Страница:
- Вам сказано - кар-роче!!! - снова вскинув изуродованную голову, закричал майор возбужденно, с таким раздражением и неприязнью, что я осекся. - Вам объяснили, а вы опять?!!
- ...У меня мама инвалид первой группы... нуждается в постоянном уходе, послышался за плащ-палатками в той половине кригера писклявый, совсем не офицерский, просительный голос очередного взводного. - Отец погиб, и она полностью одна... Понимаете - полностью! Прошу вас, товарищ капитан, душевно... по-человечески... Прошу оставить меня в Хабаровске или неподалеку от него, чтобы я мог...
- Вы здесь матерью не спекулируйте! - строго и недовольно зазвучал в той половине вагона окающий басовитый командный голос. - Вы не на базаре!.. О вашей мамочке райсобес позаботится - советская власть еще не кончилась!.. А ваша обязанность - не канючить здесь как майская роза и не шантажировать старших по званию чужой инвалидностью, а честно выполнять свой воинский долг!.. Лично вы годны к строевой службе без ограничений!.. Явитесь за предписанием завтра к пятнадцати ноль-ноль! Идите!..
В этот момент старшина, положивший на стол старшему лейтенанту документы очередных офицеров, взял у подполковника какую-то бумагу и, просматривая ее на ходу, поравнявшись со мной, вполголоса недовольно сказал, как в ухо дунул: "Не задерживайте!"
Позднее я сообразил, что в обеих половинах кригера это были отработанные в обращении уже с сотнями или тысячами офицеров безотказные конвейерные погонялки: резкое, отрывистое "Короче!", требовательное, приказное "Не задерживайте!" или "Не тормозите!", осаживающее, унизительное "Вы не на базаре!" и удивленно-возмущенное, наповал уличающее любого в тупости или наглости "Вам объяснили, а вы опять?!!". В нашей половине вагона подстегивали таким образом офицеров обгорелый майор - он делал это неприязненно, раздраженно и зло; капитан - сдержанно и устало, как бы по обязанности; и сухощавый старшина - строго и осуждающе, хотя ему-то по званию торопить нас, а тем более делать замечания не полагалось. Ни подполковник, ни разглядывавший в лупу наши документы старший лейтенант в этом участия не принимали, последний, как я заметил, расписывался или что-то помечал на анкетных листах, но за время моего нахождения в кригере, помнится, и слова не проронил.
Когда я сообщил, что меня ждут в академии в Москве, подполковник и усатый капитан дружно заулыбались, а старший лейтенант, отведя край плащ-палатки, с веселым интересом посмотрел на меня, только майор глядел по-прежнему мрачно, с откровенной неприязнью или, как мне показалось, даже с ненавистью. Затем подполковник, подперев подбородок левой целой рукой и не проронив ни слова, уставился в мою анкету, остальные офицеры тоже молчали.
- А чем это подтверждается? - подчеркнуто вежливо и доброжелательно наконец осведомился он. - У вас есть какой-нибудь документ?
- Какой? - не понял я. - Я все отдал старшине.
- Любой. Подтверждающий, что вы зачислены кандидатом в слушатели.
- Был... Справка была... - покраснев, проговорил я. - Честное офицерское...
Я и сам понимал, сколь неубедительно все это выглядело. Я сказал о выданной мне справке, подтверждавшей мое абитуриентство, - в ней действительно удостоверялось, что, сдав предварительные экзамены, я оформлен кандидатом в слушатели Военной академии имени Фрунзе, и указывалось, где находится мое личное офицерское дело - откуда его можно затребовать. Но справки этой у меня уже не было: хранившаяся в правом кармане гимнастерки вместе с двумя или тремя красненькими тридцатирублевками, она пропала в медсанбате при дезобработке моего обмундирования в сухожаровой вошебойке. Разумеется, вытащили ее вместе с деньгами, а потом за ненадобностью уничтожили или выбросили; волнуясь, я объяснил, как и при каких обстоятельствах она исчезла, однако чувствовал и понимал, что ни один из кадровиков мне не верит и что без этой бумажки я никому ничего доказать не смогу...
- Так что же там прожаривали: вшей или документы? - оскаливая стальные зубы и заметно пришепетывая, весело спросил капитан со шрамом на щеке и, довольный, посмотрел на подполковника. - Чудеса да и только! Справочка ужарилась и сгинула без следа, а гимнастерка цела...
- Так точно! - вдруг в тупом отчаянии убито подтвердил я, хотя следовало бы промолчать.
- Старшой, кончай придуриваться! - задышал мне в затылок водочным перегаром молодой мордатый капитан с густо присыпанным пудрой или мукой багровым кровоподтеком на левой скуле. - Нас ждут белые медведицы... Кончай придуриваться!
Свой брат, офицер, а туда же... Впрочем, каким он мог быть мне братом, недоумок, по пьянке схлопотавший фингал и тем самым позоривший офицерский корпус?.. В другой обстановке ему следовало бы вломить словами майора Елагина: "Вас не скребут, и не подмахивайте!" - но тут, презирая его не только душой, но и спиной и даже ягодицами, я проигнорировал его реплики, будто и не слышал.
В эту минуту старшина принес чай на черном расписном китайском подносе и поставил на столиках перед каждым из офицеров по полному стакану в металлическом подстаканнике и по блюдечку, в котором кроме двух крохотных кубиков американского сахара лежало по круглой маленькой булочке. Все четверо, опустив сахар в стаканы, принялись размешивать ложечками, лица у них смягчились и вроде даже потеплели, и я пожалел, что они занялись этим только сейчас, а не минут на десять раньше - может, тогда, подобрев после чаепития, они благосклоннее бы и без насмешливых улыбок начали и вели бы со мной не оконченный еще разговор.
- ...Курильские острова - наш боевой форпост в Тихом океане! - громко звучал за плащ-палатками все тот же властный хриплый баритон. - Передовой рубеж! Гордиться надо, а не базарить и склочничать!.. Двойной оклад, двойная выслуга лет, паек - слону не сожрать! - и сто грамм водки в глотку ежедневно!.. И какого же тебе еще хера надо?!.
...Мне бы, молодому недоумистому мудачишке, радоваться, что я прошел такую войну и остался жив и годен к строевой службе без ограничений, мне бы радоваться, что я не убит где-нибудь на Брянщине - под Карачевом, Клинцами или Унечей, а может, где-нибудь на Украине - севернее Киева, или под Житомиром, или намного южнее: под Малыми Висками или Лелековкой, или, может, где-нибудь в Белоруссии - под Оршей, Минском или Мостами, а может, где-нибудь в Польше - у Сувалок, под Белостоком или на Висле, а может, где-нибудь в Германии - под Цюллихау, на Одере, севернее Берлина или уже на подступах к Эльбе, или, наконец, в Маньчжурии - под Фуцзинем, Сансинем или Харбином... Мне бы, недоумку, радоваться, что я не убит в боях во всех этих местностях и еще в десятках или сотнях известных и безвестных населенных пунктах и за их пределами - в полях, лесах и болотах, мне бы радоваться, что меня еще не сожрали черви, что мои кости не гниют и не белеют где-нибудь в канавном провале наспех кое-как отрытой братухи - безымянной и бесхозной, никому не нужной братской могилы и что из меня еще не вырос лопух или крапива, что я жив, здоров и полон силы и ловкости в движениях, и все мышцы упруги и необычайно выносливы, а прекрасные гормоны уже начали положенное природой пульсирование и будоражили кровь - еще весной наконец проклюнулось и время от времени меня охватывало скромное стыдливое желание ощутить теплоту женского тела, причем не только снаружи, но и внутри, хотя волею судеб я находился в той стадии юношеского развития, когда это пушистое чудо... таинственный лонный ландшафт... самое сокровенное... неведомое пока тебе и потому особенно притягательное возникает только во сне - как сказочная фантасмагория - и пугает или поражает своей причудливой нереальной фактурой, фантастичной формой и размерами, отчего просыпаешься в жаркой испарине и в полном обвальном разочаровании... Мне бы в этом кригере преданно есть глазами начальство, тянуться перед каждым из них до хруста в позвоночнике, выкрикивать лишь уставное: "Слушаюсь!.. Так точно!.. Слушаюсь!.." - и при этом столь же преданно щелкать каблуками, а я, нелепый мудачишка, словно был не боевым офицером, а жалким штатским, недоделанным штафиркой, фраером в кружевных кальсонах, забыв один из основных законов не только для армии, но и для гражданской жизни: "Главное - не вылезать и не залупаться!" - пытался отстоять свое право учиться в академии и упорно, беззастенчиво залупался, рассусоливал и пусть без грубости, но фактически пререкался со старшими по званию и по должности, чего до сих пор никогда еще не допускал...
Усатый со шрамом капитан, подув на горячий чай, с явным удовольствием сделал глоток, отпил еще и после короткой паузы в задумчивости, будто припоминая что-то далекое, огорченно проговорил, поворачивая лицо к подполковнику:
- Удивительно узкий кругозор - полметра, не шире!.. Как он разведротой командовал - уму непостижимо!
Подполковник посмотрел на него, как мне показалось, сочувственно, однако ничего не сказал, и тотчас свирепый мрачный майор, не поднимая от стакана одноухой, в багровых рубцах головы и ни к кому, собственно, не обращаясь, громогласно заметил:
- Нет ума - считай калека!!!
Хотя никто из них и не взглянул на меня, разумеется, я сообразил, что оба высказывания относились ко мне лично и для офицерского достоинства являлись оскорбительными, а второе к тому же явно необоснованным: в то время как военно-врачебной комиссией армейского эвакогоспиталя в Харбине я был признан годным к строевой службе без каких-либо ограничений, о чем имелось официальное заключение на форменном бланке с угловым штампом и гербовой печатью, майор облыжно причислил меня к калекам, вчинив при этом - на людях! - умственную неполноценность... За что?!. Я понимал, что меня дожимают и, очевидно, дожмут. Монетка вращалась на ребре все медленнее и в любое мгновение могла улечься вверх решкой, а я был бессилен овладеть ситуацией и, как и в других случаях, когда жизнь жестоко и неумолимо ставила меня на четыре кости 4, ощущал болезненно-неприятную щемящую слабость и пустоту в области живота и чуть ниже.
Даже в эти напряженные минуты я достаточно реально оценивал обстановку и самого себя. Как известно, по одежке встречают, а выглядел я весьма непредставительно. Если в дивизионном медсанбате пропала только справка и немного денег, то при выписке из армейского госпиталя, куда нас перевели там же, в Харбине, обнаружилось исчезновение фуражки и сапог. Вскоре после того, как мы туда попали, в приступе белой горячки застрелился сержант, заведующий госпитальным вещевым складом, и на его самоубийство, очевидно, тут же списали как недостачу и растащили лучшее из офицерских вещей, что находились у него на хранении, - куда они девались, я догадывался, точнее, не сомневался... В Маньчжурии в победном сентябре, как и в Германии, пили много, ненасытно и рискованно, словно стараясь доказать невозможное - "Мы рождены, чтоб выпить все, что льется!.." Пищевого алкоголя не хватало, и оттого потребляли суррогаты, при остром недостатке, за неимением лучшего, травились принимаемыми по запаху за спиртные напитки различными техническими ядовитыми жидкостями: от довольно редких, как радиаторный антикоррозин "Мекол" или благородно отдававший коньяком "Экстенсин", до имевшихся в каждом полку этиленгликоля (антифриз) и самого безжалостного убийцы - метанола, называемого иначе древесным, или метиловым спиртом. Из всевозможных бутылок, банок, флаконов и пузырьков с непонятными иероглифами на красивых ярких наклейках жадно потреблялись и бытовые, в разной степени отравные препараты - мебельные, кожевенные и маникюрные лаки, прозрачный голубой крысид и мозольная жидкость, принимаемая по цвету и фактуре за фруктовый ликер, - пару глотков этой неописуемой гадости пришлось выпить и мне, чтобы не обидеть соседа по госпитальной палате, капитана-артиллериста, отмечавшего свой день рождения; хотя боли в животе мучали меня несколько суток, о том, что это средство от мозолей, я узнал лишь спустя неделю. В Фудидзяне, грязном вонючем пригороде Харбина, где размещался медсанбат, спирт путем перегонки ухитрялись добывать даже из баночек черного шанхайского гуталина, в несметном количестве обнаруженного в одном из складов, - пахнувшее по-родному деревенским дегтем темное пойло именовалось "гутяк", очевидно, по созвучию с коньяком. Однако лучшим, самым дорогим, а главное, безопасным алкоголем в Харбине осенью сорок пятого года безусловно считался ханшин - семидесятиградусная китайская водка заводского изготовления; ее выменивали у местных лавочников на советское военное обмундирование, особенно ценилось офицерское, и не было сомнений, что я оказался жертвой подобной коммерции. Так исчезла моя, сшитая еще в Германии, защитного цвета начальственная с матерчатым козырьком фуражка - самоделковая, полевая, какие носили в войну не только ротные и батальонные, но и полковые и даже дивизионные командиры, и пошитые там же стариком Фогелем из лучшего трофейного хрома великолепные сапоги с двухугольными тупыми носками и накатанными в рубчик рантами - такие сапоги в послевоенной армии выдавались генералам и полковникам. Взамен при выписке из госпиталя мне пришлось получить даже не суконную, а хлопчатобумажную пилотку и стоптанные, когда-то, очевидно, яловые, третьей, если не четвертой категории сапоги с короткими жесткими голенищами. Я был счастлив, что мне вернули мою серую фронтовую шинельку, столь дорогую мне шельму или шельмочку - я ее иначе не называл и по-другому к ней не обращался - старенькую, потертую, с полевыми петличками и пуговицами защитного цвета, в нескольких местах пробитую пулями и двумя осколками и старательно заштопанную, побывавшую в Европе на Немане, на Висле, на Одере и на Эльбе, а в Азии - на Амуре и Сунгари и обманувшую всех: полтора года она не только верой и правдой служила мне, но и была поистине бесценным талисманом полтора года я фанатично верил, что пока она на мне или со мной, меня не убьют, и меня ведь действительно не убили; при выписке я обрадовался ее возвращению и, понятно, не пожелал бы никакой другой, однако представительного вида она опять же не имела и защитить меня в кригере от властной ведомственной воли кадровиков никак не могла. Естественно, внешне, по обмундированию я выглядел не ротным командиром, прошедшим Польшу, Германию и Маньчжурию, не благополучным трофейно-состоятельным офицером-победителем, а скорее всего захудалым Ванькой-взводным из тыловой, провинциальной или даже таежной гарнизы.
Монетка вращалась на ребре все медленнее и в любое мгновение могла улечься вверх решкой, а я был бессилен овладеть ситуацией, хотя говорил и делал все возможное и насчет академии ничуть не обманывал. Я стоял без преувеличения насмерть, но меня дожимали, вытесняли с занимаемой позиции, и надо было срочно от обороны переходить к наступлению, надо было атаковать - немедленно!
- Товарищ подполковник, разрешите... - сделав волевое решительное лицо, громко, пожалуй излишне громко, проговорил, а точнее, выкрикнул я. - Меня ждут в академии, в Москве!.. Я не могу!!! Я должен туда прибыть!!! Я ведь зачислен - честное офицерское!..
- Вы что здесь себе позволяете?!! - вдруг возмущенно и оглушительно закричал обгорелый майор. - Фордыбачничать?! Вы кому здесь рожи корчите?!. Ка-кая академия?!! Вы что - ох.ели?!! Вам объяснили, а вы опять?!! - в сильнейшей ярости проорал он. - Вы что, на базаре?!! Чуфырло!!!
При этом у него дергалось лицо и дико вытаращились глаза, он делал судорожные подсекающие движения нижней челюстью слева направо, и мне стало ясно, что он не только обгоревший, но и тяжело контуженный, или, как их называли в госпиталях и медсанбатах, "слабый на голову", "чокнутый", "хромой на голову", "стукнутый" или даже "свободный от головы", что означало уже полную свободу от здравого мышления и любой ответственности. Я видел и знал таких сдвинутых, особенно меня впечатлил и запомнился Христинин в костромском госпитале, старшина-сапер, подорвавшийся в бою на мине и потерявший зрение и рассудок. Незадолго до моей выписки, где-то в середине декабря, при раннем замере температуры перед побудкой, еще в предрассветной полутьме, молоденькая медсестренка ставила ему градусник, нагнулась, а он, спросонок, возможно, приняв ее за немца и дико заорав, обхватил намертво обеими руками за голову и напрочь откусил кончик носа. Таких, как этот гвардии майор, я видел не раз и в медсанбатах, - я сразу сообразил, с кем имею дело, и потому внутренне сгруппировался и был наготове увернуться, если бы он по невменяемости запустил бы в меня стакан с горячим чаем. Я знал, что для таких, как он, откусить кому-нибудь нос или проломить без всяких к тому причин и оснований голову пустяшка... все равно, что два пальца обоссать.
Он заорал на меня с такой ошеломительной яростью, что в кригере вмиг наступила тишина, затем плащ-палатки посредине раздвинулись и оттуда, с той половины на эту, шагнул саженного роста, амбального телосложения капитан с орденами Александра Невского и Красной Звезды и гвардейским значком над правым карманом кителя. Его властное, красивое, с темными густыми бровями лицо дышало решимостью и готовностью действовать, и посмотрел он на меня с неприязнью, угрожающе и с невыразимым презрением. Подполковник, уловив или услышав движение за спиной, повернул голову, увидел и легким жестом левой целой руки сделал отмашку - капитан, помедля секунды, исчез за плащ-палатками, не сказав и слова, но одарив меня напоследок испепеляющим, полным неистовой гадливости или отвращения взглядом. На меня, награжденного четырьмя боевыми орденами, офицера армии-победительницы, поставившей на колени две сильнейшие мировые державы - Германию и Японию, он посмотрел, без преувеличения, как на лобковую вошь...
Позднее, вспоминая, я предположил - и эта догадка сохранилась в моей памяти, - что именно этот офицер столь напористо разговаривал повелительным хриплым баритоном в другой половине кригера с командирами взводов, заявив одному, что на нем "пахать можно", а другого уличив, что тот якобы прикидывается "хер-р-рувимой, прынцессой на горошине" и настороженно осведомлялся: "Вы что - стюдентка?.." - а затем впрямую навязывал сугубо женскую физиологию...
Меж тем подполковник, допив чай, отодвинул стакан и с удоволенным, как мне показалось, видом посмотрел в лежавшую перед ним на столе мою анкету.
- Василий... Степанович... - негромко проговорил он, слегка улыбаясь стеснительно и вроде даже виновато, - тут возникли элементы некоторого взаимного недопонимания, и мне хотелось бы внести ясность... Академия, поверьте, никуда не уйдет, и шансы попасть в нее у вас преимущественные! Набор будет и в следующем году, но сегодня... Давайте оценим обстановку объективно, учитывая не только личные интересы, но и государственные, как и положено офицеру... Армия сейчас переживает ответственнейший период перехода на штаты мирного времени. Ответственный и архисложный!.. К лицу ли нам оставить ее, бросить фактически на произвол судьбы в такой труднейший момент?.. Сделать это даже мне, - он приподнял от бумаг обтянутый черной лайкой протез на правой руке, напоминая о своей физической неполноценности, - не позволяют ни убеждения, ни совесть, ни честь! И вам, надеюсь, тоже!
Он говорил спокойно, мягко, благожелательно или даже дружелюбно, чем тут же снял, вернее, ослабил клешнившее меня внутреннее напряжение, хотя куда он клонит и что за этим может последовать, я еще не сообразил. Между тем подполковник после недолгой паузы спросил:
- Скажите, старший лейтенант... Ваше понятие о чести офицера?
- Честь офицера - это готовность в любую минуту отдать жизнь за Отечество! - немедля ответил я.
...Сколько раз и в своей дальнейшей офицерской жизни я с великой благодарностью вспоминал старика Арнаутова, еще осенью сорок третьего в полевой землянке на Брянщине просветившего меня... соплегона, семнадцатилетнего Ваньку-взводного, - с его слов я исписал тогда половину самодельного карманного блокнотика разными мудрыми мыслями и потом выучил все наизусть. И позднее, в послевоенной службе я неоднократно убеждался, что не только младшие, но и старшие офицеры, в том числе и полковники, не знали и слыхом не слыхивали даже основных первостепенных положений нравственных устоев, правил и законов старой русской армии, хотя обычно любили поговорить о преемственности и "славных боевых традициях". Сколько раз знание истин, известных когда-то каждому поручику или даже прапорщикам, выделяло меня, возвышало в глазах начальников и офицеров-однополчан...
- Готовность в любую минуту отдать жизнь за Отечество... - с просветленным значительным лицом повторил подполковник и снова приподнял над столом обтянутый черной лайкой протез. - Отлично сказано! Откуда это?
- Это первая из семи основных заповедей кодекса чести старого русского офицерства.
- От-лично!.. Первую вы знаете, ну а, к примеру, третью?
- Не угодничай, не заискивай: ты служишь Отечеству, делу, а не отдельным лицам! - также без промедления и без малейшей запинки отвечал я.
- По-ра-зительно!.. - не без удивления протянул подполковник и посмотрел на шепелявого капитана; как я осмыслил или предположил, его взгляд, наверное, должен был сказать: "А ведь он не пальцем деланный!.." - Извечная мудрость русского офицерства! - приподнятым голосом сообщил он капитану и повернул лицо ко мне. - Вы что, и пятую или, к примеру, шестую заповедь тоже помните?
- Так точно!.. Обманывая начальников или подчиненных, ты унижаешь себя и весь офицерский корпус и тем самым наносишь вред армии и государству!
- От-лично!.. - Подполковник смотрел на меня с явным интересом, словно только теперь увидел и оценил, и я подумал, что он выделил меня среди других, и хотя выглядел я непредставительно, однако дела мои не так уж и плохи. Отлично! - в задумчивости повторил он. - Весьма!.. По счастью, сегодня Родине требуется не ваша жизнь, а всего лишь честное выполнение вами воинского долга. Вы это понимаете?
- Так точно! - Я тянулся перед ним до хруста в позвоночнике и преданно смотрел ему в глаза.
- Более всего армия сейчас нуждается в офицерах, прошедших войну, продолжал он. - В первую очередь как воздух необходимы командиры рот и батальонов с хорошим боевым опытом. И потому ваше настойчивое стремление поехать в академию может быть расценено сегодня даже как дезертирство, пусть замаскированное, но - будем называть вещи своими именами - дезертирство!.. сокрушенно проговорил он, и лицо его выразило такое огорчение, что мне стало его жаль; вместе с тем я ощутил к нему чувство признательности за столь своевременное предостережение: еще не хватало, чтобы меня заподозрили в дезертирстве... - С другой стороны, и ваш бесценный боевой опыт необходимо осмыслить и закрепить хотя бы годом службы и командования в послевоенной армии. Прежде всего для того, чтобы полностью раскрылись ваши офицерские способности и ваш, мне думается, незаурядный воинский потенциал! А весной подадите рапорт и с чувством выполненного долга отправитесь в академию...
- Быть может, с должности не ротного, а командира батальона, его заместителя или начальника штаба, что для дальнейшей службы весьма и весьма существенно! - с приветливо-радостным оживлением внезапно вступился шепелявый капитан со шрамом, всего лишь минуты назад удивлявшийся, как я командовал ротой, и в раздумье определивший, сколь узок мой кругозор - "полметра, не шире"...
- И это не исключено! - доверительно улыбаясь, подтвердил подполковник. Василий... - он снова глянул в мою анкету, - Степанович... Вам предлагается должность командира роты автоматчиков в прославленном трижды орденоносном соединении... Гэ-эСКа, - посмотрев на капитана, пояснил он.
"ГээСКа"! Я сразу определил, что речь идет об известном гвардейском стрелковом корпусе, воевавшем на Западе и в Маньчжурии и дислоцированном теперь в Приморье, неподалеку от Владивостока, в старых, обустроенных, обжитых гарнизонах, где, как я слышал, даже младшие офицеры-холостяки жили в отменных условиях: всего по два-три человека в отдельной общежитской комнате. О таком назначении - если нельзя сейчас поехать в академию и требовалось еще месяцев десять прослужить на Дальнем Востоке - можно было только мечтать.
- Вы согласны? - спросил подполковник.
- Так точно!!! - щелкая каблуками и донельзя выпятив грудь, поспешно подтвердил я; при этом, сдерживая охватившую меня радость, я преданно смотрел в глаза подполковнику и тянулся перед ним на разрыв хребта.
- ГээСКа, - сказал он капитану, тотчас сделавшему какую-то пометку в лежавшем перед ним большом листе бумаги, и снова с явным дружелюбием посмотрел на меня. - Желаю дальнейших упехов в службе и личной жизни!.. Явитесь за предписанием завтра к семнадцати ноль-ноль! Идите!..
Козырнув и ловко "погасив" приветствие - мгновенно кинув правую ладонь по вертикали пальцами вниз, к ляжке, что выглядело весьма эффектно и считалось в молодом офицерстве особым шиком, я четко по уставу повернулся и даже умудрился "дать ножку" - отошел если и не строевым, то полустроевым шагом. От радости во мне все пело и плясало, я был переполнен теплыми чувствами и прежде всего безмерной благодарностью к однорукому подполковнику, этому замечательному боевому офицеру, истинному отцу-командиру, понявшему меня и оставившему перед академией на девять-десять месяцев в Приморье, вблизи Владивостока, города, сразу ставшего таким желанным. Я уже поравнялся с висевшим влево от прохода на видном месте под стеклом портретом Верховного Главнокомандующего Генералиссимуса И. В. Сталина и приближался к двери - позади меня кадровик с искалеченной челюстью шепелявой скороговоркой зачитывал анкетные данные мордатого капитана с припудренным фингалом под левым глазом, когда в той половине, за плащ-палатками, снова послышалось громко и возмущенно:
- ...У меня мама инвалид первой группы... нуждается в постоянном уходе, послышался за плащ-палатками в той половине кригера писклявый, совсем не офицерский, просительный голос очередного взводного. - Отец погиб, и она полностью одна... Понимаете - полностью! Прошу вас, товарищ капитан, душевно... по-человечески... Прошу оставить меня в Хабаровске или неподалеку от него, чтобы я мог...
- Вы здесь матерью не спекулируйте! - строго и недовольно зазвучал в той половине вагона окающий басовитый командный голос. - Вы не на базаре!.. О вашей мамочке райсобес позаботится - советская власть еще не кончилась!.. А ваша обязанность - не канючить здесь как майская роза и не шантажировать старших по званию чужой инвалидностью, а честно выполнять свой воинский долг!.. Лично вы годны к строевой службе без ограничений!.. Явитесь за предписанием завтра к пятнадцати ноль-ноль! Идите!..
В этот момент старшина, положивший на стол старшему лейтенанту документы очередных офицеров, взял у подполковника какую-то бумагу и, просматривая ее на ходу, поравнявшись со мной, вполголоса недовольно сказал, как в ухо дунул: "Не задерживайте!"
Позднее я сообразил, что в обеих половинах кригера это были отработанные в обращении уже с сотнями или тысячами офицеров безотказные конвейерные погонялки: резкое, отрывистое "Короче!", требовательное, приказное "Не задерживайте!" или "Не тормозите!", осаживающее, унизительное "Вы не на базаре!" и удивленно-возмущенное, наповал уличающее любого в тупости или наглости "Вам объяснили, а вы опять?!!". В нашей половине вагона подстегивали таким образом офицеров обгорелый майор - он делал это неприязненно, раздраженно и зло; капитан - сдержанно и устало, как бы по обязанности; и сухощавый старшина - строго и осуждающе, хотя ему-то по званию торопить нас, а тем более делать замечания не полагалось. Ни подполковник, ни разглядывавший в лупу наши документы старший лейтенант в этом участия не принимали, последний, как я заметил, расписывался или что-то помечал на анкетных листах, но за время моего нахождения в кригере, помнится, и слова не проронил.
Когда я сообщил, что меня ждут в академии в Москве, подполковник и усатый капитан дружно заулыбались, а старший лейтенант, отведя край плащ-палатки, с веселым интересом посмотрел на меня, только майор глядел по-прежнему мрачно, с откровенной неприязнью или, как мне показалось, даже с ненавистью. Затем подполковник, подперев подбородок левой целой рукой и не проронив ни слова, уставился в мою анкету, остальные офицеры тоже молчали.
- А чем это подтверждается? - подчеркнуто вежливо и доброжелательно наконец осведомился он. - У вас есть какой-нибудь документ?
- Какой? - не понял я. - Я все отдал старшине.
- Любой. Подтверждающий, что вы зачислены кандидатом в слушатели.
- Был... Справка была... - покраснев, проговорил я. - Честное офицерское...
Я и сам понимал, сколь неубедительно все это выглядело. Я сказал о выданной мне справке, подтверждавшей мое абитуриентство, - в ней действительно удостоверялось, что, сдав предварительные экзамены, я оформлен кандидатом в слушатели Военной академии имени Фрунзе, и указывалось, где находится мое личное офицерское дело - откуда его можно затребовать. Но справки этой у меня уже не было: хранившаяся в правом кармане гимнастерки вместе с двумя или тремя красненькими тридцатирублевками, она пропала в медсанбате при дезобработке моего обмундирования в сухожаровой вошебойке. Разумеется, вытащили ее вместе с деньгами, а потом за ненадобностью уничтожили или выбросили; волнуясь, я объяснил, как и при каких обстоятельствах она исчезла, однако чувствовал и понимал, что ни один из кадровиков мне не верит и что без этой бумажки я никому ничего доказать не смогу...
- Так что же там прожаривали: вшей или документы? - оскаливая стальные зубы и заметно пришепетывая, весело спросил капитан со шрамом на щеке и, довольный, посмотрел на подполковника. - Чудеса да и только! Справочка ужарилась и сгинула без следа, а гимнастерка цела...
- Так точно! - вдруг в тупом отчаянии убито подтвердил я, хотя следовало бы промолчать.
- Старшой, кончай придуриваться! - задышал мне в затылок водочным перегаром молодой мордатый капитан с густо присыпанным пудрой или мукой багровым кровоподтеком на левой скуле. - Нас ждут белые медведицы... Кончай придуриваться!
Свой брат, офицер, а туда же... Впрочем, каким он мог быть мне братом, недоумок, по пьянке схлопотавший фингал и тем самым позоривший офицерский корпус?.. В другой обстановке ему следовало бы вломить словами майора Елагина: "Вас не скребут, и не подмахивайте!" - но тут, презирая его не только душой, но и спиной и даже ягодицами, я проигнорировал его реплики, будто и не слышал.
В эту минуту старшина принес чай на черном расписном китайском подносе и поставил на столиках перед каждым из офицеров по полному стакану в металлическом подстаканнике и по блюдечку, в котором кроме двух крохотных кубиков американского сахара лежало по круглой маленькой булочке. Все четверо, опустив сахар в стаканы, принялись размешивать ложечками, лица у них смягчились и вроде даже потеплели, и я пожалел, что они занялись этим только сейчас, а не минут на десять раньше - может, тогда, подобрев после чаепития, они благосклоннее бы и без насмешливых улыбок начали и вели бы со мной не оконченный еще разговор.
- ...Курильские острова - наш боевой форпост в Тихом океане! - громко звучал за плащ-палатками все тот же властный хриплый баритон. - Передовой рубеж! Гордиться надо, а не базарить и склочничать!.. Двойной оклад, двойная выслуга лет, паек - слону не сожрать! - и сто грамм водки в глотку ежедневно!.. И какого же тебе еще хера надо?!.
...Мне бы, молодому недоумистому мудачишке, радоваться, что я прошел такую войну и остался жив и годен к строевой службе без ограничений, мне бы радоваться, что я не убит где-нибудь на Брянщине - под Карачевом, Клинцами или Унечей, а может, где-нибудь на Украине - севернее Киева, или под Житомиром, или намного южнее: под Малыми Висками или Лелековкой, или, может, где-нибудь в Белоруссии - под Оршей, Минском или Мостами, а может, где-нибудь в Польше - у Сувалок, под Белостоком или на Висле, а может, где-нибудь в Германии - под Цюллихау, на Одере, севернее Берлина или уже на подступах к Эльбе, или, наконец, в Маньчжурии - под Фуцзинем, Сансинем или Харбином... Мне бы, недоумку, радоваться, что я не убит в боях во всех этих местностях и еще в десятках или сотнях известных и безвестных населенных пунктах и за их пределами - в полях, лесах и болотах, мне бы радоваться, что меня еще не сожрали черви, что мои кости не гниют и не белеют где-нибудь в канавном провале наспех кое-как отрытой братухи - безымянной и бесхозной, никому не нужной братской могилы и что из меня еще не вырос лопух или крапива, что я жив, здоров и полон силы и ловкости в движениях, и все мышцы упруги и необычайно выносливы, а прекрасные гормоны уже начали положенное природой пульсирование и будоражили кровь - еще весной наконец проклюнулось и время от времени меня охватывало скромное стыдливое желание ощутить теплоту женского тела, причем не только снаружи, но и внутри, хотя волею судеб я находился в той стадии юношеского развития, когда это пушистое чудо... таинственный лонный ландшафт... самое сокровенное... неведомое пока тебе и потому особенно притягательное возникает только во сне - как сказочная фантасмагория - и пугает или поражает своей причудливой нереальной фактурой, фантастичной формой и размерами, отчего просыпаешься в жаркой испарине и в полном обвальном разочаровании... Мне бы в этом кригере преданно есть глазами начальство, тянуться перед каждым из них до хруста в позвоночнике, выкрикивать лишь уставное: "Слушаюсь!.. Так точно!.. Слушаюсь!.." - и при этом столь же преданно щелкать каблуками, а я, нелепый мудачишка, словно был не боевым офицером, а жалким штатским, недоделанным штафиркой, фраером в кружевных кальсонах, забыв один из основных законов не только для армии, но и для гражданской жизни: "Главное - не вылезать и не залупаться!" - пытался отстоять свое право учиться в академии и упорно, беззастенчиво залупался, рассусоливал и пусть без грубости, но фактически пререкался со старшими по званию и по должности, чего до сих пор никогда еще не допускал...
Усатый со шрамом капитан, подув на горячий чай, с явным удовольствием сделал глоток, отпил еще и после короткой паузы в задумчивости, будто припоминая что-то далекое, огорченно проговорил, поворачивая лицо к подполковнику:
- Удивительно узкий кругозор - полметра, не шире!.. Как он разведротой командовал - уму непостижимо!
Подполковник посмотрел на него, как мне показалось, сочувственно, однако ничего не сказал, и тотчас свирепый мрачный майор, не поднимая от стакана одноухой, в багровых рубцах головы и ни к кому, собственно, не обращаясь, громогласно заметил:
- Нет ума - считай калека!!!
Хотя никто из них и не взглянул на меня, разумеется, я сообразил, что оба высказывания относились ко мне лично и для офицерского достоинства являлись оскорбительными, а второе к тому же явно необоснованным: в то время как военно-врачебной комиссией армейского эвакогоспиталя в Харбине я был признан годным к строевой службе без каких-либо ограничений, о чем имелось официальное заключение на форменном бланке с угловым штампом и гербовой печатью, майор облыжно причислил меня к калекам, вчинив при этом - на людях! - умственную неполноценность... За что?!. Я понимал, что меня дожимают и, очевидно, дожмут. Монетка вращалась на ребре все медленнее и в любое мгновение могла улечься вверх решкой, а я был бессилен овладеть ситуацией и, как и в других случаях, когда жизнь жестоко и неумолимо ставила меня на четыре кости 4, ощущал болезненно-неприятную щемящую слабость и пустоту в области живота и чуть ниже.
Даже в эти напряженные минуты я достаточно реально оценивал обстановку и самого себя. Как известно, по одежке встречают, а выглядел я весьма непредставительно. Если в дивизионном медсанбате пропала только справка и немного денег, то при выписке из армейского госпиталя, куда нас перевели там же, в Харбине, обнаружилось исчезновение фуражки и сапог. Вскоре после того, как мы туда попали, в приступе белой горячки застрелился сержант, заведующий госпитальным вещевым складом, и на его самоубийство, очевидно, тут же списали как недостачу и растащили лучшее из офицерских вещей, что находились у него на хранении, - куда они девались, я догадывался, точнее, не сомневался... В Маньчжурии в победном сентябре, как и в Германии, пили много, ненасытно и рискованно, словно стараясь доказать невозможное - "Мы рождены, чтоб выпить все, что льется!.." Пищевого алкоголя не хватало, и оттого потребляли суррогаты, при остром недостатке, за неимением лучшего, травились принимаемыми по запаху за спиртные напитки различными техническими ядовитыми жидкостями: от довольно редких, как радиаторный антикоррозин "Мекол" или благородно отдававший коньяком "Экстенсин", до имевшихся в каждом полку этиленгликоля (антифриз) и самого безжалостного убийцы - метанола, называемого иначе древесным, или метиловым спиртом. Из всевозможных бутылок, банок, флаконов и пузырьков с непонятными иероглифами на красивых ярких наклейках жадно потреблялись и бытовые, в разной степени отравные препараты - мебельные, кожевенные и маникюрные лаки, прозрачный голубой крысид и мозольная жидкость, принимаемая по цвету и фактуре за фруктовый ликер, - пару глотков этой неописуемой гадости пришлось выпить и мне, чтобы не обидеть соседа по госпитальной палате, капитана-артиллериста, отмечавшего свой день рождения; хотя боли в животе мучали меня несколько суток, о том, что это средство от мозолей, я узнал лишь спустя неделю. В Фудидзяне, грязном вонючем пригороде Харбина, где размещался медсанбат, спирт путем перегонки ухитрялись добывать даже из баночек черного шанхайского гуталина, в несметном количестве обнаруженного в одном из складов, - пахнувшее по-родному деревенским дегтем темное пойло именовалось "гутяк", очевидно, по созвучию с коньяком. Однако лучшим, самым дорогим, а главное, безопасным алкоголем в Харбине осенью сорок пятого года безусловно считался ханшин - семидесятиградусная китайская водка заводского изготовления; ее выменивали у местных лавочников на советское военное обмундирование, особенно ценилось офицерское, и не было сомнений, что я оказался жертвой подобной коммерции. Так исчезла моя, сшитая еще в Германии, защитного цвета начальственная с матерчатым козырьком фуражка - самоделковая, полевая, какие носили в войну не только ротные и батальонные, но и полковые и даже дивизионные командиры, и пошитые там же стариком Фогелем из лучшего трофейного хрома великолепные сапоги с двухугольными тупыми носками и накатанными в рубчик рантами - такие сапоги в послевоенной армии выдавались генералам и полковникам. Взамен при выписке из госпиталя мне пришлось получить даже не суконную, а хлопчатобумажную пилотку и стоптанные, когда-то, очевидно, яловые, третьей, если не четвертой категории сапоги с короткими жесткими голенищами. Я был счастлив, что мне вернули мою серую фронтовую шинельку, столь дорогую мне шельму или шельмочку - я ее иначе не называл и по-другому к ней не обращался - старенькую, потертую, с полевыми петличками и пуговицами защитного цвета, в нескольких местах пробитую пулями и двумя осколками и старательно заштопанную, побывавшую в Европе на Немане, на Висле, на Одере и на Эльбе, а в Азии - на Амуре и Сунгари и обманувшую всех: полтора года она не только верой и правдой служила мне, но и была поистине бесценным талисманом полтора года я фанатично верил, что пока она на мне или со мной, меня не убьют, и меня ведь действительно не убили; при выписке я обрадовался ее возвращению и, понятно, не пожелал бы никакой другой, однако представительного вида она опять же не имела и защитить меня в кригере от властной ведомственной воли кадровиков никак не могла. Естественно, внешне, по обмундированию я выглядел не ротным командиром, прошедшим Польшу, Германию и Маньчжурию, не благополучным трофейно-состоятельным офицером-победителем, а скорее всего захудалым Ванькой-взводным из тыловой, провинциальной или даже таежной гарнизы.
Монетка вращалась на ребре все медленнее и в любое мгновение могла улечься вверх решкой, а я был бессилен овладеть ситуацией, хотя говорил и делал все возможное и насчет академии ничуть не обманывал. Я стоял без преувеличения насмерть, но меня дожимали, вытесняли с занимаемой позиции, и надо было срочно от обороны переходить к наступлению, надо было атаковать - немедленно!
- Товарищ подполковник, разрешите... - сделав волевое решительное лицо, громко, пожалуй излишне громко, проговорил, а точнее, выкрикнул я. - Меня ждут в академии, в Москве!.. Я не могу!!! Я должен туда прибыть!!! Я ведь зачислен - честное офицерское!..
- Вы что здесь себе позволяете?!! - вдруг возмущенно и оглушительно закричал обгорелый майор. - Фордыбачничать?! Вы кому здесь рожи корчите?!. Ка-кая академия?!! Вы что - ох.ели?!! Вам объяснили, а вы опять?!! - в сильнейшей ярости проорал он. - Вы что, на базаре?!! Чуфырло!!!
При этом у него дергалось лицо и дико вытаращились глаза, он делал судорожные подсекающие движения нижней челюстью слева направо, и мне стало ясно, что он не только обгоревший, но и тяжело контуженный, или, как их называли в госпиталях и медсанбатах, "слабый на голову", "чокнутый", "хромой на голову", "стукнутый" или даже "свободный от головы", что означало уже полную свободу от здравого мышления и любой ответственности. Я видел и знал таких сдвинутых, особенно меня впечатлил и запомнился Христинин в костромском госпитале, старшина-сапер, подорвавшийся в бою на мине и потерявший зрение и рассудок. Незадолго до моей выписки, где-то в середине декабря, при раннем замере температуры перед побудкой, еще в предрассветной полутьме, молоденькая медсестренка ставила ему градусник, нагнулась, а он, спросонок, возможно, приняв ее за немца и дико заорав, обхватил намертво обеими руками за голову и напрочь откусил кончик носа. Таких, как этот гвардии майор, я видел не раз и в медсанбатах, - я сразу сообразил, с кем имею дело, и потому внутренне сгруппировался и был наготове увернуться, если бы он по невменяемости запустил бы в меня стакан с горячим чаем. Я знал, что для таких, как он, откусить кому-нибудь нос или проломить без всяких к тому причин и оснований голову пустяшка... все равно, что два пальца обоссать.
Он заорал на меня с такой ошеломительной яростью, что в кригере вмиг наступила тишина, затем плащ-палатки посредине раздвинулись и оттуда, с той половины на эту, шагнул саженного роста, амбального телосложения капитан с орденами Александра Невского и Красной Звезды и гвардейским значком над правым карманом кителя. Его властное, красивое, с темными густыми бровями лицо дышало решимостью и готовностью действовать, и посмотрел он на меня с неприязнью, угрожающе и с невыразимым презрением. Подполковник, уловив или услышав движение за спиной, повернул голову, увидел и легким жестом левой целой руки сделал отмашку - капитан, помедля секунды, исчез за плащ-палатками, не сказав и слова, но одарив меня напоследок испепеляющим, полным неистовой гадливости или отвращения взглядом. На меня, награжденного четырьмя боевыми орденами, офицера армии-победительницы, поставившей на колени две сильнейшие мировые державы - Германию и Японию, он посмотрел, без преувеличения, как на лобковую вошь...
Позднее, вспоминая, я предположил - и эта догадка сохранилась в моей памяти, - что именно этот офицер столь напористо разговаривал повелительным хриплым баритоном в другой половине кригера с командирами взводов, заявив одному, что на нем "пахать можно", а другого уличив, что тот якобы прикидывается "хер-р-рувимой, прынцессой на горошине" и настороженно осведомлялся: "Вы что - стюдентка?.." - а затем впрямую навязывал сугубо женскую физиологию...
Меж тем подполковник, допив чай, отодвинул стакан и с удоволенным, как мне показалось, видом посмотрел в лежавшую перед ним на столе мою анкету.
- Василий... Степанович... - негромко проговорил он, слегка улыбаясь стеснительно и вроде даже виновато, - тут возникли элементы некоторого взаимного недопонимания, и мне хотелось бы внести ясность... Академия, поверьте, никуда не уйдет, и шансы попасть в нее у вас преимущественные! Набор будет и в следующем году, но сегодня... Давайте оценим обстановку объективно, учитывая не только личные интересы, но и государственные, как и положено офицеру... Армия сейчас переживает ответственнейший период перехода на штаты мирного времени. Ответственный и архисложный!.. К лицу ли нам оставить ее, бросить фактически на произвол судьбы в такой труднейший момент?.. Сделать это даже мне, - он приподнял от бумаг обтянутый черной лайкой протез на правой руке, напоминая о своей физической неполноценности, - не позволяют ни убеждения, ни совесть, ни честь! И вам, надеюсь, тоже!
Он говорил спокойно, мягко, благожелательно или даже дружелюбно, чем тут же снял, вернее, ослабил клешнившее меня внутреннее напряжение, хотя куда он клонит и что за этим может последовать, я еще не сообразил. Между тем подполковник после недолгой паузы спросил:
- Скажите, старший лейтенант... Ваше понятие о чести офицера?
- Честь офицера - это готовность в любую минуту отдать жизнь за Отечество! - немедля ответил я.
...Сколько раз и в своей дальнейшей офицерской жизни я с великой благодарностью вспоминал старика Арнаутова, еще осенью сорок третьего в полевой землянке на Брянщине просветившего меня... соплегона, семнадцатилетнего Ваньку-взводного, - с его слов я исписал тогда половину самодельного карманного блокнотика разными мудрыми мыслями и потом выучил все наизусть. И позднее, в послевоенной службе я неоднократно убеждался, что не только младшие, но и старшие офицеры, в том числе и полковники, не знали и слыхом не слыхивали даже основных первостепенных положений нравственных устоев, правил и законов старой русской армии, хотя обычно любили поговорить о преемственности и "славных боевых традициях". Сколько раз знание истин, известных когда-то каждому поручику или даже прапорщикам, выделяло меня, возвышало в глазах начальников и офицеров-однополчан...
- Готовность в любую минуту отдать жизнь за Отечество... - с просветленным значительным лицом повторил подполковник и снова приподнял над столом обтянутый черной лайкой протез. - Отлично сказано! Откуда это?
- Это первая из семи основных заповедей кодекса чести старого русского офицерства.
- От-лично!.. Первую вы знаете, ну а, к примеру, третью?
- Не угодничай, не заискивай: ты служишь Отечеству, делу, а не отдельным лицам! - также без промедления и без малейшей запинки отвечал я.
- По-ра-зительно!.. - не без удивления протянул подполковник и посмотрел на шепелявого капитана; как я осмыслил или предположил, его взгляд, наверное, должен был сказать: "А ведь он не пальцем деланный!.." - Извечная мудрость русского офицерства! - приподнятым голосом сообщил он капитану и повернул лицо ко мне. - Вы что, и пятую или, к примеру, шестую заповедь тоже помните?
- Так точно!.. Обманывая начальников или подчиненных, ты унижаешь себя и весь офицерский корпус и тем самым наносишь вред армии и государству!
- От-лично!.. - Подполковник смотрел на меня с явным интересом, словно только теперь увидел и оценил, и я подумал, что он выделил меня среди других, и хотя выглядел я непредставительно, однако дела мои не так уж и плохи. Отлично! - в задумчивости повторил он. - Весьма!.. По счастью, сегодня Родине требуется не ваша жизнь, а всего лишь честное выполнение вами воинского долга. Вы это понимаете?
- Так точно! - Я тянулся перед ним до хруста в позвоночнике и преданно смотрел ему в глаза.
- Более всего армия сейчас нуждается в офицерах, прошедших войну, продолжал он. - В первую очередь как воздух необходимы командиры рот и батальонов с хорошим боевым опытом. И потому ваше настойчивое стремление поехать в академию может быть расценено сегодня даже как дезертирство, пусть замаскированное, но - будем называть вещи своими именами - дезертирство!.. сокрушенно проговорил он, и лицо его выразило такое огорчение, что мне стало его жаль; вместе с тем я ощутил к нему чувство признательности за столь своевременное предостережение: еще не хватало, чтобы меня заподозрили в дезертирстве... - С другой стороны, и ваш бесценный боевой опыт необходимо осмыслить и закрепить хотя бы годом службы и командования в послевоенной армии. Прежде всего для того, чтобы полностью раскрылись ваши офицерские способности и ваш, мне думается, незаурядный воинский потенциал! А весной подадите рапорт и с чувством выполненного долга отправитесь в академию...
- Быть может, с должности не ротного, а командира батальона, его заместителя или начальника штаба, что для дальнейшей службы весьма и весьма существенно! - с приветливо-радостным оживлением внезапно вступился шепелявый капитан со шрамом, всего лишь минуты назад удивлявшийся, как я командовал ротой, и в раздумье определивший, сколь узок мой кругозор - "полметра, не шире"...
- И это не исключено! - доверительно улыбаясь, подтвердил подполковник. Василий... - он снова глянул в мою анкету, - Степанович... Вам предлагается должность командира роты автоматчиков в прославленном трижды орденоносном соединении... Гэ-эСКа, - посмотрев на капитана, пояснил он.
"ГээСКа"! Я сразу определил, что речь идет об известном гвардейском стрелковом корпусе, воевавшем на Западе и в Маньчжурии и дислоцированном теперь в Приморье, неподалеку от Владивостока, в старых, обустроенных, обжитых гарнизонах, где, как я слышал, даже младшие офицеры-холостяки жили в отменных условиях: всего по два-три человека в отдельной общежитской комнате. О таком назначении - если нельзя сейчас поехать в академию и требовалось еще месяцев десять прослужить на Дальнем Востоке - можно было только мечтать.
- Вы согласны? - спросил подполковник.
- Так точно!!! - щелкая каблуками и донельзя выпятив грудь, поспешно подтвердил я; при этом, сдерживая охватившую меня радость, я преданно смотрел в глаза подполковнику и тянулся перед ним на разрыв хребта.
- ГээСКа, - сказал он капитану, тотчас сделавшему какую-то пометку в лежавшем перед ним большом листе бумаги, и снова с явным дружелюбием посмотрел на меня. - Желаю дальнейших упехов в службе и личной жизни!.. Явитесь за предписанием завтра к семнадцати ноль-ноль! Идите!..
Козырнув и ловко "погасив" приветствие - мгновенно кинув правую ладонь по вертикали пальцами вниз, к ляжке, что выглядело весьма эффектно и считалось в молодом офицерстве особым шиком, я четко по уставу повернулся и даже умудрился "дать ножку" - отошел если и не строевым, то полустроевым шагом. От радости во мне все пело и плясало, я был переполнен теплыми чувствами и прежде всего безмерной благодарностью к однорукому подполковнику, этому замечательному боевому офицеру, истинному отцу-командиру, понявшему меня и оставившему перед академией на девять-десять месяцев в Приморье, вблизи Владивостока, города, сразу ставшего таким желанным. Я уже поравнялся с висевшим влево от прохода на видном месте под стеклом портретом Верховного Главнокомандующего Генералиссимуса И. В. Сталина и приближался к двери - позади меня кадровик с искалеченной челюстью шепелявой скороговоркой зачитывал анкетные данные мордатого капитана с припудренным фингалом под левым глазом, когда в той половине, за плащ-палатками, снова послышалось громко и возмущенно: