Страница:
Тотлебен требовал с города четыре миллиона талеров контрибуции и при всех представлениях был сначала неумолим. Он ссылался на полученное им от графа Фермера точное повеление - выбрать неотменно сию сумму и не новыми негодными, а старыми и хорошими деньгами. Все берлинские жители пришли от того в отчаяние, но наконец удалось купцу сему чрез пожертвование великих сумм из собственного своего капитала, требуемую сумму уменьшить до полугора миллиона, да сверх того, чтоб дано было войскам в подарок 200 т. талеров, также добиться и того, чтоб и вся оная небольшая и ничего почти незначащая сумма, принята была вместо старых и новыми маловесными и тогда ходившими обманными деньгами. С сим радостным известием полетел Гоцковский в ратушу, где собравшийся магистрат принял его как своего ангела-хранителя, и назначенные в подарок войску деньги, также полмиллиона контрибуции были тотчас заплачены, а в миллионе взят со всего купечества вексель.
Купец сей в таком кредите был у наших русских, что они ни с кем не хотели иметь дела, кроме него. Он денно и нощно был на улице, доносил о беспорядках, делаемых чиновниками, препятствовал всякому несчастию и утешал страждущих. От Фермора дано было повеление, чтоб все королевские фабрики сперва разграбить, а потом разорить, и между прочим были именно упомянуты так называемый Лагергаус, с которой становилось сукно на всю прусскую армию, также золотая и серебряная мануфактура, и 10-е число октября назначено было для сего разорения. Гоцковский узнает о том в полночь, бежит без памяти к Тотлебену, употребляет все возможное и предоставляет ему, будто бы сии, так называемые королевские фабрики, не принадлежат собственно королю и доход от них будто бы не отсылается ни в какую казенную сумму, а употребляется весь на содержание Потсдамского сиротского дома. Тотлебен уважает сие его представление, заставливает Гоцковского засвидетельствовать сие письменно и утвердить присягою, - а сие и спасло сии фабрики и избавило их от поведенного Фермором разорения.
Сим образом зависело от одного Тотлебена тогда причинить королю прусскому неописанный и ничем ненаградимый убыток. Берлин находился тогда в самом цветущем состоянии, наполнен был бесчисленным образом наипрекраснейших зданий, был величайшим мануфактурным городом во всей Германии, средоточием всех военных снарядов и потребностей и питателем всех прусских войск. Тут находилось в заготовлении множество всяких повозок, мундиров, оружия и всяких военных орудий и припасов, и многие тысячи человек, занимающиеся приготовлением оных; было множество богатейших купцов и жидов, и первые можно б было все разорить и уничтожить, а последние могли б заплатить огромные суммы, если б Тотлебен не так был к ним и ко всем берлинцам снисходителен.
Как цесарский генерал Ласси пришел к Берлину позднее Тотлебена, то сей и не хотел никак уступить ему главного начальства над городом, и Ласси с великою досадою и негодованием смотрел на столь снисходительные поступки Тотлебеновы. Он оттеснил силою российский караул от Гальских ворот и, поставив свой, требовал во всем соучастия, угрожая в противном случае протестовать против капитуляции. Чернышев примирил сию ссору и приказал опростать австрийцам трое ворот и поделиться с ними теми деньгами, которые назначены в подарок войскам, и дать им 50 т. талеров.
Тотлебен принужден был принимать на себя разные личины и играть различные роли. Публично делал он страшные угрозы и произносил клятвы и злословия, а тайно изъявлял благосклонное расположение, которое и подтверждалось делом. Все жестокие повеления Фермера были на большую часть отвращены и не исполнены. Но требования цесарцев были еще жесточе: между прочим, хотели они, чтоб подорван был берлинский цейггауз, славное и великолепное здание посреди города и лучших улиц находящееся. От сего произошел бы ужасный вред всему Берлину, и Тотлебену, как того ни не хотелось, но он принужден был на то согласиться, и отправлено уже было 50 человек россиян на пороховую, неподалеку от Берлина находившуюся, мельницу за порохом. Но неизвестно уже, как то случилось, что там весь порох загорелся, и мельницу взорвало вместе со всеми солдатами, и цейггауза подорвать было уже нечем: итак, довольствовались тем, что весь его опорожнили: что можно было взять с собою, то взяли, другое переломано, иное сожжено, а другое побросано в воду, а притом разорен был королевский литейный дом, монетные сбруи и машины, пороховые мельницы и все королевские фабрики, и забраты везде, где ни были, казенные деньги, коих число простиралось до 100 т. талеров.
Далее приказано было от Фермора берлинских газетиров наказать прогнанием сквозь строй за то, что писали они об нас очень дерзко и обидно, и назначен был к тому уже и день, и час, и постановлен уже строй. Но Гоцковский, вмешавшись и в сие дело, умел его так перевернуть, что они приведены были только к фрунту, и им сделан был только выговор, и тем дело кончено.
Далее повещено было всему городу, чтоб все жители, под жестоким наказанием, сносили все свое огнестрельное оружие на дворцовую площадь. Сие произвело всему городу изумление и новое опасение, но Гоцковский произвел то, что и сей приказ был отменен и для одного только имени принесено на площадь несколько сот старых и негодных ружей и по переломании казаками брошены в реку; а то же сделано и с несколькими тысячами пудов соли. Другое повеление Фермера относилось до взятия особливой контрибуции с берлинских жидов, и чтоб богатейших из них, Ефраима и Ицига взять в аманаты 113, но Гоцковский умел сделать, что и сие повеление было не исполнено.
В условиях капитуляции положено было, чтоб ни одному солдату не брать себе квартиры в городе, но цесарский генерал Ласси, оказывающий себя при всех случаях непримиримейшим врагом пруссакам, поднял на смех сие условие и с несколькими полками своего корпуса взял квартиры себе в городе, совсем против хотения россиян. И тогда начались обиды, буянства и наглости всякого рода в городе.
Солдаты, будучи недовольны яствами и напитками, вынуждали из обывателей деньги, платье и брали все, что только могли руками захватить и утащить с собою. Берлин наполнился тогда казаками, кроатами 114 и гусарами, которые посреди дня вламывались в домы, крали и грабили, били и уязвляли людей ранами. Кто опаздывал на улицах, тот с головы до ног был обдираем и 282 дома было разграблено и опустошено. Австрийцы, как сами говорили берлинцы, далеко превосходили в сем рукомесле наших. Они не хотели слышать ни о каких условиях и капитуляции, но следовали национальной своей ненависти к охоте и хищению, чего ради принужден был Тотлебен ввесть в город еще больше российского войска и несколько раз даже стрелять по хищникам. Они вламывались, как бешеные, в королевские конюшни, кои, по силе капитуляции, охраняемы были российским караулом. Лошади из них были повытасканы, кареты королевские ободраны, оборваны и потом изрублены в куски. Самые гошпитали, богадельни и церкви пощажены не были, но повсюду было граблено и разоряемо, и жадность к тому была так велика, что самые саксонцы, сии лучшие и порядочнейшие солдаты, сделались в сие время варварами и совсем на себя были не похожи. Им досталось квартировать в Шарлоттенбурге, городке, за милю от Берлина отлежащем, и славном по-королевскому увеселительному дворцу, в оном находящемуся. Они с лютостью и зверством напали на дворец сей и разломали все, что ни попалось им на глаза. Наидрагоценнейшие мебели были изорваны, изломаны, исковерканы, зеркала и фарфоровая посуда перебита, дорогие обои изорваны в лоскутки, картины изрезаны ножами, полы, панели и двери изрублены топорами, и множество вещей было растаскано и расхищено; но всего более жаль было королю прусскому хранимого тут прекрасного кабинета редкостей, составленного из одних антик или древностей и собранного с великими трудами и коштами. Бездельники и оный не оставили в покое, но все статуи и все перековеркали, переломали и перепортили. Жители шарлоттенбургские думали было откупиться, заплатив контрибуции 15 т. талеров, но они в том обманулись. Все их дома были выпорожнены, все, чего не можно было унесть с собою, переколоно, перебито и перепорчено, мужчины избиты и изранены саблями, женщины и девки изнасильничаны, и некоторые из мужчин до того были избиты и изранены, что испустили дух при глазах своих мучителей.
Такое ж зло и несчастие претерпели и многие другие места в окрестностях Берлина, но все более от цесарцев, нежели от наших русских, ибо сии действительно наблюдали и в самом городе столь великую дисциплину, что жители берлинские, при выступании наших и отъезде бывшего на время берлинским комендантом бригадиру Бахману подносили через магистрат 10000 талеров в подарок, в благодарность за хорошее его и великодушное поведение; но он сделал славное дело - подарка сего не принял, а сказал, что он довольно награжден и той честию, что несколько дней был комендантом в Берлине.
Впрочем, вся сия славная берлинская экспедиция далеко не произвела тех польз и выгод, каких от ней ожидали, но сделалась почти тщетною и пустою. Если б, по ожиданию многих, по занятии войсками нашими Берлина, все союзные армии и самая наша двинулись внутрь Бранденбургии и в оной и даже в окрестностях Берлина расположились на зимние квартиры, то король был бы окружен со всех сторон и доведен до крайности, и войне б через то положен был конец; но как союзники, так и наши не имели столько духа, но напротив того, услышав, что король, узнав о сем занятии Берлина, тотчас с войском своим полетел к нему на помощь, так сего испужались, что рассыпались в один миг все, как дождь, от Берлина в разные стороны. Наши спешили убраться за реку Одер и соединиться с главною армиею: цесарцы направили стопы свои в Саксонию, чтоб соединиться с Дауном, а шведы, поспешившие было также к Берлину, возвратились обратно в Померанию, так что король, пришед к Берлину, не нашел тут уже никого, а одни только следы опустошения и разорения, и успел еще потом, возвратясь к подошедшему между тем в Саксонию Дауну, подраться с цесарцами и как у них побить несколько тысяч народа, так и сам потерять столько ж. Большая, славная и почти беспримерная баталия сия, единая во все течение лета, произошла в Саксонии, при местечке Торгау или Сиплице и совсем была сначала потерянная королем; но нечаянная удача генерала его Цитена и обстоятельство, что Даун был ранен и должен был команду препоручить генералу Одонелю, доставили ему, наконец, победу, без дальних, однако, для него выгод, кроме того, что он удержал за собою Саксонию и все воюющие с ним державы вышли из его пределов.
Таким образом окончилась в сей год кампания, достопамятная наиболее одними только маршами и контрамаршами, да упомянутою теперь торгавскою баталиею, а в прочем не принесшая ни союзникам дальних выгод, ни изнурившая короля прусского. Он остался при тех же границах, в каких был с начала весны, и все труды, убытки и люди потеряны были по пустому; а сим окончу я и сие письмо, дабы в последующем говорить уже о ином и обратиться паки к своей истории, между тем остаюсь ваш, и прочее.
Письмо 85-е
Любезный приятель! Возвращаясь опять к описанию моей собственной истории, скажу вам, что между тем, как все упомянутое в последних моих обоих письмах в Шлезии, Саксонии, Померании и Бранденбургии происходило, мы, живучи в Кенигсберге, так как прежде мною было упоминаемо, помышляли только о увеселениях и только что досадовали, что не присылались так долго курьеры с известиями ни о взятье городов, ни о сражениях, ни о победах, какими мы во все лето ласкались. Наконец, как обрадовались мы, услышав, что наши пошли в Берлин и оный взяли 115. Мы думали, что от сего и бог знает что последует, но сколь же взгоревались опять, когда услышали, что войска наши опять сей город покинули, что занятие оного не послужило нам ни в какую пользу и что наши и сами насилу ушли оттуда. Нам стыдно даже самих себя было при сем известии, а особливо потому, что мы слишком уже зарадовались овладением Берлином.
Вскоре после того и около самого того времени, как пошел мне двадцать третий год, а именно 11 октября (1760) поражены мы были другим, всего меньше ожидаемым и всех нас неописанно поразившим известием, что императрица, прогневавшись на наших предводителей войск и генералов за то, что они в минувшие кампании так мало ревности и усердия оказали и чрез то подвигли союзников ея (к неудовольствию и недоверку на себя, вознамерилась сделать перемену), и на место графа Салтыкова определила старика фельдмаршала графа Александра Борисовича Бутурлина главным командиром ея армии. Сие известие привело нас всех в изумление, и мы долго не хотели верить, чтоб могло сие быть правдою. Характер сего престарелого большого боярина был всему государству слишком известен, и все знали, что неспособен он был к командованию не только армиею, но и двумя или тремя полками, и что всем и всем несравненно был хуже Салтыкова, а когда и сей едва-едва годился воевать против такого хитрого и искусного воина, каков был король прусский, то чего можно было ожидать от Бутурлина, который уже и до того служил более всем единым посмешищем. Словом, все дивились тому и говорили, что никак людей на Руси уже не стало, и все утверждали, что лучше бы поручить армию последнему какому-нибудь генерал-майору, нежели сему старику, даром, что он был фельдмаршал, до которого чина дослужился он по линии. Единая привычка его часто подгуливать и даже пить иногда в кружку с самыми подлыми людьми наводила на всех и огорчение и негодование превеликое. А как, сверх того, был он неуч и совершенный во всем невежда, то все отчаивались и не ожидали в будущую кампанию ни малейшего успеха, в чем действительно и не обманулись.
Впрочем, сколько негодовали мы на сего нового главного всем нам командира, столько сожалели о прежнем честном и праводушном старике, графе Салтыкове. Сей, хотя также был не слишком знающим, но все гораздо уже лучше Бутурлина и ежели что портил, так от единого своего упрямства и своенравия, при многих случаях даже непростительного. Он был отлучен только от армии, а не отставлен, и ему велено было жить в Мариенбурге.
Между тем продолжали мы в Кенигсберге жить по-прежнему и самую осень препровождать в увеселениях обыкновенных. У генерала нашего были то и дело балы, а в исходе ноября опять маскарад превеликий, на котором я опять затанцевался до совершенной усталости, а сверх того, имели мы около сего времени и другую забаву: прислана была к нам в Кенигсберг - для выпорожнения и у нас и у многих кенигсбергских жителей карманов и обобрания у всех излишних денег - казенная лотерея. До сего времени не имели мы об ней никакого и понятия, а тогда узнали ее довольно-предовольно и за любопытство свое заплатили дорого. У многих из нашей братьи, а особливо охотничков, любопытных и желавших вдруг разбогатеть, не осталось ни рубля в кармане, а нельзя сказать, чтоб и я не сделался вкладчиком в оную. Рублей пять-шесть и до десяти проиграл и я, и после тужил об них чистосердечно, ибо на сумму сию мог бы я купить себе превеликое множество книг, но, по счастию, скоро опамятовался и терять более деньги понапрасну перестал.
В половине декабря был у нас, по причине случившегося какого-то праздника, опять у генерала нашего превеликий маскарад, и я протанцевал и на оном до самого четвертого часа и до такой усталости, что насилу мог дойтить до квартиры.
В сию осень как-то в особливости я заразился и затанцевался впрах, власно как предчувствуя, что всем таким забавам и увеселениям скоро уже конец долженствовал воспоследствовать, как и действительно, не успели мы от того еще выспаться и отдохнуть, как получаем совсем не ожидаемое и такое известие, которое до крайности всех нас перетревожило, а именно, что мы вскоре получим себе нового и незнакомого командира и что прежнего, то есть Корфа, угодно было императрице определить в Петербурге на место умершего Татищева генерал-полицмейстером, а сменить его и нами тут в городе командовать велено было генерал-поручику Суворову, отцу того, который впоследствии так много прославил себя в свете.
Все мы, хотя и не очень были довольны Корфом, как по чрезвычайному крутому его нраву и бранчливости непомерной, так и потому, что он не слишком был и милостив и благодетелен ко всем нам, русским, а особливо подкомандующим, и никто из нас не видал от него никакого добра, кроме одних ругательств и браней, и потому все не столько его любили, сколько ненавидели, и самого его втайне бранили; однако, с одной стороны, сделанная уже к нему привычка, а с другой стороны, незнание нового командира и его характера, и обстоятельство, что из знающих иные его хвалили, а иные нет, вообще же, все отзывались об нем, что он человек особливого характера, сделало то, что нам его <Корфа> уже некоторым образом и жаль стало.
Известие о сем получено нами уже в исходе 1760 года и за немногие дни до рождества Христова, и генерал наш, получив оное, тотчас отправился по некоторым надобностям и делам к фельдмаршалу в Мариенбург, взяв с собою и г. Чонжина, который в сие время был уже коллежским асессором, который чин доставил ему генерал наш.
Сия отлучка сих обоих особ доставила нам сколько-нибудь свободу и от трудов отдохновение, и я, писавши к приятелю своему большое письмо, говорил, что мне впервые еще удалось тогда препроводить целую половину дня на своей квартире, но зато как самый праздник, так и святки были у нас несколько скучноваты. Чтоб пособить тому сколько-нибудь и заменить отсутствие генерала, то вздумалось одному из сотоварищей наших, а именно, старшему из тех обоих генералов, господ Олиных, о которых упоминал я прежде, случившемуся около сего времени быть именинником, дать нам на другой день праздника добрую вечеринку, или паче порядочный бал, но только в миниатюре. Была у нас тут и музыка, было много и женского пола, было множество танцев и наконец ужин; и хозяин наш, будучи у нас первым петиметром и любочестием до безумия зараженный, не упустил ничего, чем бы нас как можно лучше угостить и позабавить. Мы собрали на праздник сей всех своих друзей и знакомцев, и как под предлогом, что г. Олин праздновал день своей женитьбы, хотя он от роду еще женат не был, нашли способ пригласить для танцев и многих из тамошних жительниц и через то сделали бал свой нешуточным, но порядочным, а что всего лучше, то все происходило на нем с благочинием и порядком, то завеселились и (затанцевались мы на оном впрах и, как говорится, до самого положения риз. Никто же из всех столько не веселился при сем случае, как я и отъезжающий уже с генералом друг мой, адъютант его, г. Балабин. Мы были почти главные особы на оном, и как во все сие празднество господствовала вольность, откровенное дружество и поверенность, то был он нам, да и самому мне, во сто раз приятнее всех праздников и балов губернаторских.
Вслед за сею нашею пирушкою получали мы и другое и в особенности мне весьма неприятное известие. Наслано было повеление от фельдмаршала, чтоб всем оставшимся от полков в Кенигсберге третьим батальонам иттить немедленно к полкам своим, и чтоб при сем случае неотменно собрать и сменить всех отлучных и отправить с ними к полкам их. Для меня повеление сие было тем важнее, что в числе сих батальонов считался батальон и нашего полку, а в числе помянутых отлучных и сам я, и как посему касалось повеление сие и до меня собственно и пришло к нам пред самою сменою губернаторов, то наводило оно на меня великое сумнение, и я боялся, чтоб сия расстройка не сделалась мне, наконец, предосудительною.
Губернатор наш проездил к фельдмаршалу до самого наступления нового 1761 года, который день был у нас достопамятен тем, что получили мы в оный новый год новую зиму и нового губернатора, ибо и сей приехал к нам в самый первый день сего года и остановился тут же у нас в замке, где старый губернатор опростал для его тотчас весь верхний и лучший этаж, а сам перешел в прежний нижний и старался угостить его всячески. Мы встречали его все, и он показался нам остреньким, неглупым и таким старичком, который был сам о себе, несмотря хотя был очень, очень не из пышных.
Первые дни сего года прошли в принимании единых поздравлений с приездом ото всех и всех и в ранжировании собственных своих домашних дел, и настоящая смена и сдача губернии воспоследовала не прежде как 5-го января, и как сей день был для меня в особливости достопамятен, то опишу я его подробнее.
Всем нам повещено было еще с вечера, что на утро будет происходить смена у губернаторов и чтоб мы к тому готовились и находились каждый при своем месте. А не успели мы в тот день собраться в канцелярию, как и пришли в оную губернаторы, и старый в провожании множества всякого рода чиновников и повел нового по всем канцелярским комнатам, и представлял ему всех своих подкомандующих, рассказывал, кому поручено какое дело и кто чем занимался; а при сем случае, натурально, дошла и до меня очередь.
Я хотя нимало не сомневался в том, что не останусь никак без рекомендации от старого губернатора новому, однако оказанная мне от прежнего при сем случае милость превзошла все мои чаяния и ожидания. Он, возвращаясь с ним из задних канцелярских комнат, нарочно для меня в моей остановился и новому губернатору с следующими словами меня представил: "Сего офицера я в особливости вашему превосходительству рекомендую". За сим и пошли исчисления и похвалы всем моим способностям, качествам и добрым свойствам, и могу сказать, что все они были не только не забыты, но еще и увеличены. Одним словом, я сам не знал до сего времени, что поведение мое было ему так тонко и коротко известно. Состояние, в каком я тогда находился, не могу я никак описать, а только скажу, что всю ту четверть часа, в которую принужден я был слышать себе от всех бывших тут беспрерывные и напрерыв друг перед другом производимые похвалы, горел как на огне и сам себя почти не помнил от смешения неожидаемости удивления и удовольствия.
Новый губернатор не успел о имени моем услышать, как спросил меня, кто мой отец был. И как я ему сказал, то уверял меня, что он родителя моего знал довольно, и спрашивал меня потом о некоторых до фамилии нашей касающихся обстоятельствах и у какой нахожусь я тут должности? На сие последнее отвечать мне не было времени, ибо тотчас голов в пять ему было ответственно и вкупе сказываемо, как я нужен и прилежен, и прочее, и прочее. Сколько казалось, то было ему очень непротивно все сие слушать, а особливо уверения всех о том, что я охотник превеликий до наук, до рисования и до читанья книг, которые у меня, как они говорили, не выходят почти из рук. Он сам имел к тому охоту, и любопытство его было так велико, что он восхотел посмотреть некоторые лежавшие у меня на столе книги. Тогда сожалел я, что не было тут никаких иных, кроме лексиконов, ибо прочие, все тут бывшие, отослал я на квартиру, и если б знал сие, то мог бы приготовить к сему случаю наилучшие. Со всем тем губернатор и все те пересмотрел и говорил со мною об них столько, что я мог заключить, что он довольно обо всем сведущ.
Между тем как все сие происходило, и новый губернатор удостоивал меня особливым своим благоволением, глаза всех зрителей обращены были на меня, и все радовались и поздравляли меня потом с приобретением себе уже некоторой от сего нового начальника милости. И как едва ли ему кто-нибудь иной был столько расхвален, как я, то сие самого меня очень веселило, а притом доставило мне ту пользу, что как скоро дня через два после того доложили ему обо мне, что мне следует иттить в поход вместе с батальоном, то он тотчас приказал меня оставить и написать обо мне к фельдмаршалу особое представление.
Новый наш губернатор начал правление свое представлением всем кенигсбергским жителям такого зрелища, какого они до того еще не видывали и которое их всех удивило; ибо как на другой день принятия его должности случилось быть празднику богоявления господня, то восхотел он показать бываемые у нас в сей день водоосвящения подворные, со всеми обрядами, и процессию, введенные при том в обыкновение. Итак, выбрано было посреди города, на реке Прегеле, наилучшее и такое место; которое могло б окружено и видимо быть множайшим количеством народа, и сделана обыкновенная и - сколько в скорости можно было - украшенная иордань 116. По всем берегам реки и острова поставлены были все случившиеся тогда в городе войски и батальоны с распущенными их знаменами и в наилучшем убранстве, а в близости подле иордана поставлено было несколько пушек. Все сии приуготовления привлекали туда несметное множество зрителей. Не только все улицы и берега реки и рукавов ее, но и все окна, и даже самые кровли ближних домов и хлебных пиклеров унизаны были людьми обоего пола, а то же было и по всем улицам, по которым иттить надлежало процессии от церкви, более версты от сего места удаленной. Процессия сия была наивеликолепнейшая, и архимандрит, в богатых своих ризах и драгоценной шапке, со множеством духовенства производили для пруссаков зрелище, достойное любопытства, а как присутствовал при оной и сам губернатор со всеми чиноначальниками и от самой церкви провожал ее пешком, несмотря на всю отдаленность, то желание видеть нового губернатора привлекло туда еще более народа. Поелику же, при погружении креста в воду, производилась как из поставленных на берегу пушек, так и с фридрихсбургской крепости пушечная пальба, а потом и троекратный беглый огонь из мелкого ружья всеми войсками, то и сие сделало в народе еще более впечатления, и все кенигсбергские жители смотрели на все сие с особливым удовольствием. Губернатор же не преминул в сей день угостить всех лучших людей обедом. Но многим из народа не полюбился только он наружным своим видом и простотою одежды, ибо относительно до сего не видно было в нем ни малейшей пышности и великолепия такого, какое привыкли они всегда видеть в Корфе.
Купец сей в таком кредите был у наших русских, что они ни с кем не хотели иметь дела, кроме него. Он денно и нощно был на улице, доносил о беспорядках, делаемых чиновниками, препятствовал всякому несчастию и утешал страждущих. От Фермора дано было повеление, чтоб все королевские фабрики сперва разграбить, а потом разорить, и между прочим были именно упомянуты так называемый Лагергаус, с которой становилось сукно на всю прусскую армию, также золотая и серебряная мануфактура, и 10-е число октября назначено было для сего разорения. Гоцковский узнает о том в полночь, бежит без памяти к Тотлебену, употребляет все возможное и предоставляет ему, будто бы сии, так называемые королевские фабрики, не принадлежат собственно королю и доход от них будто бы не отсылается ни в какую казенную сумму, а употребляется весь на содержание Потсдамского сиротского дома. Тотлебен уважает сие его представление, заставливает Гоцковского засвидетельствовать сие письменно и утвердить присягою, - а сие и спасло сии фабрики и избавило их от поведенного Фермором разорения.
Сим образом зависело от одного Тотлебена тогда причинить королю прусскому неописанный и ничем ненаградимый убыток. Берлин находился тогда в самом цветущем состоянии, наполнен был бесчисленным образом наипрекраснейших зданий, был величайшим мануфактурным городом во всей Германии, средоточием всех военных снарядов и потребностей и питателем всех прусских войск. Тут находилось в заготовлении множество всяких повозок, мундиров, оружия и всяких военных орудий и припасов, и многие тысячи человек, занимающиеся приготовлением оных; было множество богатейших купцов и жидов, и первые можно б было все разорить и уничтожить, а последние могли б заплатить огромные суммы, если б Тотлебен не так был к ним и ко всем берлинцам снисходителен.
Как цесарский генерал Ласси пришел к Берлину позднее Тотлебена, то сей и не хотел никак уступить ему главного начальства над городом, и Ласси с великою досадою и негодованием смотрел на столь снисходительные поступки Тотлебеновы. Он оттеснил силою российский караул от Гальских ворот и, поставив свой, требовал во всем соучастия, угрожая в противном случае протестовать против капитуляции. Чернышев примирил сию ссору и приказал опростать австрийцам трое ворот и поделиться с ними теми деньгами, которые назначены в подарок войскам, и дать им 50 т. талеров.
Тотлебен принужден был принимать на себя разные личины и играть различные роли. Публично делал он страшные угрозы и произносил клятвы и злословия, а тайно изъявлял благосклонное расположение, которое и подтверждалось делом. Все жестокие повеления Фермера были на большую часть отвращены и не исполнены. Но требования цесарцев были еще жесточе: между прочим, хотели они, чтоб подорван был берлинский цейггауз, славное и великолепное здание посреди города и лучших улиц находящееся. От сего произошел бы ужасный вред всему Берлину, и Тотлебену, как того ни не хотелось, но он принужден был на то согласиться, и отправлено уже было 50 человек россиян на пороховую, неподалеку от Берлина находившуюся, мельницу за порохом. Но неизвестно уже, как то случилось, что там весь порох загорелся, и мельницу взорвало вместе со всеми солдатами, и цейггауза подорвать было уже нечем: итак, довольствовались тем, что весь его опорожнили: что можно было взять с собою, то взяли, другое переломано, иное сожжено, а другое побросано в воду, а притом разорен был королевский литейный дом, монетные сбруи и машины, пороховые мельницы и все королевские фабрики, и забраты везде, где ни были, казенные деньги, коих число простиралось до 100 т. талеров.
Далее приказано было от Фермора берлинских газетиров наказать прогнанием сквозь строй за то, что писали они об нас очень дерзко и обидно, и назначен был к тому уже и день, и час, и постановлен уже строй. Но Гоцковский, вмешавшись и в сие дело, умел его так перевернуть, что они приведены были только к фрунту, и им сделан был только выговор, и тем дело кончено.
Далее повещено было всему городу, чтоб все жители, под жестоким наказанием, сносили все свое огнестрельное оружие на дворцовую площадь. Сие произвело всему городу изумление и новое опасение, но Гоцковский произвел то, что и сей приказ был отменен и для одного только имени принесено на площадь несколько сот старых и негодных ружей и по переломании казаками брошены в реку; а то же сделано и с несколькими тысячами пудов соли. Другое повеление Фермера относилось до взятия особливой контрибуции с берлинских жидов, и чтоб богатейших из них, Ефраима и Ицига взять в аманаты 113, но Гоцковский умел сделать, что и сие повеление было не исполнено.
В условиях капитуляции положено было, чтоб ни одному солдату не брать себе квартиры в городе, но цесарский генерал Ласси, оказывающий себя при всех случаях непримиримейшим врагом пруссакам, поднял на смех сие условие и с несколькими полками своего корпуса взял квартиры себе в городе, совсем против хотения россиян. И тогда начались обиды, буянства и наглости всякого рода в городе.
Солдаты, будучи недовольны яствами и напитками, вынуждали из обывателей деньги, платье и брали все, что только могли руками захватить и утащить с собою. Берлин наполнился тогда казаками, кроатами 114 и гусарами, которые посреди дня вламывались в домы, крали и грабили, били и уязвляли людей ранами. Кто опаздывал на улицах, тот с головы до ног был обдираем и 282 дома было разграблено и опустошено. Австрийцы, как сами говорили берлинцы, далеко превосходили в сем рукомесле наших. Они не хотели слышать ни о каких условиях и капитуляции, но следовали национальной своей ненависти к охоте и хищению, чего ради принужден был Тотлебен ввесть в город еще больше российского войска и несколько раз даже стрелять по хищникам. Они вламывались, как бешеные, в королевские конюшни, кои, по силе капитуляции, охраняемы были российским караулом. Лошади из них были повытасканы, кареты королевские ободраны, оборваны и потом изрублены в куски. Самые гошпитали, богадельни и церкви пощажены не были, но повсюду было граблено и разоряемо, и жадность к тому была так велика, что самые саксонцы, сии лучшие и порядочнейшие солдаты, сделались в сие время варварами и совсем на себя были не похожи. Им досталось квартировать в Шарлоттенбурге, городке, за милю от Берлина отлежащем, и славном по-королевскому увеселительному дворцу, в оном находящемуся. Они с лютостью и зверством напали на дворец сей и разломали все, что ни попалось им на глаза. Наидрагоценнейшие мебели были изорваны, изломаны, исковерканы, зеркала и фарфоровая посуда перебита, дорогие обои изорваны в лоскутки, картины изрезаны ножами, полы, панели и двери изрублены топорами, и множество вещей было растаскано и расхищено; но всего более жаль было королю прусскому хранимого тут прекрасного кабинета редкостей, составленного из одних антик или древностей и собранного с великими трудами и коштами. Бездельники и оный не оставили в покое, но все статуи и все перековеркали, переломали и перепортили. Жители шарлоттенбургские думали было откупиться, заплатив контрибуции 15 т. талеров, но они в том обманулись. Все их дома были выпорожнены, все, чего не можно было унесть с собою, переколоно, перебито и перепорчено, мужчины избиты и изранены саблями, женщины и девки изнасильничаны, и некоторые из мужчин до того были избиты и изранены, что испустили дух при глазах своих мучителей.
Такое ж зло и несчастие претерпели и многие другие места в окрестностях Берлина, но все более от цесарцев, нежели от наших русских, ибо сии действительно наблюдали и в самом городе столь великую дисциплину, что жители берлинские, при выступании наших и отъезде бывшего на время берлинским комендантом бригадиру Бахману подносили через магистрат 10000 талеров в подарок, в благодарность за хорошее его и великодушное поведение; но он сделал славное дело - подарка сего не принял, а сказал, что он довольно награжден и той честию, что несколько дней был комендантом в Берлине.
Впрочем, вся сия славная берлинская экспедиция далеко не произвела тех польз и выгод, каких от ней ожидали, но сделалась почти тщетною и пустою. Если б, по ожиданию многих, по занятии войсками нашими Берлина, все союзные армии и самая наша двинулись внутрь Бранденбургии и в оной и даже в окрестностях Берлина расположились на зимние квартиры, то король был бы окружен со всех сторон и доведен до крайности, и войне б через то положен был конец; но как союзники, так и наши не имели столько духа, но напротив того, услышав, что король, узнав о сем занятии Берлина, тотчас с войском своим полетел к нему на помощь, так сего испужались, что рассыпались в один миг все, как дождь, от Берлина в разные стороны. Наши спешили убраться за реку Одер и соединиться с главною армиею: цесарцы направили стопы свои в Саксонию, чтоб соединиться с Дауном, а шведы, поспешившие было также к Берлину, возвратились обратно в Померанию, так что король, пришед к Берлину, не нашел тут уже никого, а одни только следы опустошения и разорения, и успел еще потом, возвратясь к подошедшему между тем в Саксонию Дауну, подраться с цесарцами и как у них побить несколько тысяч народа, так и сам потерять столько ж. Большая, славная и почти беспримерная баталия сия, единая во все течение лета, произошла в Саксонии, при местечке Торгау или Сиплице и совсем была сначала потерянная королем; но нечаянная удача генерала его Цитена и обстоятельство, что Даун был ранен и должен был команду препоручить генералу Одонелю, доставили ему, наконец, победу, без дальних, однако, для него выгод, кроме того, что он удержал за собою Саксонию и все воюющие с ним державы вышли из его пределов.
Таким образом окончилась в сей год кампания, достопамятная наиболее одними только маршами и контрамаршами, да упомянутою теперь торгавскою баталиею, а в прочем не принесшая ни союзникам дальних выгод, ни изнурившая короля прусского. Он остался при тех же границах, в каких был с начала весны, и все труды, убытки и люди потеряны были по пустому; а сим окончу я и сие письмо, дабы в последующем говорить уже о ином и обратиться паки к своей истории, между тем остаюсь ваш, и прочее.
Письмо 85-е
Любезный приятель! Возвращаясь опять к описанию моей собственной истории, скажу вам, что между тем, как все упомянутое в последних моих обоих письмах в Шлезии, Саксонии, Померании и Бранденбургии происходило, мы, живучи в Кенигсберге, так как прежде мною было упоминаемо, помышляли только о увеселениях и только что досадовали, что не присылались так долго курьеры с известиями ни о взятье городов, ни о сражениях, ни о победах, какими мы во все лето ласкались. Наконец, как обрадовались мы, услышав, что наши пошли в Берлин и оный взяли 115. Мы думали, что от сего и бог знает что последует, но сколь же взгоревались опять, когда услышали, что войска наши опять сей город покинули, что занятие оного не послужило нам ни в какую пользу и что наши и сами насилу ушли оттуда. Нам стыдно даже самих себя было при сем известии, а особливо потому, что мы слишком уже зарадовались овладением Берлином.
Вскоре после того и около самого того времени, как пошел мне двадцать третий год, а именно 11 октября (1760) поражены мы были другим, всего меньше ожидаемым и всех нас неописанно поразившим известием, что императрица, прогневавшись на наших предводителей войск и генералов за то, что они в минувшие кампании так мало ревности и усердия оказали и чрез то подвигли союзников ея (к неудовольствию и недоверку на себя, вознамерилась сделать перемену), и на место графа Салтыкова определила старика фельдмаршала графа Александра Борисовича Бутурлина главным командиром ея армии. Сие известие привело нас всех в изумление, и мы долго не хотели верить, чтоб могло сие быть правдою. Характер сего престарелого большого боярина был всему государству слишком известен, и все знали, что неспособен он был к командованию не только армиею, но и двумя или тремя полками, и что всем и всем несравненно был хуже Салтыкова, а когда и сей едва-едва годился воевать против такого хитрого и искусного воина, каков был король прусский, то чего можно было ожидать от Бутурлина, который уже и до того служил более всем единым посмешищем. Словом, все дивились тому и говорили, что никак людей на Руси уже не стало, и все утверждали, что лучше бы поручить армию последнему какому-нибудь генерал-майору, нежели сему старику, даром, что он был фельдмаршал, до которого чина дослужился он по линии. Единая привычка его часто подгуливать и даже пить иногда в кружку с самыми подлыми людьми наводила на всех и огорчение и негодование превеликое. А как, сверх того, был он неуч и совершенный во всем невежда, то все отчаивались и не ожидали в будущую кампанию ни малейшего успеха, в чем действительно и не обманулись.
Впрочем, сколько негодовали мы на сего нового главного всем нам командира, столько сожалели о прежнем честном и праводушном старике, графе Салтыкове. Сей, хотя также был не слишком знающим, но все гораздо уже лучше Бутурлина и ежели что портил, так от единого своего упрямства и своенравия, при многих случаях даже непростительного. Он был отлучен только от армии, а не отставлен, и ему велено было жить в Мариенбурге.
Между тем продолжали мы в Кенигсберге жить по-прежнему и самую осень препровождать в увеселениях обыкновенных. У генерала нашего были то и дело балы, а в исходе ноября опять маскарад превеликий, на котором я опять затанцевался до совершенной усталости, а сверх того, имели мы около сего времени и другую забаву: прислана была к нам в Кенигсберг - для выпорожнения и у нас и у многих кенигсбергских жителей карманов и обобрания у всех излишних денег - казенная лотерея. До сего времени не имели мы об ней никакого и понятия, а тогда узнали ее довольно-предовольно и за любопытство свое заплатили дорого. У многих из нашей братьи, а особливо охотничков, любопытных и желавших вдруг разбогатеть, не осталось ни рубля в кармане, а нельзя сказать, чтоб и я не сделался вкладчиком в оную. Рублей пять-шесть и до десяти проиграл и я, и после тужил об них чистосердечно, ибо на сумму сию мог бы я купить себе превеликое множество книг, но, по счастию, скоро опамятовался и терять более деньги понапрасну перестал.
В половине декабря был у нас, по причине случившегося какого-то праздника, опять у генерала нашего превеликий маскарад, и я протанцевал и на оном до самого четвертого часа и до такой усталости, что насилу мог дойтить до квартиры.
В сию осень как-то в особливости я заразился и затанцевался впрах, власно как предчувствуя, что всем таким забавам и увеселениям скоро уже конец долженствовал воспоследствовать, как и действительно, не успели мы от того еще выспаться и отдохнуть, как получаем совсем не ожидаемое и такое известие, которое до крайности всех нас перетревожило, а именно, что мы вскоре получим себе нового и незнакомого командира и что прежнего, то есть Корфа, угодно было императрице определить в Петербурге на место умершего Татищева генерал-полицмейстером, а сменить его и нами тут в городе командовать велено было генерал-поручику Суворову, отцу того, который впоследствии так много прославил себя в свете.
Все мы, хотя и не очень были довольны Корфом, как по чрезвычайному крутому его нраву и бранчливости непомерной, так и потому, что он не слишком был и милостив и благодетелен ко всем нам, русским, а особливо подкомандующим, и никто из нас не видал от него никакого добра, кроме одних ругательств и браней, и потому все не столько его любили, сколько ненавидели, и самого его втайне бранили; однако, с одной стороны, сделанная уже к нему привычка, а с другой стороны, незнание нового командира и его характера, и обстоятельство, что из знающих иные его хвалили, а иные нет, вообще же, все отзывались об нем, что он человек особливого характера, сделало то, что нам его <Корфа> уже некоторым образом и жаль стало.
Известие о сем получено нами уже в исходе 1760 года и за немногие дни до рождества Христова, и генерал наш, получив оное, тотчас отправился по некоторым надобностям и делам к фельдмаршалу в Мариенбург, взяв с собою и г. Чонжина, который в сие время был уже коллежским асессором, который чин доставил ему генерал наш.
Сия отлучка сих обоих особ доставила нам сколько-нибудь свободу и от трудов отдохновение, и я, писавши к приятелю своему большое письмо, говорил, что мне впервые еще удалось тогда препроводить целую половину дня на своей квартире, но зато как самый праздник, так и святки были у нас несколько скучноваты. Чтоб пособить тому сколько-нибудь и заменить отсутствие генерала, то вздумалось одному из сотоварищей наших, а именно, старшему из тех обоих генералов, господ Олиных, о которых упоминал я прежде, случившемуся около сего времени быть именинником, дать нам на другой день праздника добрую вечеринку, или паче порядочный бал, но только в миниатюре. Была у нас тут и музыка, было много и женского пола, было множество танцев и наконец ужин; и хозяин наш, будучи у нас первым петиметром и любочестием до безумия зараженный, не упустил ничего, чем бы нас как можно лучше угостить и позабавить. Мы собрали на праздник сей всех своих друзей и знакомцев, и как под предлогом, что г. Олин праздновал день своей женитьбы, хотя он от роду еще женат не был, нашли способ пригласить для танцев и многих из тамошних жительниц и через то сделали бал свой нешуточным, но порядочным, а что всего лучше, то все происходило на нем с благочинием и порядком, то завеселились и (затанцевались мы на оном впрах и, как говорится, до самого положения риз. Никто же из всех столько не веселился при сем случае, как я и отъезжающий уже с генералом друг мой, адъютант его, г. Балабин. Мы были почти главные особы на оном, и как во все сие празднество господствовала вольность, откровенное дружество и поверенность, то был он нам, да и самому мне, во сто раз приятнее всех праздников и балов губернаторских.
Вслед за сею нашею пирушкою получали мы и другое и в особенности мне весьма неприятное известие. Наслано было повеление от фельдмаршала, чтоб всем оставшимся от полков в Кенигсберге третьим батальонам иттить немедленно к полкам своим, и чтоб при сем случае неотменно собрать и сменить всех отлучных и отправить с ними к полкам их. Для меня повеление сие было тем важнее, что в числе сих батальонов считался батальон и нашего полку, а в числе помянутых отлучных и сам я, и как посему касалось повеление сие и до меня собственно и пришло к нам пред самою сменою губернаторов, то наводило оно на меня великое сумнение, и я боялся, чтоб сия расстройка не сделалась мне, наконец, предосудительною.
Губернатор наш проездил к фельдмаршалу до самого наступления нового 1761 года, который день был у нас достопамятен тем, что получили мы в оный новый год новую зиму и нового губернатора, ибо и сей приехал к нам в самый первый день сего года и остановился тут же у нас в замке, где старый губернатор опростал для его тотчас весь верхний и лучший этаж, а сам перешел в прежний нижний и старался угостить его всячески. Мы встречали его все, и он показался нам остреньким, неглупым и таким старичком, который был сам о себе, несмотря хотя был очень, очень не из пышных.
Первые дни сего года прошли в принимании единых поздравлений с приездом ото всех и всех и в ранжировании собственных своих домашних дел, и настоящая смена и сдача губернии воспоследовала не прежде как 5-го января, и как сей день был для меня в особливости достопамятен, то опишу я его подробнее.
Всем нам повещено было еще с вечера, что на утро будет происходить смена у губернаторов и чтоб мы к тому готовились и находились каждый при своем месте. А не успели мы в тот день собраться в канцелярию, как и пришли в оную губернаторы, и старый в провожании множества всякого рода чиновников и повел нового по всем канцелярским комнатам, и представлял ему всех своих подкомандующих, рассказывал, кому поручено какое дело и кто чем занимался; а при сем случае, натурально, дошла и до меня очередь.
Я хотя нимало не сомневался в том, что не останусь никак без рекомендации от старого губернатора новому, однако оказанная мне от прежнего при сем случае милость превзошла все мои чаяния и ожидания. Он, возвращаясь с ним из задних канцелярских комнат, нарочно для меня в моей остановился и новому губернатору с следующими словами меня представил: "Сего офицера я в особливости вашему превосходительству рекомендую". За сим и пошли исчисления и похвалы всем моим способностям, качествам и добрым свойствам, и могу сказать, что все они были не только не забыты, но еще и увеличены. Одним словом, я сам не знал до сего времени, что поведение мое было ему так тонко и коротко известно. Состояние, в каком я тогда находился, не могу я никак описать, а только скажу, что всю ту четверть часа, в которую принужден я был слышать себе от всех бывших тут беспрерывные и напрерыв друг перед другом производимые похвалы, горел как на огне и сам себя почти не помнил от смешения неожидаемости удивления и удовольствия.
Новый губернатор не успел о имени моем услышать, как спросил меня, кто мой отец был. И как я ему сказал, то уверял меня, что он родителя моего знал довольно, и спрашивал меня потом о некоторых до фамилии нашей касающихся обстоятельствах и у какой нахожусь я тут должности? На сие последнее отвечать мне не было времени, ибо тотчас голов в пять ему было ответственно и вкупе сказываемо, как я нужен и прилежен, и прочее, и прочее. Сколько казалось, то было ему очень непротивно все сие слушать, а особливо уверения всех о том, что я охотник превеликий до наук, до рисования и до читанья книг, которые у меня, как они говорили, не выходят почти из рук. Он сам имел к тому охоту, и любопытство его было так велико, что он восхотел посмотреть некоторые лежавшие у меня на столе книги. Тогда сожалел я, что не было тут никаких иных, кроме лексиконов, ибо прочие, все тут бывшие, отослал я на квартиру, и если б знал сие, то мог бы приготовить к сему случаю наилучшие. Со всем тем губернатор и все те пересмотрел и говорил со мною об них столько, что я мог заключить, что он довольно обо всем сведущ.
Между тем как все сие происходило, и новый губернатор удостоивал меня особливым своим благоволением, глаза всех зрителей обращены были на меня, и все радовались и поздравляли меня потом с приобретением себе уже некоторой от сего нового начальника милости. И как едва ли ему кто-нибудь иной был столько расхвален, как я, то сие самого меня очень веселило, а притом доставило мне ту пользу, что как скоро дня через два после того доложили ему обо мне, что мне следует иттить в поход вместе с батальоном, то он тотчас приказал меня оставить и написать обо мне к фельдмаршалу особое представление.
Новый наш губернатор начал правление свое представлением всем кенигсбергским жителям такого зрелища, какого они до того еще не видывали и которое их всех удивило; ибо как на другой день принятия его должности случилось быть празднику богоявления господня, то восхотел он показать бываемые у нас в сей день водоосвящения подворные, со всеми обрядами, и процессию, введенные при том в обыкновение. Итак, выбрано было посреди города, на реке Прегеле, наилучшее и такое место; которое могло б окружено и видимо быть множайшим количеством народа, и сделана обыкновенная и - сколько в скорости можно было - украшенная иордань 116. По всем берегам реки и острова поставлены были все случившиеся тогда в городе войски и батальоны с распущенными их знаменами и в наилучшем убранстве, а в близости подле иордана поставлено было несколько пушек. Все сии приуготовления привлекали туда несметное множество зрителей. Не только все улицы и берега реки и рукавов ее, но и все окна, и даже самые кровли ближних домов и хлебных пиклеров унизаны были людьми обоего пола, а то же было и по всем улицам, по которым иттить надлежало процессии от церкви, более версты от сего места удаленной. Процессия сия была наивеликолепнейшая, и архимандрит, в богатых своих ризах и драгоценной шапке, со множеством духовенства производили для пруссаков зрелище, достойное любопытства, а как присутствовал при оной и сам губернатор со всеми чиноначальниками и от самой церкви провожал ее пешком, несмотря на всю отдаленность, то желание видеть нового губернатора привлекло туда еще более народа. Поелику же, при погружении креста в воду, производилась как из поставленных на берегу пушек, так и с фридрихсбургской крепости пушечная пальба, а потом и троекратный беглый огонь из мелкого ружья всеми войсками, то и сие сделало в народе еще более впечатления, и все кенигсбергские жители смотрели на все сие с особливым удовольствием. Губернатор же не преминул в сей день угостить всех лучших людей обедом. Но многим из народа не полюбился только он наружным своим видом и простотою одежды, ибо относительно до сего не видно было в нем ни малейшей пышности и великолепия такого, какое привыкли они всегда видеть в Корфе.