В реальном времени, в истории, человек, оказавшись перед различными альтернативами, выбирает одну и забывает другие. Но в двусмысленном мире искусства, которое кажется и надеждой и сомнением – иначе. В этом мире Гамлет – и мудрец, и безумец. (Вспомним две знаменитые двусмысленности. Первая – «кровавая луна» Кеведо, одновременно и луна над полем битвы, и луна мусульманского знамени. Вторая – «умирающая луна» 107 сонета Шекспира-одновременно и луна на небе, и королева-девственница.) Во мраке своей Башни Голода Уголино пожирает и не пожирает тела любимых, и эта волнующая неопределенность, эта неуверенность и образует странную сцену. Уголино привиделся Данте в двух возможных предсмертных муках, и так его видели поколения.



Последнее путешествие Улисса


   Я хочу рассмотреть в свете других пассажей «Комедии» загадочный рассказ, вложенный Данте в уста Улисса («Ад», XXVI). В развалинах круга, где караются обманщики, Улисс и Диомед вечно горят в двурогом пламени; Улисс, побуждаемый Вергилием рассказать, как он погиб, говорит, что когда он расстался с Цирцеей (продержавшей его более года на Гаэте), ни нежность к сыну, ни почтение к Лаэрту, ни любовь к Пенелопе не могли победить в его груди стремления узнать мир и людей с их пороками и добродетелями. На последнем корабле, с горсточкой верных, он бросился в открытое море; уже стариками они подошли к пучине, где Геркулес поставил свои столпы. У этого, положенного одним из богов предела честолюбию и дерзости, Улисс убедил товарищей познать под конец жизни мир без людей, нетронутое море – антипод. Напомнил, кто они, напомнил, что родились не для того, чтобы жить как скоты, но чтоб искать доблесть и знание. Они двинулись на запад, потом на юг, увидели все звезды южного полушария, 5 месяцев пробивались сквозь океан и однажды различили на горизонте темную гору. Она была непохожа на все виденное прежде, и моряки возликовали. Но радость вскоре перешла в отчаяние, поднялась буря, корабль трижды закружился и на четвертый раз утонул; такова была воля божья, и море сомкнулось над ним.
   Таков рассказ. Многие комментаторы – от флорентийского анонима до Рафаэля Андреоли считали его авторским отклонением, полагая, что Улисс и Диомед – обманщики, предназначенные яме лжецов («е dentro dalla for fiamma si geme Fagguato del caval»), и это путешествие всего лишь мимолетная красочная выдумка. Томмазео, напротив, цитирует место из «Civitas Dei», а мог бы процитировать и Климента Александрийского, который говорит, что в южную часть земли человеку попасть невозможно; Казини и Пьетробоно поэтому осуждают кощунственное плаванье. Действительно, гора, увиденная греком перед тем, как его поглотила пучина – священная гора Чистилища, запретная для смертных («Чистилище», I).
   Гуго Фридрих уверенно замечает, что «путешествие оказалось катастрофой, и она-не просто удел моряка, а повеление Бога» («Одиссей в аду», 1942).
   Улисс, рассказывая о своем предприятии, называет его «безумным» (folle); в XXV песне «Рая» упоминается vacco folle Улисса – бессмысленное и дерзкое путешествие. Эпитет применен Данте в темном лесу, после волнующего предложения Вергилия («temo che la venuta под sia folle») [11], и он повторяется умышленно. Когда Данте вступает на берег, который видел перед смертью Улисс, то говорит, что никто из подплывавших сюда не мог вернуться; потом замечает, что Вергилий подпоясал его «Corn Altrui piaque» [12] – те же слова, что употребил Улисс, говоря о своем трагическом конце.
   Карл Штейнер пишет: «Не думал ли Данте об Улиссе, который погиб в виду этого берега? Конечно, но Улисс хотел достичь его, опираясь на собственные силы, бросая вызов пределу, поставленному людям. Данте, новый Улисс, вступил сюда как победитель, вооружась смирением. Его вела не гордыня, а разум, просветленный благодатью». Этого же мнения Август Руэг («Jenseits Vorstellungen von Dante») [13]: «Данте-исследователь, подобно Улиссу идущий по непроторенным дорогам, проходит миры, никем из людей не виданные, и стремится к целям труднейшим и отдаленнейшим. Но здесь случается чудо. Улисс отправился в запретные авантюры на свой страх и риск; Данте отдается под руководство высших сил».
   Это подтверждают два знаменитых места «Комедии». В одном из них Данте заявляет, что недостоин посетить 3 потусторонних мира («Я не Эней, не Павел»), а Вергилий объясняет миссию, порученную ему Беатриче; во втором Качьягуда [14]советует Данте опубликовать поэму («Рай», XVII). Имея такие свидетельства, нелепо сравнивать оба странствия – паломничество Данте, породившее благодатное видение и лучшую из написанных людьми книг, с кощунственной авантюрой Улисса, проглоченного Адом. Его поступок кажется совершенно противоположным подвигу Данте.
   Подобный довод, однако, таит в себе ошибку. Плаванье Улисса, несомненно, дело Улисса, ибо оно не что иное, как сюжет, подсказанный заранее личностью Улисса. Но делом Данте является не его хождение, а его книга. Это очевидно, но как-то забывается, поскольку «Комедия» написана от первого лица, и смертный человек заслонен бессмертным персонажем. Данте был теологом, и сочинение «Комедии» во многом так же трудно, пожалуй, так же рискованно и фатально, как последнее путешествие Улисса. Данте осмелился описать тайны, едва намеченные пером Святого Духа; прогноз этот легко мог навлечь на него беду. Он решился сравнить Беатриче Портинари со Святой Девой и Иисусом [15]; предсказать приговор неисповедимого Страшного Суда, неизвестный и блаженным; он осудил и приговорил души пап, повинных в симонии, и спас Сигера, последователя Аверроэса, проповедовавшего круговорот времени. А с каким жаром он говорил об эфемерности славы!

 
Non e il mondan romore altro ch'un fiato
di vento ch'or vien quinci e or vien quindi
E muta nome perche muta lato [16].

 
   Различные черты этой внутренней борьбы остались в поэме. Карл Штейнер нашел одну из них в диалоге, в котором Вергилий победил страх Данте и уговорил пуститься в неслыханное путешествие. «Спор, который в поэме ведется с Вергилием, на деле шел в душе Данте, когда он еще только задумал поэму. XVII глава „Рая“, где рассматривается опубликование поэмы, соответствует этому спору. Можно ли, закончив вещь, опубликовать ее и вызвать гнев врагов? Но в обоих случаях победили сознание своей силы и поставленная им высокая цель» (XV).
   Кроме того, Данте символизировал в этих строках конфликт в душе человека; думаю, что он (может быть, не желая того и даже не подозревая) отразил его в трагической истории Улисса, и рассказ обязан своей потрясающей реальностью этому эмоциональному грузу. Данте сам был Улиссом и в какой-то мере мог страшиться кары, постигшей Улисса.
   Последнее замечание. Две книги, написанные по-английски, книги двух поклонников Данте и моря, испытали некоторое влияние дантовского Улисса. Эллиот (а до него Эндрью Лонг, а еще раньше Лонгфелло) настаивает, что великолепный Улисс Теннисона происходит от этого славного прототипа. Не знаю, замечалось ли другое, более глубокое сходство; сходство Улисса из «Ада» с еще одним злополучным капитаном – Ахавом из «Моби Дика». Он тоже с невероятной отвагой и искусством стремится к собственной гибели, главная идея – та же, финал – идентичен, последние слова почти совпадают. Шопенгауэр писал, что мы ничего не совершаем невольно; оба предприятия являются запутанными и неясными самоубийствами.
   Р. S. Говорят, что Улисс Данте предвосхитил знаменитых капитанов, спустя века прибывших к берегам Америки и Индии. Но за века до Данте уже был такой человеческий тип. Эрик Рыжий открыл в 985 г. Гренландию; его сын Лейф в начале XI в. высадился в Канаде. Данте не мог этого знать. Скандинавы старались хранить тайну, представлять событие сном.

 



Сердобольный палач


   Данте (как всем известно) поместил Франческу в Аду и выслушал с бесконечным состраданием историю ее греха. Как уменьшить это противоречие, как оправдать его? Рассмотрим четыре возможных объяснения.
   Первое – чисто формальное. Данте, определив общую форму поэмы, подумал, что она может выродиться в пустое перечисление имен или географических картин, если не оживить ее признаниями погибших душ. Подобная мысль заставила его находить в каждом круге интересного и достаточно известного в Италии грешника (Ламартин, раздраженный этими господами, назвал «Комедию» «флорентийской газетой»). Естественно, признания должны были быть патетичны; риска в том не было, так как автора, заключившего рассказчика в Ад, не заподозришь в соучастии. Это соображение (перенесенное из области поэзии в ревностный теологический труд Кроче), пожалуй, наиболее вероятно, но в нем есть нечто мелочное, или низкое, оно не соответствует нашему представлению о Данте.
   Кроме того, интерпретация такой бесконечной книги, как «Комедия», не могла быть столь простой.
   Второе – приравнивает, согласно доктрине Юнга, вымысел литературный к обоюдоострому вымыслу. Поэту, который теперь, является нашей грезой, пригрезилась казнь Франчески и собственное сострадание. Шопенгауэр замечает, что сновидец может удивляться тому, что видит и слышит, но все, в конечном счете, заложено в его душе. Так же и Данте мог сострадать тому, что ему снилось или было им придумано. Можно также сказать, что Франческа – только образ поэта, как сам он в своем облике адского скитальца – отражение всех прочих. Однако, подозреваю, что последнее соображение ложно, ибо одно дело приписывать книгам и снам реальное происхождение, а другое-допустить в книге несвязность и безответственность сновидения.
   Третья мысль, как и первая, технического характера. Данте по ходу действия «Комедии» должен был предугадать непостижимые решения Бога. С помощью лишь своего несовершенного разума он отважился определить некоторые приговоры Страшного Суда. Осудил, пусть только в книге, Селестина V и спас Сигера Брабантского, защищавшего астрологический тезис Вечного Вращения.
   Чтобы замаскировать эту операцию, Данте указал, что Богом в «Аду» движет справедливость (justitia mossa l'mio fattore) [17], а для себя оставил атрибуты сострадания и понимания. Наказал Франческу и оплакал Франческу. Бенедетто Кроче заявил: «Данте как теолог, как верующий, как моралист, осуждает грешников, но сердцем оправдывает».
   Четвертое соображение посложнее. Чтобы его понять, нужно немного поразмыслить. Рассмотрим два тезиса: один – убийца заслуживает смертной казни; второй – Родион Раскольников заслуживает казни. Несомненно, тезисы не являются синонимами. Парадоксально, но получается, что нет конкретных (реальных) убийц и вымышленного (абстрактного) Раскольникова, а наоборот. Концепция «убийцы» отрицает обобщение; Раскольников, вымысел, о котором мы прочли в книге, является для нас реальным существом. В действительности, строго говоря, нет «убийц», есть индивидуумы, которых наш неуклюжий язык включил в этот неопределенный круг (таков, в конечном счете, тезис номиналиста Росселина и Гильермоде Оккама). Другими словами, тот, кто прочел Достоевского, стал сам, в известном смысле, Раскольниковым и знает, что он не волен в своем «преступлении», так как его привела к нему неизбежная сила обстоятельств. Убивший не убийца, укравший – не вор, обманувший – не обманщик: это знают (вернее, чувствуют) осужденные. В конце концов, в любом наказании есть несправедливость. С юридической точки зрения вполне может заслуживать смерти убийца – но не бедняга, который убил, вынужденный своей предыдущей жизнью, а возможно – о, маркиз де Лаплас! – историей вселенной. Мадам де Сталь подытожила эти мысли в знаменитой сентенции: все понять – значит все простить.
   Данте так деликатно и участливо рассказывает о грехе Франчески, что все мы чувствуем неизбежность греха. Это же чувствовал и поэт, в отличие от теолога, доказывавшего («Чистилище», XVI), что если бы наши действия зависели от влияния планет, то исчезла бы свобода воли и награждать за добро и наказывать за зло было бы несправедливо.
   Данте понимает и не прощает – таков непримиримый парадокс. Я считаю, что он решен вдали от логики. Данте не понимал, но чувствовал, что действия человека неизбежны, и точно так же неизбежны вечное блаженство или гибель для тех, кто их вызвал.
   Последователи Спинозы и стоики тоже отрицали свободу воли и законы морали. Кальвин предназначал одних аду, других небу. Одна из мусульманских сект придерживается этого взгляда, как прочел я в предисловии к «Алькорану» Сале.
   Как видите, четвертое соображение не исчерпывает проблемы. Ограничимся тем, что изложили его. Прочие соображения логичны, но это, как бы там ни было, кажется мне истиной.



Данте и англосаксонские духовидцы


   В Х песне «Рая» Данте сообщает, что поднялся в Сферу Солнца и видел над диском этой планеты (в дантовском миропорядке Солнце – планета) пылающую корону из 12 духов, и они были ярче луча, из которого вышли. Первый, Фома Аквинский, назвал всех остальных. Седьмым оказался Беда. Комментаторы объясняют, что речь идет о Беде Достопочтенном, дьяконе монастыря Харроу и авторе «Церковной истории Англии».
   Эпитет показывает, что первая история Англии, написанная в VIII в. – церковная. Это – трогательное и глубоко личное создание дотошного исследователя и литератора. Беда владел латынью, знал греческий, постоянно употреблял стихи Вергилия. Все его интересовало – всеобщая история, толкование Библии, музыка, риторика, орфография, числовые системы, естественные науки, теология, поэзия латинская и отечественная. Однако кое о чем он намеренно умалчивал. Описывая упорные миссии, предпринимаемые, чтобы установить Христову веру в германских королевствах Англии, Беда мог бы сделать для саксонских язычников то, что сделал для скандинавов спустя 500 лет Снорри Стурлсон – не изменяя благочестивым намерениям книги нарисовать или хоть бегло пересказать мифы предков. Беда явно не делал этого. Причина ясна: религия или мифология германцев еще была жива в то время. Беда хотел забыть её и хотел, чтобы Англия тоже забыла. Никогда мы не узнаем, вышел ли из ада в тот грозный день, когда волки пожрали солнце и луну, корабль, сделанный из ногтей мертвецов. Никогда не узнаем, образовывали ли погибшие боги упорядоченный пантеон, или, как подозревает Гиббон, были туманными суевериями варваров. Кроме упоминая о ритуальной фразе «cujus pater Voden» [18], фигурирующей во всех генеалогиях царственных родов, и о деле некоего короля, державшего один алтарь для Иисуса, а другой, поменьше, для демонов – Беда мало сделал, чтобы удовлетворить любопытство будущих германистов. Зато он отступил с прямой дороги хроник, чтобы записать видения иного мира, предшествующие поэме Данте.
   Вспомним одно из них – по словам Беды, душа Фурсы, ирландского аскета, обратившего многих саксов, была во время болезни взята ангелами и вознесена на небо. По дороге Фурса видел в черном воздухе четыре огня, расположенные недалеко друг от друга. Ангелы объяснили, что эти огни пожирают мир и зовутся Раздор, Несправедливость, Ложь и Корысть. Огни увеличивались, соединялись и приблизились к нему. Фурса испугался, но ангелы сказали: «Тебя не опалит огонь, который не зажжен тобою самим». И впрямь, ангелы раздвинули пламя, и Фурса вошел в рай, где увидел чудеса. Когда он возвращался на землю, ему снова угрожало пламя, из которого дьявол метнул раскаленную докрасна душу грешника, и Фурсе обожгло правое плечо и подбородок. Ангел сказал: «Этот огонь был зажжен тобой. На земле ты взял у грешника одежду – и вот тебя постигла кара». Ожоги, полученные в видении, сохранились у Фурсы до самой Смерти.
   Другого видения удостоился нортумбриец Дриктхельм. Тот, проболев несколько дней, под вечер умер, но на рассвете воскрес. Жена его бодрствовала у ложа;
   Дриктхельм рассказал, что он в действительности возродился среди мертвых и теперь решил жить по-иному. Помолился, разделил свое имение на 3 части, первую отдал жене, вторую – детям, третью – беднякам. Распрощался со всеми и удалился в монастырь, где суровой жизнью свидетельствовал о желанных и об ужасных вещах, явленных ему в ночь смерти. Он рассказывал: «Ангел со сверкающим лицом и одеждой вел меня. Мы молча шли, на северо-восток, по-моему. Оказались в ущелье, глубоком, широком и бесконечно длинном. Слева был огонь, справа – вихрь снега и града. Вихрь гнал толпу грешных душ с одной стороны на другую, несчастные, спасаясь от огня, попадали в ледяную стужу и так без конца. Я подумал, что эта жестокая местность, наверное, ад, но мой поводырь сказал: „Ты еще не в аду“. Прошли вперед, мрак сгустился, я видел только сияние ангела. Бесконечные сферы черного пламени поднимались из глубокой бездны и падали в нее. Поводырь бросил меня, я остался один среди бесчисленных сфер, наполненных душами, из бездны шел смрад. Меня охватил ужас, и спустя время, показавшееся бесконечным, я услышал за спиной неутешные жалобы и язвительный хохот, словно чернь потешалась над пленными врагами. Ликующие и яростные демоны втащили в центр мрака пять германских душ. Одна была с тонзурой, как у священника, другая – женщиной. Души исчезли в бездне; людские вопли слились с хохотом дьяволов, и в ушах моих все смешалось. Черные духи, выйдя из недр пламени, окружили меня, угрожали своими взглядами и огнем, но не решались дотронуться. Окруженный врагами и тьмою, я не мог защититься. Увидел, как по дороге движется звезда, увеличиваясь и приближаясь. Демоны убежали, и я увидел, что звезда была ангелом. Он свернул направо, и мы пошли на юг. Вышли из мрака к свету, из света к сиянию, увидели бесконечно высокую стену и пошли вдоль. Ни ворот, ни окон не было, я не понимал, почему мы подошли к ней. Внезапно, не знаю как, мы оказались наверху и смогли разглядеть приятный цветущий луг, чей аромат заглушил вонь преисподней. На лугу были фигуры в белом; поводырь подвел меня к этому счастливому сборищу, и я подумал – должно быть, здесь царство небесное, о котором столько слышал, но ангел сказал: „Ты еще не на небе“. Вдали от этого луга был ослепительный свет, оттуда доносилось пение и восхитительное благоухание, еще сильнее предыдущего. Когда я понял, что мы уже в этом чудесном месте, поводырь отошел, вынудив меня возвращаться долгим путем. Мне потом объяснили, что ущелье с огнями и льдом – чистилище, бездна – адская пасть, луг – место, где праведники ждут Страшного Суда, а мир музыки и света – царство небесное. „И ты, – прибавил ангел, – сейчас вернешься в свое тело и снова заживешь среди людей, и если будешь жить праведно, попадешь на луг, а потом на небо – я оставил тебя одного в пространстве, чтобы спросить, какова твоя судьба“. Тяжело было Фурсе возвращаться в свое тело, но он не решился спорить и проснулся на земле.
   В этой истории можно различить эпизоды, напоминающие (вернее, предвосхищающие) сцены из «Комедии». Монах не горит в огне, зажженном не им; Беатриче точно так же неуязвима для адского огня («ne fiamma d'esto incendio поп m'assale» [19] – «Ад», II).
   В ущелье, казалось, бесконечном, вихрь из града и льда казнит грешников – в круге третьем от подобной кары страдают эпикурейцы (чревоугодники). Нортумбриец приходит в отчаяние, когда ангел покидает его – так у Данте с Вергилием («Virgilio a qui per mia salute die mi» [20] – «Чистилище», XXX).
   Дриктхельм не знает, как он поднялся на стену; Данте – как он мог пересечь печальный Ахерон.
   Всего интереснее в этих событиях – я, конечно, упомянул не все – детали, внесенные Бедой в рассказ, придающие сверхъестественному особое правдоподобие. Достаточно вспомнить неизгладимость ожогов, способность ангела угадать мысли человека, хотя тот молчит, смесь стонов и смеха, тревогу нортумбрийца при виде высокой стены. Вероятно, эти детали переданы перу историка устной традицией. Здесь определенно тот же союз личного с чудесным, что типичен для Данте и не имеет ничего общего с канонами аллегорической литературы.
   Читал ли Данте как-нибудь «Историю Англии» Скорей всего, нет. Он включил Беду (имя, весьма удобное для стиха) в круг теологов, но это мало что доказывает. В средние века доверия было больше – не обязательно было читать англосаксонского доктора, чтобы признать его авторитет, как не обязательно было читать «Илиаду», написанную почти неизвестным языком, чтобы знать, что Гомер по праву выше Овидия, Горация и Лукана. Уместно и другое наблюдение. Для нас Беда – историк, для средневековых читателей – комментатор Писания, риторик и хронолог. История Англии, туманной в то время, не могла особенно интересовать Данте.
   Знал или не знал Данте видения, описанные Бедой, менее важно, чем то, что Беда включил их в свой труд, посчитал достойным увековечить. Великие книги, подобные «Комедии» – не изолированны, не случайный каприз индивидуума – их создают много людей и много поколений. Исследовать предшественников – не значит предпринимать постыдное дело юридического или полицейского= характера;= это= значит – пытаться= выяснить= движения, поползновения, приключения человеческого духа в прошлом и угадать предвестников будущего, тревожных и радостных.



Чистилище I, 13


   Как все абстрактные слова, слово «метафора» является метафорой, не очень ясной в переводе. Состоит она, в общем, из двух терминов. Один мгновенно превращается в другой. Так, саксы называли море «дорогой китов» или «дорогой лебедей». В первом случае грандиозность кита соответствовала грандиозности моря, во втором – крохотный лебедь контрастировал с обширностью моря. Мы никогда не узнаем, замечали ли создатели этих метафор подобные связи. В стихе 60 I песни «Ада» читаем: mi ripugnera la dore'l sol tace» («отталкивала меня туда, где солнце молчит»), «Где солнце молчит» – акустический глагол выражает образ зрительный. Вспомним известный гекзаметр «Энеиды» – «…a Tenedo, tacitae per arnica silentia lunae» («…к Тенедосу [21] при безмолвии луны, своего друга»). Но сейчас я хочу исследовать не слияние двух терминов, а три любопытных строки.
   Первая – стих 13 песни I «Чистилища» – «doice color d'oriental zaffiro» [22]. Бути сказал, что сапфир – драгоценный темноголубой камень, ласкающий взор, а восточный сапфир – его разновидность, встречавшаяся в Мидии. Итак, у Данте цвет востока определяется цветом восточного сапфира. Здесь напрашивается игра слов, которая вполне может стать бесконечной. Аналогичное построение я нашел в «Еврейских мелодиях» Байрона – «She walks in beauty, like the night» («Она идет, прекрасная, как ночь»): чтобы принять этот стих нужно вообразить высокую смуглую женщину, похожую на ночь, а сама ночь, в свою очередь – высокая смуглая женщина и т. д.
   Третий пример – из Роберта Браунинга. Он включил в посвящение огромной драматической поэмы «Кольцо и книга» стих – «О line love, half angel and half bird» [23].
   Поэт называет здесь покойную жену полуангелом-полуптичкой, но ангел уже наполовину птица, и таким образом предполагается дальнейшее дробление, которое может стать бесконечным.
   Не знаю, можно ли включить в эту случайную компанию спорный стих Мильтона («Потерянный рай», IV, 323) – «the fairest of her daughters, Eve» («Ева, прекраснейшая из дочерей своих»), – для разума стих абсурден, для воображения, пожалуй, нет.



Симург и Орел


   Собственно говоря, кого не оттолкнет мысль о существе, составленном из других существ, скажем, о птице, сделанной из птиц? (Аналогично в «Монадологии» Лейбница читаем, что мир состоит из бесчисленных миров, которые, в свою очередь, состоят из миров, и так до бесконечности). Сформулированная так проблема, вероятно, содержит решения тривиальные, если не обязательные. Я бы сказал, что, ее исчерпывает аллегория Славы (вернее, Скандала или Молвы) в четвертой песне «Энеиды» – «Monstrum Horrendum ingens» [24], со множеством перьев, глаз, языков и ушей. Или странный царь, вооруженный лицом и жезлом и сделанный из людей, что заполнил собою фронтиспис «Левиафана».
   Фрэнсис Бэкон («Опыты», 1625) хвалил первый из этих образов, которому подражали Чосер и Шекспир. Сегодня же никто не поставит эту «Молву» выше Зверя Ахеронта, у которого, согласно 50 с лишним рукописям «Видения Тундала», в брюхе грешники, терзаемые собаками, медведями, львами, волками и змеями.
   Абстрактное представление существа, составленного из других, видимо, не сулит ничего хорошего; однако оно невероятным образом соответствует одной из наиболее запоминающихся фигур западной литературы и другой – из литературы восточной. Я и хочу описать эти чудесные вымыслы. Один возник в Италии, другой – в Нишапуре.