
   — Нет, гости разные бывают. Этот виноват перед нами. — Аверьян рассказал Тосане о ночном воровском нападении. Ненец слушал и удивлялся:
   — Ай-яй-яй! Русский русского грабит! Неладно. Дай глянуть на него… Может, знаю? — Тосана склонился над Лаврушкой и удивился еще больше: — Лаврушка? Ты ведь купец. Мне кое-чего продавал. Неужто грабить умеешь?
   — Дело нехитрое, — рассмеялся Аверьян. — Я вижу, вы с ним дружки?
   — Пошто дружки? Не-е-ет, — протянул Тосана. — Он мне товар продавал, я ему продавал. Мы не друзья. Однако по делу виделись.
   — Ну, ладно. Ты в крепости бываешь, не диво, што встречались, — успокоил Аверьян Тосану, который боялся, что поморы примут его за Лаврушкина приятеля. — Садись, поешь с дороги. Тосана сел за стол, а сам все косил глазом на пол. Наконец не выдержал:
   — Покормите его. Развяжите, не убежит.
   — Так и быть. Для тебя только развяжу, — сказал Аверьян. — Уважаю Тосану. А этого лиходея хотели в прорубь.
   — В прорубь? Ай-яй-яй! Пошто так? Пусть живет. Вода холодная… Вы его маленько били, — синяки вижу. Синяки ему на пользу. Ученый теперь будет. Не надо в прорубь. Вода в Тазу-реке худая будет…
   — Ладно, отправим его к воеводе. Пусть судит. Только вот как отправишь? Пешком далеко. Не стоит он того, чтобы идти ради него пешком. Может, ты, Тосана, отвезешь его в Мангазею.
   Тосана замахал руками:
   — Нет, нет! Боюсь! Он меня зарежет, олешков уведет. Не могу я с ним ехать.
   — Ну, тогда побудь у нас и дай олешков. Никифор сгоняет быстро. Он с упряжкой умеет обращаться.
   Тосана вышел из-за стола, забегал по избе. Лаврушка сидел в углу на лавке и молчал, исподлобья поглядывая на всех. Наконец Тосана сказал:
   — Он мой знакомый по торговле. Не могу олешков дать. Не могу Лаврушку выдать воеводе. Ох, не могу! — а сам стал спиной к Аверьяну, заложил руки назад и помахал кистями, скрестив запястья. Аверьян понял, чего хочет ненец. А тот, опустив руки, снова заходил по избе. — И воеводы боюсь. Он меня шибко выпорол. До сих пор спина больно…
   Аверьян вдруг сказал отрывисто:
   — Герасим, дай конец.
   Недоумевая, Герасим подал ему веревку. Аверьян продолжал:
   — Держите Тосану! Оленей не дает — сами возьмем. Руки ему вяжите, да поскорее! Дай-ка я…
   Тосана кинулся было к двери, но его удержали. Аверьян для вида небольно связал ему руки и посадил на лавку. Тосана притворно сердился:
   — Зачем руки вязал? Это русский обычай — дорогому гостю руки вязать? Олешки мои, я им хозяин…
   Его, однако, никто не слушал, кроме Гурия. Гурий недоумевал, зачем отец связал ненцу руки, но молчал, боясь что-либо возразить. Холмогорцы снова связали руки Лаврушке и повели к упряжке. Никифор прихватил крепко-накрепко к нартам Лаврушкины ноги, сел в передок с левой стороны нарт, взял вожжу:
   — Я скоро обернусь. Дайте дубинку. Там, у порога стоит.
   — Возьми пищаль, — сказал Аверьян.
   — Пищаль не надобна. Дубинка лучше.
   — А вдруг его дружков встретишь? У них, поди, пищали…
   — Ну, тогда давай и пищаль.
   Вскоре упряжка помчалась по мангазейской дороге. Аверьян, вернувшись в избу, освободил руки Тосане.
   — Я тебя понял верно, ты не обиделся?
   — Верно понял. Я показал, чтобы руки мне связать. Не хочу, чтобы Лаврушка мне враг был… Вы уйдете домой, а я останусь.
   Гурий хотел спросить об Еване, как она живет, здорова ли, чем занимается. Неужели она не передавала с Тосаной ему привета? Тосана словно догадался, о чем думает парень, похлопал его по плечу:
   — Еване привет передавала.
   — Спасибо, — отозвался Гурий. — Ей тоже передай привет. И вот — подарок.
   Он вынул из кармана стеклянные бусы, которые выпросил у отца еще в Мангазее, надеясь на них что-нибудь выменять в торговом ряду. Но не выменял, хранил и теперь решил подарить девушке.
   Тосана некоторое время сидел молча, перебирал бусы коричневыми сухощавыми пальцами, потом сказал:
   — Еване — сирота. Мать-отец у нее утонули. Хорошая девушка. Мне племянница будет. Обижать ее нельзя…
   — Разве я ее обидел? — удивился Гурий.
   — Нет, ты хороший парень. Думаю, и дальше будешь хороший. Я твой лук видел. Не понравился он мне. Принеси, и я покажу, как правильно лук делать.
   Гурий принес лук и стрелы. Тосана потрогал тетиву, примерил стрелу и покачал головой:
   — Шибко плохой лук. Из такого кошку бить только…
   — А я белку стрелял, — сказал Гурий.
   — Мимо?
   — Бывало, что и мимо летела стрела, — признался парень.
   — Давай смотри, как делать хороший лук, — Тосана, мешая родные слова с русскими, принялся объяснять молодому охотнику, как выбирать материал для лука, как и из чего делать тетиву, выстругивать стрелы. Для какого зверя какие нужны наконечники.
   Олени неслись быстро, и за какой-нибудь час Никифор отмахал почти половину пути. Как заправский ясовейnote 38, он сидел на нартах с левой стороны, крепко держал вожжу от передового оленя-быка, а в другой руке — хорей, шест, которым погоняют оленей. Лаврушка молча горбился в задке. Но чем ближе подъезжали к городу, тем он становился беспокойнее. Наконец подал голос:
   — Што за корысть тебе меня везти к воеводе?
   Никифор молчал.
   — Награды не получишь. А мои дружки вам за меня отомстят!
   На Никифора и это не подействовало.
   — Пожгут зимовье и коч ваш пожгут. Смолевый, хорошо гореть будет.
   Холмогорец невозмутимо дергал вожжу и взмахивал хореем.
   — Вы по весне уйдете, а я останусь. Мне тут жить. Жонка у меня, хозяйство. Воевода плетьми измочалит, в железа закует, в Тобольск отправит в воровской приказ. А за што? Вам-то ведь я зла не сделал! Хватит и того, што ты избил меня. За науку спасибо… — Лаврушка помолчал. — Пожалел бы…
   Наконец Никифор отозвался:
   — Отпусти тя — завтра же со своей шайкой налетишь! Как воронье нападете! Знаем таких. Не-е-ет, воеводе сдать — надежнее. Будут пытать тя… Друзей своих выдашь…
   — Так им и выдал! — зло огрызнулся Лаврушка. — Слушай, холмогорец, отпусти, Христа ради. Ко мне заедем — угощу на славу. С собой бочонок вина дам. Вот те крест!
   — Мы в походе в чужедальних местах не пьем. Вино нам ни к чему.
   — Ну тогда денег. Сколь есть — все отдам!
   — На што нам воровские деньги?
   — Ну чего, чего тебе надобно? Экой ты непокладистый! Неужто вы все такие, двинские?
   — Все. Отпущу тебя — как перед товарищами ответ держать буду?
   — Скажи — я упросил, — у Лаврушки появилась надежда. — Ни разу ваше зимовье не потревожу! Вот те крест, святая икона! Зарок даю.
   — Других будешь грабить. Не утерпишь.
   — Не буду. Стану охотой жить, по зимовьям боле не пойду ночами…
   — Днями будешь ходить?
   — Тьфу! Неужто не веришь? Отпусти — в ноги поклонюсь.
   Никифор остановил упряжку, обернулся к Лаврушке, посмотрел ему в глаза испытующе, поиграл желваками, вздохнул:
   — Ладно. Жаль мне тебя. Иди с богом. Только помни: придешь к нам с воровством али с местью — не сносить тебе головы. Двинской народ добрый до поры до времени. Разозлишь его — берегись! У тя изба тоже не каменная. Запластаетnote 39 — будь здоров!
   — Спаси тя Христос. Век буду помнить, — лепетал Лаврушка.
   Никифор, вынув нож, перерезал веревку у рук, а ту, которой были связаны ноги, по-хозяйски смотал и спрятал.
   — Иди да помни!
   — Помню, холмогорец! Век не забуду твою доброту, — в голосе Лаврушки была неподдельная искренность. Он даже прослезился на радостях. — Прощевай!
   — Прощай. Тут недалеко. Сам добежишь. А я в обрат. Самоед оленей ждет.
   Лаврушка долго махал Никифору вслед, а когда тот отъехал на порядочное расстояние, вспомнил о побоях, в сердцах сплюнул и погрозил в сторону упряжки кулаком.
   Вернувшись в зимовье, Никифор вошел в избу. На скуластом смуглом лице
   — выражение растерянности. Он хмуро снял шапку и хлопнул ею о пол:
   — Судите меня, братцы! Отпустил я этого лиходея.
   Аверьян насупился.
   — Пожалел?
   — Пожалел. Но не в жалости одной дело…
   — Ну, говори, в чем дело?
   — Мы тут одни в чужом месте. А ну, как дружки его будут мстить? Пожгут и зимовье и коч — на чем домой пойдем? Разве будешь все время караулить на улице? Да и напасть могут большой шайкой. Нам не осилить… Вот и отпустил. Он клялся-божился зла нам не чинить…
   Аверьян подумал и смягчился.
   — В этом, пожалуй, есть резон. Мы хоть и не робкого десятка, а все же… Места чужедальние, друзей у нас нету, а недругов полно. Может, так и лучше. Шут с ним. Не кручинься, Никифор.
   Тосана заявил о себе:
   — Говоришь, друзей нет? А я кто вам? Разве не друг? Отпустил Лаврушку
   — не жалей. Я еще с ним поговорю. Меня он послушает. У нас с ним торговые дела. Ему без меня не обойтись.
   — Ну ладно. За дружбу твою, Тосана, спасибо, — Аверьян крепко пожал руку ненцу.
   Потом Аверьян стал расспрашивать Тосану, нельзя ли у местных охотников купить меха на деньги либо в обмен на товары. Тосана ответил:
   — Ясак пока не собирали — нельзя… Но если подумать, может, и можно. Давай я подумаю, через три дня тебе ответ дам. Кое-кого, может, повидаю.
   Когда Тосана собрался домой, Аверьян подарил ему новый запасный топор. В благодарность за спасение сына.
   Гурий все думал об Еване: стал бы на лыжи и помчался к ней в чум.
4
   Сутки за сутками, недели за неделями прятала полярная ночь в свой волшебный, окованный серебром чистого инея сундук быстро идущее время. И чем больше прятала, тем ближе становился ее конец: дни посветлели. Там, за лесами, за увалами, за реками и озерами, солнце все ближе подвигалось к горизонту. В начале февраля оно, освободившись от ледяных пут, победно засверкает над лесом, и начнется бессменный полярный день. Наступит царство белых ночей.
   А пока еще лютуют морозы, и в ясную погоду в небе по-прежнему стоит, будто дежурный стрелец в дозоре, круглоликая ясная луна.
   Посреди чума на железном листе жарко горит очаг, подвешенное к шестам, вялится мясо. Час поздний. Старая Санэ завернулась в оленьи шкуры и уснула. Тосана бодрствует перед очагом, смотрит завороженно на уголья, подернутые серым пеплом. Его рубаха из тонкой замши кажется красной, лицо — тоже. В руках у него острый нож и кусок дерева. Тосана мастерит себе новые ножны — старые поизносились. Изготовив ножны из дерева, ненцы оправляют их полосками из латуни и привязывают на цепочку моржовый зуб — амулет-украшение. У Тосаны до амулета еще дело не дошло. Он только обстругивает заготовку и старательно шлифует ее.
   Еване при свете очага шьет себе саву — меховую шапочку. Сава почти готова. Спереди по краю она обшита пушистым собольком. Еване старательно привязывает на тонкие кожаные ремешки к той части савы, которая опустится на плечи и за спину, бронзовые кольца, медные пластинки овальной, ромбовидной, прямоугольной формы. Девушка шьет праздничную саву.
   Гурий, полулежа на оленьей шкуре, молча наблюдает за ней.
   Аверьян завернулся с головой в меховое одеяло и спит богатырским сном. Завтра они с Тосаной поедут в ненецкое стойбище, в тундру, менять товары холмогорцев на меха. Тосана уже побывал у знакомых оленеводов и охотников, те пожелали видеть «русского купца из Холмогор» и, быть может, приобрести то, что им надо.
   Тосана старательно скоблит ножом свое изделие и мотает головой, словно отгоняя назойливых комаров.
   — Однако поздно, а спать не хочу. Отчего? — он оборачивается к Еване. Та пожимает плечами, чуть улыбаясь. Гурий смотрит на ее яркие губы, на ямочки возле них. На чистом лице девушки пляшут отблески пламени. Все это: и чум, и очаг, и тишина, и хозяева в непривычных взгляду Гурия одеждах — кажется сказкой. В груди у паренька появляется какое-то незнакомое, неведомое доселе теплое чувство.
   — Годы, верно? — ответил Тосана на свой вопрос тоже вопросом.
5
   Утром, едва рассвело, Аверьян с Тосаной умчались на оленях в тундру. День был ветреный, облачный, без снегопада. Ветер тянул по сугробам длинные хвосты поземки, мороз отпустил, и было не так холодно, как в предыдущие дни.
   Аверьян велел сыну возвращаться в зимовье. Гурий, проводив отца, медленно очистил с лыж налипший снег, надел их, но уходить не спешил. Он все посматривал на чум, ждал Еване.
   Она наконец вышла и направилась к нему, неся лыжи. Еване помнила некоторые русские слова:
   — Ты уходишь, Гур? — спросила она, старательно выговаривая каждый слог.
   — Отец велел возвращаться в зимовье.
   — Я тебя немного буду про-во-жать…
   Она надела лыжи и побежала вперед. Гурий пошел следом. Однако догнать девушку было не так-то легко: она бежала быстро, бесшумно. Маленькие резвые ноги в мохнатых пимах так и мелькали. Гурий был тяжеловат, не так ловок, лыжи у него проваливались в снег, хотя и были широкими. Еване, забежав далеко вперед, крикнула:
   — Луцаnote 40 ходит тихо, как беременная важенка! Гурий, досадуя на себя за свою неловкость, пошел вперед широкими сильными шагами и стал догонять девушку. А она опять начала ускользать от него и вдруг куда-то пропала… Часто дыша, Гурий остановился. Лыжня Еване вела в сторону от прямого пути. Гурий тоже повернул в сторону и опять пошел быстро, сколько хватало сил. Но лыжня тянулась, а девушки не было видно. «Что за черт! Не могла же она в воду кануть!» — подумал он. Лыжня снова вывела его на оленью тропу, по которой ехали от зимовья. Еване нигде не было видно.
   Гурий остановился, озираясь по сторонам, но лес был пуст. Красивая исчезла. Гурий закричал во всю мочь:
   — Еване-е-е!
   — Зачем так громко? Еване — вот, — услышал он голос позади. Обернулся — Еване чуть не наступала ему на пятки.
   — Ты, как колдунья, куда-то пропадаешь, — сказал Гурий. Она не поняла, и он добавил: — Ты — шаман!
   — Я — шаман? — Еване расхохоталась. — Какой я шаман? Шаманы бывают старые, страшные… Я — шаман… Нет, просто тебе за мной не угнаться.
   Гурий приблизился к ней вплотную. Девушка перестала смеяться, посмотрела на него в упор. Но глаза ее в продолговатом разрезе век, черные, блестящие, продолжали искриться смешинками. На ней была надета сава — шапочка, которую она шила вечером. Круглое белое лицо, чистое, как свежий снег, в обрамлении собольего меха выглядело очень привлекательным. Белый воротник, расшитая паница, красивые пимы — все сидело на ней ладно, ловко.
   — До-сви-данья, — сняв варежку, Еване протянула ему руку.
   Гурий развел руками, хотел обнять ее, но она, пригнувшись, ускользнула и побежала обратно к чуму. Остановилась, еще раз сказала:
   — До-сви-данья! — и помахала рукой.
   Вскоре она скрылась за поворотом. Гурий, постояв, нехотя пошел в другую сторону, к зимовью.
   — Увертлива, как рыба в воде, — пробормотал он. — Никак не дается в руки.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1
   — Солнце, солнце! — закричал Герасим, открыв дверь избы. Все повскакали с мест и выбежали на улицу. Герасим стоял, повернувшись к востоку. Над голыми лиственницами, над колючими зубчатыми елями медленно всходил тускловатый, но сказочно огромный красный диск солнца. Холмогорцы за зиму так привыкли к полярной сумеречности, что, увидев даже такое тускловатое, не очень яркое солнце, щурились и отводили взгляды. Глаза, привыкшие высматривать в синеватой полутьме звериные следы и запорошенные снегом самодельные ловушки, заслезились от света.
   Все сразу преобразилось. Небо казалось более высоким, лес стал не таким уж непроходимым и страшным, как раньше, по снегу заструились багровые отблески, и поверхность его испещрили синие тени.
   — Слава богу, весна близко! — сказал Аверьян. Он был в одной полотняной рубахе, но не замечал холода. Никифор снял шапку, словно приветствуя день. Герасим обеими руками провел по лицу, облегченно вздохнул, как после долгой и трудной работы. Гурий будто играл с солнцем в гляделки, смотрел, не мигая, на его золотисто-медный лик. Потом, не выдержав, закрывал глаза и улыбался, силясь ощутить кожей лица тепло. Но до тепла было еще далеко.
   Если бы поморы вспомнили в эти минуты о других людях, которые кочевали в тундре за Полярным кругом, жили на Таймыре, на Ямале, Колгуеве, Новой Земле! Возле убогих чумов, обтянутых ветхими шкурами или берестой, у занесенных снегом охотничьих зимовий и ярангnote 41 люди стояли маленькими и большими группами, кричали и размахивали руками от восторга, приветствуя солнце. Ясное, щедрое — солнце, дающее жизнь всему на земле, обогревающее своим неиссякаемым теплом.
   Появления солнца ждали не только люди, но и птицы и звери. Далеко на Севере из глубин Ледовитого океана выбирались на льды тюлени, моржи, морские зайцы, нерпы погреть бока в первых солнечных лучах. Тюленихи и моржихи заботливо опекали недавно народившихся детенышей.
   В тайге Черный Соболь высунул голову из норы, увидел, что посветлело, и, забыв об осторожности, радостно вскочил на поваленное дерево, замер там, жмурясь на красный, сверкающий круг. Перезимовал Черный Соболь. Не попался в кулемку, не сцапали его крепкие когти полярной совы, не разорвала росомаха, мимо пролетели стрелы из луков. И сам еще кое-кого проучил.
   Заяц-беляк смотрел на солнце, и ноздри и усы мелко-мелко дрожали. Уши торчком, длинные лапы уперлись в снег. Он стоял в тени куста. Ему очень хотелось немножко погреться в солнечном луче, который струился рядом. Но заяц боялся выйти из затененного места: а вдруг кто-нибудь увидит и нападет на него! Но все-таки не выдержал — прыг на поляну, замер, и белая шерстка на нем стала розовой.
   Белке на ветке солнце виднее, чем другим обитателям леса. Тоже замерла белочка, села, подняв роскошный хвост, прищурилась на солнце и долго сидела, не шелохнувшись…
   У своего видавшего виды чума стоял Тосана с непокрытой головой, повернув к светилу испещренное морщинками лицо, смуглое и торжественное. Тосана смотрел на солнце, как на деревянного божка, которого в жертвоприношении только что умиротворил кровью оленя. Рядом с ним — Еване, стоит, сложив ладони, кончики пальцев у самого подбородка. Жмурится девушка, улыбается. Чуть позади старая Санэ, тихонько опустив шкуру, закрывавшую вход в чум, тоже смотрит на солнце, так и не отняв руки от холодного, припорошенного снегом полога.
   Вся семья пребывает в благоговейном молчании.
   Вдали на полянке сбились в кучу олени, стоят, повернув к солнцу рогатые головы. Возле них сидит на снегу Нук и словно пытается распознать солнце по запаху, втягивая воздух носом и деловито помахивая хвостом.
* * *
   Сезон добычи пушных зверей кончался. Соболи стали линять: зимнюю одежку износили, а летнюю еще не приобрели. В марте соболиные пары, резвясь и играя, бегали по насту, радуясь окончанию полярной ночи, а вместе с ней и зимы. У соболей проходил ложный гонnote 42.
   Не без сожаления расставались холмогорцы с охотничьими тропами: рассчитывали на богатую добычу, на несметные пушные вороха, но каждая шкурка доставалась с большим трудом, и добыли они зверей не так уж много. На всех
   — восемьдесят шесть соболей, шестьдесят куниц, тридцать два белых песца, полсотни белок.
   Еще пять-шесть лет назад в бассейне Таза одних только соболей охотники промышляли по три-четыре сотни на брата. Зверя поубавилось, да и часть соболей, вспугнутая оживлением и многолюдьем в мангазейских лесах, ушла в более глухие места.
   Ясак ненецкие роды собирали и отвозили мангазейскому воеводе по окончании охоты, выкупая заложников — аманатов. В стойбищах ненцев и хижинах остяков, куда Тосана возил Бармина покупать меха, приобрести удалось немного. До сбора ясака охотники боялись продавать шкурки, да и товары, которые им предлагал Аверьян, мало привлекали местных жителей. Если раньше, когда промышленные и торговые люди из Двинского уезда здесь только появились и каждая побрякушка, металлическая поделка, лоскут цветного сукна ценились высоко, то теперь этот товар стоил дешево. У заезжих промышленников появился могущественный и богатый соперник в торговле — Мангазея с обилием самых разнообразных товаров, привозимых купцами с верховьев Оби, с Енисея, из Тобольска и Березова. В торговых рядах можно было купить даже китайский фаянсовый сосуд, перстень с агатом, сердоликом, бирюзой или серебряную иноземную монету для ожерелья туземной модницы, не говоря уже о других ходовых товарах. Все это проникало в Златокипящую торговыми путями через множество рук неведомо откуда и от кого.
   …В один из дней вынужденного безделья, перед самой распутицей, холмогорцы перетряхивали свою добычу. Аверьян вынимал из мешков и раскладывал на столе шкурки: не подопрел ли мех, не тронут ли он молью или еще кем-нибудь. Всю зиму поморы сами выделывали меха дружными усилиями, стараясь не повредить ни одну шкурку.
   Жарко пылала печь. Настежь отворили дверь на улицу, в избу хлынул яркий свет. Собольи меха переливались золотом, искрились. Гурий осторожно потрогал пушистый ворс и разочарованно сказал:
   — А черного соболя так и не поймали…
   Герасим, складывая в мешок беличьи шкурки, заметил:
   — Спрятался от нас твой черный соболь. Видно, чует, что мы пришлые люди, не дается в руки.
   Гурий вспомнил вьюжную ночь, когда чуть не погиб в лесу.
   — Сдается мне, что тогда, перед пургой, мы с Пыжьяном шли по следу черного соболя. Я видел, он был темней, чем эти… Он и закружил меня в лесу. Не только я — Пыжьян дорогу потерял.
   Пыжьян, услышав свое имя, перемахнул через порог и, подойдя к столу, посмотрел на Гурия.
   — Да, Пыжьян, потеряли мы с тобой дорогу!
   Пес, став на задние лапы, передними оперся о край стола и гавкнул.
   — Ишь, какой понятливый! — рассмеялся Герасим.
   Все меха были в целости-сохранности. Холмогорцы старательно завязали мешки и спрятали их.
   — Теперь посчитаем нашу мошну. — Аверьян поставил на стол небольшой, окованный медью ларец. В нем лежали три холщовых мешочка с деньгами Аверьяна, Никифора, Герасима. — Не прозевать бы пушной торг в Мангазее. Как лед тронется, сразу и пойдем. Тобольские кочи, верно, уж после нас придут.
   — Думаешь, купцы опоздают? — спросил Никифор. — Да у них, поди, в Мангазее приказчики зимуют с деньгами. Все заберут на торге еще до прихода хозяев.
   Никифор был близок к истине: тобольские промышленники с осени оставили в городе своих доверенных, которые выдали охотникам вперед деньги и продукты и заранее закупили еще не добытых соболей.
* * *
   Наступил апрель. Снег таял. В лесу стало по-весеннему сыро и неприютно, с веток, с еловых лап капала вода — ни пешком, ни на лыжах никуда не сунешься. Холмогорцы готовились в обратный путь.
   Разобрали сарай, где хранился у них коч, впряглись в лямки и поволокли его по талому снегу к берегу. Там на самом обрыве расчистили площадку, перевернули судно вверх днищем на плахи, развели костер, разогрели остатки смолы. Решили перед дальней дорогой еще раз осмолить днище. Герасим вытесывал из ели запасные весла, Никифор проверял и чинил парусное полотнище. Гурий помогал отцу: когда смола застывала, снова разогревал ее в ведерке.
   Ночью ударил заморозок, и образовался крепкий наст. По нему прилетела к зимовью упряжка Тосаны. Позади него на нартах сидела Еване. Тосана, видимо, был в хорошем настроении.
   — Как, мороженый парень? Руки-ноги целы? — весело спросил он.
   — Целы! — улыбнулся Гурий. — Пойдем в избу. Тосана вошел, а Еване осталась возле нарт и с любопытством рассматривала зимовье — избушку, амбар на курьих ножках, баню под деревом. Гурий вышел из избы к ней. Еване спросила:
   — Зачем вам столько чумов? — она показала на постройки. — Раз, два, три…
   Похоже было, что она училась русскому языку у дяди. Гурий удивился этому и стал объяснять:
   — Это — амбар. Тут мы храним мясо, рыбу. А это баня. В ней мы моемся,
   — он показал, как моются. Еване кивнула.
   — А мы моемся так, — она сломала наст, взяла горсть снега и сделала вид, что трет им лицо. — У нас бани нет… — и расхохоталась, видимо, представив, как моются русские в бане.
   — Пойдем, покажу тебе коч, — предложил Гурий. По пути к речке он сказал Еване, что скоро пойдет домой, на Двину, что ему очень хотелось поймать здесь черного соболя, но не удалось.
   — Черный соболь? — спросила девушка. — Они попадаются очень мало… совсем ничего… Я знаю место, где живет Черный Соболь. Его самого я не видела, видела шерсть на сучьях. Он оставил… Это не шибко далеко отсюда. А это что? — спросила она, увидев судно. — Такая большая лодка? Ваша?
   — Наша. Называется — коч. Понимаешь? Коч!
   — Понимаю. Коч…
   Гурий стал объяснять устройство коча, рассказал про парус, весла, руль, говорил о том, что при сжатии льдов судно выходит на поверхность и потому не гибнет.
   — Хороший коч, — заметила Еване.
   Гурий умолк, влюбленно посмотрел на девушку. Она опустила взгляд, стоя в настороженной, выжидательной позе.
   — Пойдем со мной в Холмогоры! — предложил он.
   — В Хол-мо-го-ры? Это далеко?
   — Далеко. Сюда мы шли все лето.