В начале восьмого в театре раздался первый и единственный звонок, больше напоминающий заводской гудок – долгий, душераздирающий, после которого мужской голос застенчиво пригласил всех в зрительный зал.
   Усаживались ещё минут десять – ворча и переругиваясь, борясь за места. Всем отчего-то казалось, что обшарпанное кресло соседа несравнимо лучше его собственного. К тому же на билетах нумерация отсутствовала – просто было указано: «партер» или «галёрка».
   В половине восьмого народ расселся, угомонился, умолк в ожидании чего-то сверхъестественного – такое впечатление, что они ждали летающую тарелку, которая непременно должна приземлиться на дощатый, скрипящий при каждом шаге пол сцены.
   Аврора Владимировна с Бубышевой сидели в ложе прямо над подмостками в компании двух мужчин, которые бормотали на иноземном языке, словно вовсе не зная русского. Один из них был тонкий, конопатый, с торсом, устремлённым вперёд (того и гляди вывалится с балкона, как несмышлёный птенец из гнезда), белобрысый, с едва заметными светлыми бровями и ресницами, орлиным носом, губами-ниткой и глазами с нависшими веками, отчего те напоминали жабьи. Другой – толстый, с внушительным брюшком, темноволосый, кудрявый. Он сидел, вцепившись жирными коротенькими пальчиками в перила.
   Глупо, конечно, но вечно голодная Бубышева, незаметно для себя уничтожив все купленные в буфете подозрительные варёные колбаски, сослепу приняла его пальцы за сардельки и чуть было не накинулась на них, предвкушая ни с чем не сравнимое удовольствие насыщения. Благо, вовремя опомнилась.
   «И чего пришли? Всё равно ничего не поймут!» – удивлялась Аврора Владимировна, глядя на соседей по ложе.
   Наконец занавес поднялся, и взгляду зрителей открылась картина, которая перенесла их в другой мир – волшебный мир давно ушедшего, доброго девятнадцатого века.
   На ярко освещённой сцене, имитирующей обстановку гостиной с дверью в спальню, с огромными напольными часами, круглым столом, покрытым вязанной крючком скатертью, на одном из кресел, свесившись, спала та самая, уже хорошо знакомая читателю, уборщица и билетёрша в одном лице. Она была в пышном грязно-сиреневом платье вместо русского народного сарафана (который, надо заметить, больше подошёл бы для роли служанки). И играла баба Лизаньку.
   – Светает!.. Ах! как скоро ночь минула! – вскочив с кресла и уж слишком как-то сильно крутя головой по сторонам, прокричала она. – Учерась просилась спать – отказ, – и поломойка с досадой хлопнула себя ладонями по ляжкам, после чего в зале раздались бурные аплодисменты, которые заглушили весь остальной монолог тучной Лизаньки.
   (Открывается дверь спальни, и появляется голова Лили Сокромецкой – постоянной партнёрши Арины, играющей её жён или возлюбленных. Сегодня она, естественно, была Софьей.)
   – Который час? – спрашивает Софья, широко зевая и чуть не выворачивая челюсть. Лиза смотрит на часы и говорит простосердечно:
   – Почти без двадцати восемь! Начали-то позже!
   Лиля возмущённо шепчет ей что-то. Билетёрша ударяет себя кулаком по лбу и повторяет за ней: «Седьмой, восьмой, девятый!»
   Зрители, не замечая фальши в игре Сокромецкой и коверканья текста великой комедии уборщицей-билетёршей, хлопали, не жалея ладоней, всякий раз, как только подворачивался удобный момент – стоило лишь кому-то из актёров замолкнуть, чтобы дух перевести, как театр наполнялся громкими и продолжительными аплодисментами.
   Почётные гости, что занимали балкон, были настроены не столь благодушно – мужчины (что тонкий, что толстый) довольно холодно, несколько даже скептически, судя по их взглядам и интонации тех редких фраз, коими они обменивались между собой, отнеслись к игре Лили, бабки-поломойки, старика с длинной запутанной бородою, который старательно пытался изобразить Фамусова, и не в меру крикливого юнца в роли Молчалина. Аврора Владимировна ждала появления на сцене своей единственной, любимой и гениальной дочери. Что касается Бубышевой, то она, разочаровавшись сначала в миндальном пирожном, а затем и в обманных сардельках, сладко спала, похрапывая и похрюкивая. Когда же на подмостки наконец вылетел Чацкий и, выкрикнув известную фразу «Чуть свет – уж на ногах! и я у ваших ног», с жаром, с такой неподдельной естественностью и непринуждённостью, что даже бывалый, самый искушённый театрал не поверил бы, что его играет женщина, душу Авроры Владимировны, её сердце... да что там говорить! – всю её в этот момент захлестнула такая волна невыразимых чувств – и гордость за дочь, и радость, и счастье... И странное какое-то ощущение вдруг овладело ею: что её родная дочь, которую она тридцать с небольшим лет назад рожала в муках в роддоме № 35, кормила грудью, воспитывала, учила, как можно поступать в этой жизни и как нельзя, внезапно отдалилась от неё, возвысилась, став не то что бы чужой, но какой-то другой, совсем не той девочкой, первым словом которой было не «мама» или «папа», а собственническое «моё!», навязанное ей Зинаидой Матвеевной, матерью нашей героини. На её девочку, которую все без исключения родственники считали нескладной, бездарной – да что уж там греха таить, глупой и даже дебиловатой, сейчас восторженно смотрели десятки глаз. Даже их худосочный белобрысый сосед по ложе при Аринином появлении встрепенулся весь и, вцепившись в перила, повис над сценой – глаза его горели, щёки пылали от переживаемого катарсиса. «Надо ж! Понимает чего-то!» – удивилась Аврора Владимировна, покосившись в его сторону.
   Играли без антракта, на всю катушку, и, надо сказать, внимание зрителей к концу пьесы ничуть не ослабело. Более того! Нужно было видеть, что творилось в зале в финале спектакля, когда Чацкий, спрятавшись за колонну, внимал диалогу Софьи с Молчалиным, потому что всегда лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать или прочесть. Выражения их лиц, беспомощные жесты, говорящие взгляды... Всё это напоминало школьное представление для первоклассников, которые с детской наивностью, всем своим существом болеют за какую-нибудь мышку, которую хитрая лиса хочет съесть, подстерегая на крыше лубяного домика.
   – Да вон она!
   – Посмотри наверх!
   – Спасайся! – наперебой кричит ребятня.
   – Что ты их слушаешь-то стоишь! Хватай Соньку да беги! – вдруг прорезался голос бабы Маруси.
   – Эй! Чаский! Не зевай! Набей Мощалину морду и айда с нами на вокзал, пиво пить! – свистя, горячо советовал торговец вялыми астрами.
   – Лизка! Дура! Чо ж ты языком-то чешешь?! Ведь вон он, змей, за фанеркой спрятался! – что было сил вопила Варька Рыбохвостова.
   После знаменательного монолога обиженного и оскорблённого Чацкого баба Маруся никак не могла успокоиться:
   – А где ж карета? Куда это он, люди добрый-я, побёг? – она ещё долго возмущалась по поводу отсутствия на сцене кареты, затребованной главным героем пьесы, но её возгласы растворились в оглушительных овациях восторженных зрителей. Они, все без исключения, вскочили с мест и рукоплескали Арине стоя. У Авроры Владимировны от ошеломляющего дочернего успеха голова закружилась, всё поплыло перед глазами от счастливых, невольно навернувшихся слёз.
   В заключение вышел старик с длинной нечесаной бородой и, проглатывая половину слов по причине плохо выученного текста, монотонно промямлил что-то вроде:
   – Безумный он, не видишь что ль, бум, бум, ля, ля, и чепуху он всякую молол, ля, ля, бум, бум, – и вдруг, расправив опущенные плечи свои, он взвизгнул так громко, что даже на галёрке услышали: – Ах! Боже мой! что станет говорить княгиня Марья Алексевна!
   – Что я стану говорить? Что тут скажешь?! Дурак ты, Захарыч! Вот тебе моё слово! – выкрикнула баба Маруся. – Куда полез-то? Мёл улицу у театра, и мёл бы! А то полез в ахтёры! И зачем? Только хорошего человека обидел! Дурак ты, Захарыч!
   Занавес опустился. Актёры по требованию публики выходили раз пятнадцать, не меньше, кланяясь в пол.
   Аврора Владимировна кричала, не помня себя от восторга и счастья:
   – Браво!
   – Брависсимо! – вторил ей на ломаном русском тонкий светловолосый сосед – ему, судя по всему, тоже понравился спектакль.
   Бубышева, часто моргая, беззвучно хлопала в ладоши, дабы не отбить рук. Одним словом, премьера имела неслыханный успех даже по столичным меркам.
   Когда актёры ушли со сцены, народ ещё минут десять стоял в ожидании продолжения спектакля. Наконец, поняв, что «второй серии» не будет, зрители медленно и нехотя стали выходить из зала, а Аврора Владимировна метнулась за кулисы, сжимая пурпурную бархатную коробочку. Бубышева поплелась за ней – «хвостиком», как она любила...
* * *
   Разыскав без особого труда тесную каморку, что служила Арине гримёрной, Аврора Владимировна повисла на шее у дочери, восторженно всхлипывая и подвывая:
   – Ой! Аришка! Не могу! До глубины души ты меня тронула своей игрой! Ты гениальная, гениальная актриса! Видела б тебя вся наша омерзительная родня! Все б с зависти умерли! Злопыхатели поганые! – с обидой и гордостью говорила Дроздомётова, вспоминая своих многочисленных родственников, которые некогда (во времена её молодости, когда она, как говорится, была на коне) буквально ногой открывали дверь её новенькой квартиры, полученной в результате слёзного письма первой космонавтке нашей страны. Когда же Аврора с коня упала, все они, как это обыкновенно случается, рассосались, забились по своим квартирам и всеми поступками и телефонными звонками (вернее, отсутствием оных) продемонстрировали ей полнейшее своё пренебрежение и отстранение. То же самое касалось и единственного сводного брата Авроры Владимировны – Гени Кошелева, который отказал сестре в общении, женившись на старости лет и родив ребёнка.
   – Тебе правда понравилось? – спросила Арина, срывая с себя парик.
   – Что ты?! Как такая вдохновенная, профессиональная игра может не понравиться?!
   – Тётя Ника, а вам-то, вам-то как спектакль? – поинтересовалась актриса, накидывая на плечи розовый в рюшах халат.
   – Хорошо. Особенно мне то место понравилось, где ты за колонной пряталась, – поделилась своими впечатлениями Бубышева, стреляя глазами по Арининой гримёрке в надежде узреть что-нибудь съестное.
   – Забыла совсем! Совсем забыла! – опомнилась Аврора Владимировна и, достав из кармана пурпурную бархатную коробочку, торжественно вручила её дочери. – Это тебе в знак почитания твоего таланта, – высокопарно молвила она.
   – О! Какое чудо! Надену, когда Елизавету буду играть! – воскликнула Арина, убрав золотой комплект с сапфирами в верхний ящик трюмо. Девица, в отличие от матери, была совершенно равнодушна к украшениям – они для неё являлись лишь частью костюма для ролей цариц, заморских принцесс и королев.
   Милое воркование их было прервано внезапным появлением в узкой комнатке троих мужчин, двое из которых нельзя сказать, чтоб уж очень хорошо были знакомы читателю, но, по крайней мере, вы пару раз встречались с ними – на вокзале и на балконе над сценой... Один – белёсый, тонкий, с торсом, устремлённым вперёд, другой – толстый и кудрявый, с жирными пальцами, которые Бубышева сослепу приняла за вареные сосиски. Третий же – небольшого роста, жалкого вида, неприметный, если б не его двухкилограммовый, горбатый незабываемый нос.
   – Знакомьтесь. Это наш главный режиссёр – Остап Ливонович Черняховский, а это моя мама с подругой – Вероникой.
   – Очень приятно, очень! – И Остап Ливонович эмоционально потряс руку сначала Авроры Владимировны, потом Бубышевой. – Позвольте представить вам, уважаемые дамы, небезызвестного режиссёра, который приехал из Англии и почтил наш скромный театр своим вниманием! Сэр Джон Баскервиль! – выкрикнул он так, как конферансье объявляет выступление суперпопулярного певца.
   Но стоп! Тут автор считает необходимым прервать милую беседу своих персонажей (которая, если уж по правде, пока ещё и завязаться-то как следует не успела) во избежание недоумения, которое может возникнуть у дорогих читателей буквально на следующей странице.
   – Интересно! Откуда вдруг взялся этот самый сэр Баскервиль?! – удивятся одни.
   – Не верю! Смешно даже, честное слово! Как небезызвестный английский (!!!) режиссёр мог оказаться в такой дыре?! – воскликнут другие и (вполне возможно) плюнут в книгу, выражая таким образом своё негодование по этому поводу. – От кого он вообще мог прослышать об этом затрапезном театре, где почти все роли отданы дворникам, уборщицам – одним словом, людям, не имеющим никакого отношения к актерству?!
   Совершенно справедливое замечание! Ваша покорная слуга сию же секунду в двух словах поставит все закорючки, галочки, крючочки над «i».
   Всё очень просто! Проще и быть не может!
   Пару месяцев назад осранский театр участвовал в ежегодном театральном фестивале под названием «Медвежьи углы», который при поддержке Министерства культуры и массовых коммуникаций организовали в одном из городов, входящих в Золотое кольцо России.
   Сэр Джон Баскервиль, оказавшийся тогда по счастливой случайности в Москве, естественно, рванул на фестиваль. Справедливости ради надо заметить, что англичанином двигало не одно лишь присущее иностранцам любопытство... Сэр Баскервиль из своей тогдашней поездки намеревался выжать максимальную пользу, подобно тому, как страдающий цингой человек выжимает весь сок из неожиданно попавшегося ему овоща или фрукта, надеясь на чудо: даже если болезнь лишила бедолагу зубов, то он, несомненно, верит в то, что они вырастут. Сэр Джон верил в то, что его загнивающий, непопулярный театр в Англии, поражённый страшной болезнью (может, и поопаснее цинги) бездарности и безвкусицы, встряхнётся, оправится, как говорится, воспрянет духом и... покажет кузькину мать не только Англии, но и всей «загнивающей» Европе. Короче, мистер Баскервиль рыскал по всей России в поисках настоящих талантов и самородков, дабы пустить «свежую кровь» в сложный организм своего вконец расстроившегося театра.
   Находясь в нашей стране, он, конечно же, не пропускал ни одного события в театральной жизни.
   Надо ли описывать, что почувствовал мистер Баскервиль два месяца назад, когда впервые увидел Арину в роли Медеи?! Мурашки бегали по спине его от голоса неизвестной актрисы, а от издевательского вопроса, обращённого к любимому (в роли которого, к слову сказать, был занят не кто иной, как главный режиссёр того же провинциального театра – Остап Ливонович Черняховский): «Ты любишь ли своих детей, Ясон?», у «похитителя талантов» и вовсе волосы на голове дыбом встали.
   Естественно, после окончания трагедии великого Еврипида сэр Джон в сопровождении переводчика прямой наводкой отправился за кулисы, где без особого труда нашёл гениальную дочь нашей героини... А через пять минут Остап Ливонович, смущённо улыбаясь и игриво шаркая левой ножкой, уж приглашал того в свой театр на премьеру.
   Вот, собственно, и вся история.
   Итак, продолжим.
   После того как Остап Ливонович сказал: «Позвольте представить вам, уважаемые дамы, небезызвестного режиссёра, который приехал из Англии и почтил наш скромный театр своим вниманием! Сэр Джон Баскервиль!», Аврора Владимировна сказала:
   – Очень приятно, – и протянула англичанину руку.
   – А это не его ль собака убивала всех, кого ни попадя? – пробасила Бубышева, вылупив на иностранца пустые, ничего не понимающие глаза свои.
   – Ника! Не позорься! – прошипела Дроздомётова.
   – А чего? Мне уж и спросить нельзя?
   – Глупости-то не говори! Не смешивай литературных героев с ныне живущими небезызвестными людьми! – вполголоса попеняла ей Аврора Владимировна как писатель и знаток литературы.
   – А это его переводчик из Москвы, – сказал Черняховский.
   – Феофилакт Щёткин, – представился тучный мужчина с пальцами-сардельками, тряхнув кудрявой головой.
   Аврора Владимировна в ответ представилась сама и, указав на Бубышеву, кратко пояснила:
   – Приятельница моя, Вероника, – и, подумав, добавила: – Мы тоже из Москвы.
   – О! Зее вэл горсэн-форэстэн! О! вэри-фэри! Чатский! Кор сорькьерити оккей! – распинался сэр Баскервиль. – Вэри-мэри кончубей!
   – Я не понимаю, не понимаю! – с отчаянием и раздражением воскликнула Аврора Владимировна, сердцем чувствуя, что небезызвестный режиссёр из Англии хвалит её дочь.
   – Сэр Джон восхищён игрой актёра, исполняющего роль Чацкого, – монотонно переводил Щёткин. – Он не ожидал увидеть в провинциальном городе такой вдохновенной и профессиональной работы. Он хочет поздравить исполнителя и просит... Нет, он требует, чтобы его немедленно отвели в гримёрную комнату к великому актёру.
   – Да вот же она! Сэр Джон! – недоумённо глядя на мистера Баскервиля, воскликнул Остап Ливонович. Когда же, после долгих объяснений, до высокого гостя дошло, что в роли Чацкого выступала Арина, он бросился поздравлять её – тряс за руки, в щёки даже расцеловал и, в конце концов, сделал ей такое предложение, от которого ни один актёр столичного (не то что захолустного!) театра не смог бы отказаться.
   – Сэр Джон Баскервиль извиняется перед вами, Арина Юрьевна, что не узнал вас без грима, и приглашает работать в его театре, в Лондоне, – только успевал переводить Феофилакт. – На неограниченный срок. Вы можете пробыть там столько, сколько захотите. Ваш гонорар будет оговорен в самое ближайшее время. Что касается ролей, то вы, уважаемая Арина Юрьевна, будете играть только заглавные. Сэр Джон это вам обещает, сознавая всю свою ответственность, – с важностью заключил Щёткин.
   – Но я не знаю английского языка, и потом... – замялась Арина.
   – Не будь дурой! – прошептала ей на ухо мать. – Ты что, всю жизнь собираешься сидеть в этой дыре и играть с дворниками и уборщицами? Да такой шанс выпадает только раз в жизни!
   – Позвольте, позвольте! – вспыхнул Остап Ливонович, обращаясь к сэру Джону. – Мы к вам со всей душой, а вы, значит, у нас единственную дипломированную актрису украсть хотите! Вот уж не ожидал! Да вы хоть знаете?! Вы – все?! В какой драматической ситуации находится наш театр?! Какие перипетии поджидают нас на каждом углу? Какие конфликты мне приходится улаживать с мэром города при постановке очередной премьеры?! И ведь никогда никакого катарсиса со стороны горожан! Это ж настоящие шекспировские страсти! Трагедия грандиозного масштаба! Переведите, переведите ему! – потребовал господин Черняховский, трогая пальцами свой выдающийся нос, словно проверяя – на месте ли тот.
   Щёткин сократил страстную, полную обид и негодования речь главного режиссёра до минимума – до одного предложения. Что конкретно он сказал сэру Джону, осталось загадкой для остальных, поскольку ни один из них не владел языком автора самой печальной повести на свете, если, конечно, не считать душещипательного повествования (только оно по глубине трагизма могло соперничать с великой пьесой В. Шекспира!) господина Черняховского о своем драматическом театре и его трагическом положении в настоящее время, даже в объёме школьной программы.
   – Мистер Баскервиль хочет знать, примет ли мисс Арина его предложение, – безынтонационно перевёл Феофилакт.
   – Постойте, постойте! – будто одумавшись, воскликнул Черняховский. – Давайте обо всех делах поговорим позже. А сейчас спустимся в буфет и отметим премьеру – актёры уж давно нас ждут.
   – Слава тебе господи! Хоть поем, а то ж ведь маковой росинки с самого утра во рту не было! – с облегчением и нескрываемой радостью воскликнула Вероника Александровна.
   – Вот это дело! – поддержал её Щёткин, поглаживая свой пивной живот.
   В буфете стоял длинный стол, составленный из маленьких, разбросанных прежде произвольно по углам, на котором, кроме миндальных пирожных, сосисок и томатного сока, стояло пять салатниц с бледно-марганцовочным, подозрительным винегретом, пять «пузырей» водки, четыре бутылки шампанского с пророческим названием – «Умора» и одна бутыль гигантского размера с мутной жидкостью.
   За столом сидели: дворник с запутанной бородой, исполняющий сегодня роль Фамусова, Лиля Сокромецкая, которую, к слову сказать, Аврора Владимировна с трудом узнала без грима. Это была ничем не примечательная женщина, каких в народе часто называют серыми мышками, ей можно было дать и тридцать лет, и запросто – все пятьдесят. Уборщица-билетёрша и актриса в одном лице, никого не дожидаясь, уже вовсю наворачивала «силос» из недоспелой свёклы, солёных огурцов и моркови (картофелем в винегрете и не пахло по известной читателю причине), юноша, что изображал Молчалина, вожделенно смотрел на бутылки шампанского...
   – Гриша! – окликнул его Остап Ливонович. – Я поздравляю тебя с премьерой! Поздравляю от всей души! Ты молодец! Хоть и забывал всё время текст, но я уверен, это ты от волнения, голубчик, а не по халатности! На спиртное можешь не смотреть! Возьми сколько хочешь пирожных и отправляйся домой!
   – Ну Остап Ливонович!.. – чуть не плача проскулил Гриша.
   – Не надо, не надо, Григорий! Не дави на жалость! Твои спекуляции тут не уместны! Не достиг ты ещё того возраста, чтоб алкоголем себя травить!..
   – Ну Остап Ливонович! Ну чо я, как недоделанный какой-то!.. Хоть рюмочку-то надо пропустить!
   – Ишь! Рюмочку ему! А что мне завтра твоя мамка скажет?! Заругает мамка-то! Давай, давай! Бери пирожные и ступай домой!
   – А почему бы ему действительно не выпить за успешную премьеру?! – удивилась Аврора Владимировна.
   – Потому что из-за острой нехватки актёров в нашем драматическом театре, – укоризненно глядя на сэра Джона, затянул Черняховский, – мне пришлось задействовать в спектакле не только тётю Фёклу с дядей Степаном, – и режиссёр указал своим неповторимым двухкилограммовым носом на уборщицу-билетёршу с дворником, – но и Григория – ученика десятого класса третьей средней образовательной школы. Из чего следует, что лишних актёров у нас нет! – понизив голос, настойчиво проговорил он. – И юноше категорически запрещено употреблять алкогольные напитки, учитывая его незрелый возраст.
   «Какой он нудный и многословный. Что будет страшного, если мальчик выпьет полбокала шампанского?» – подумала Аврора Владимировна, усаживаясь между мистером Баскервилем и дочерью.
   – Прошу тебя, Ариша, не будь дурой, прими предложение этого Джона! – уговаривала Дроздомётова своё глупое чадо, глядя, как Гриша, сгребая миндальные пирожные с тарелок, распихивает их по карманам.
   – Странная ты, мам, какая-то! Я уеду, а кто тут играть будет?! – довольно громко прошептала матери на ухо Арина. – И потом, кем я там, в этом Лондоне, буду? Кем?
   – Великой актрисой! Как Сара Бернар! Как Вивьен Ли! Как Мэрил Стрип, наконец! – выпучив глаза, почти во весь голос заявила Аврора Владимировна.
   – Ха! Ага! – усмехнулась Арина. – Гастарбайтером я там буду! Вот кем!
   – Что за глупости?! Да как тебе такие мысли в голову приходят?!
   – Никакие это не глупости! Это правда! Кому я там нужна? У них что, своих актрис мало? И потом, английского я не знаю, дома своего у меня там нет, друзей тоже... – Арина ещё долго перечисляла, чего именно у неё нет в столице туманного Альбиона – в конце концов оказалось, что у неё там вообще ничего и никого нет.
   – Если ты не примешь предложение сэра Баскервиля, я больше ни на одну премьеру сюда не приеду! Так и знай! – обиделась мадам Дроздомётова.
   Пока мать с дочерью вполголоса выясняли свои непростые отношения, Остап Ливонович уже успел произнести длинную и высокопарную тираду – с поздравления актёров с успешной премьерой он как-то незаметно съехал на больную, излюбленную свою тему – об упадке местного драматического театра, о его нуждах, бедах и минимальных потребностях, не покрываемых администрацией города. Он снова с чувством заговорил о создавшейся драматической ситуации, о перипетиях, конфликтах, которые ему приходится улаживать с мэрией чуть ли не каждый день, о полнейшем отсутствии катарсиса со стороны местных жителей. Тут надо заметить, что слово «катарсис» господин Черняховский понимал и использовал в самом узком его значении – как синоним сопереживания и сочувствия, не более того, тогда как с греческого языка слово это калькируется как «очищение». Но всё и так было ясно: не сопереживая театру в целом и Остапу Ливоновичу в частности, горожане не могли обрести ни с чем не сравнимого чувства просветленности, девственной невинности и младенческой непорочности.
   – Так выпьем же за успех! Успех во всём! – заключил он и, откупорив одну за другой все четыре бутылки шампанского, наполнил присутствующим те самые гранёные стаканы, в коих перед спектаклем продавали томатный сок.
   После игристого как-то плавно и незаметно перешли к водке... Дело дошло и до самогона в гигантской бутыли. Фёкла со Степаном вспоминали былое, перекрикивая и перебивая друг друга. Остап Ливонович с пеной у рта уговаривал Арину «не дурить» и не оставлять любимый театр, доведя тем самым местный храм Мельпомены до полного упадка.